Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Путник, зашедший переночевать - Шмуэль-Йосеф Агнон на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Шмуэль-Йосеф Агнон

Путник, зашедший переночевать

Роман

«Надежда Израиля, Спаситель его во время скорби! Для чего Ты — как чужой в этой земле, как путник, зашедший переночевать? Для чего Ты — как человек изумленный, как сильный, не имеющий силы спасти?»

Книга пророка Иеремии, 14:8–9 (перевод Д. Иосифона)

Глава первая

Я вернулся на родину

В канун Судного дня[1], после полудня, я пересел из скорого поезда в обычный, который шел через мой родной город. Попутчики-евреи, распрощавшись со мной, двинулись своим путем, а вагон заполнили другие — горожане и горожанки из христиан. Неспешно катились шаткие колеса вагонов меж гор и холмов, меж долин и ущелий, и на каждой станции состав останавливался и подолгу стоял, вываливая из себя людей и их пожитки, чтобы затем снова тронуться в путь. Часа через два по обе стороны пути начали появляться первые приметы моего Шибуша. Я прижал руку к сердцу. Дрожала рука моя на сердце, и сердце мое дрожало под рукой. Попутчики-горожане кончили курить, сунули трубки за голенища, поднялись, собрали свою кладь и снова сели, а горожанки, протолкнувшись к окнам, стали, смеясь, кричать наперебой: «Резинович! Резинович!» Поезд засвистел, запыхтел, еще раз засвистел и растянулся перед зданием вокзала.

На платформу вышел станционный дежурный по прозвищу Резинович — одна рука у него была резиновая, взамен потерянной на войне[2], — выпрямился во весь рост, взмахнул платком и громко объявил: «Шибуш!» Многие годы уже не доводилось мне слышать слово «Шибуш», да еще из уст своего земляка. Только тот, кто в этом городе родился, и в нем вырос, и долго жил в нем, — только тот может выговорить это слово со всеми его буквами. А Резинович, произнеся «Шибуш», еще и облизал вдобавок усы, словно отведал что-то вкусное и сладкое. Затем оглядел вышедших пассажиров, погладил свою резиновую руку и приготовился отправлять поезд дальше. А я поднял две свои сумки и пошел на привокзальную площадь — поискать бричку, чтобы спуститься в город.

Площадь вся была залита солнцем, и в воздухе стоял густой запах дегтя и дыма, смешанный с запахом зелени и травы, — обычный запах вокзалов в маленьких городках. Я глянул по сторонам, ни единой брички не увидел и сказал себе: «Канун Судного дня, брат, а по времени так уже пора дневной молитвы[3], извозчики в дорогу не выезжают, хочешь попасть в город — бери ноги в руки и шагай».

Обычному человеку ходу до центра нашего Шибуша примерно с полчаса, а если с вещами, то еще четверть. У меня же дорога заняла чуть не полтора часа, потому что каждый дом, каждая развалина, даже простая куча мусора — все они звали и подмигивали мне, и перед всеми я останавливался.

Где были когда-то большие дома, в два, три и четыре этажа, теперь остались одни лишь нижние комнаты, да и те по большей части разрушенные. А от иных домов и вообще не осталось ничего, кроме того места, где они стояли. Даже наш Королевский источник, из которого когда-то пил сам король Ян Собеский[4], когда возвращался победителем из военных походов, и тот был разрушен. Каменные ступени расколоты, памятная доска в королевскую честь разбита, золотые буквы из нее вырваны, а обломки валяются на земле, и бурая, точно кровь, трава проросла сквозь них, словно сам Ангел Смерти оттачивал здесь свой нож. Ни тебе парней с девушками, ни былых песен и веселого смеха — только струйка воды журчит и льется на улицу, как вокруг жилого дома, когда в нем кто-нибудь умер[5].

Все изменилось. Даже само пространство вроде бы съежилось. Расстояния между домами уже не были такими, какими я видел их в детстве и какими они виделись мне во сне перед самым возвращением. Но запах Шибуша — этот запах каким был, таким и остался: тот запах пшенной каши на меду, который в былые годы не исчезал в нашем городе с первого дня после праздника Песах[6] и до самого конца месяца мархешван[7], когда выпадал первый снег.

Пустынен был город, и рынок пустынен. Город отдыхал от будничных дел, а лавки на рынке были закрыты, потому что мужчины в эту пору, скорей всего, уже читали дневную молитву, а их жены готовили последнюю трапезу перед постом Судного дня. Так что, не считая голоса земли, вторившего стуку моего сердца, ни единого звука вокруг не было слышно.

Но меня не занимал голос земли, потому что я шел, размышляя, куда мне девать свои вещи и где переночевать. Потом увидел на углу группу людей и свернул к ним, спросить, где здесь гостиница. Но они только глянули на меня, потом на две мои сумки и не ответили ни слова. Я снова спросил, в какой из гостиниц здесь можно переночевать. Один из них выплюнул окурок изо рта, потер себе шею и сказал: «Много тут, что ли, гостиниц, чтобы выбирать? Только две и остались». А другой, стоявший рядом, добавил: «Ну уж, такому господину в любом случае не место у разведенки». «Почему?» — спросил я. Он повернулся к своим приятелям: «Слыхали? Он еще спрашивает почему. Ну, если он хочет идти к разведенке, так пусть себе идет, не мое дело». И, сложив руки на груди, отвернулся, словно объявляя этим, что больше не желает со мной разговаривать.

Вместо него ответил другой: «Сейчас я все объясню господину[8]. Эта несчастная, когда вернулась в город после войны, ничего своего не нашла, не считая дома, который завещал ей отец. Ну она и устроила в этом доме гостиницу и стала сдавать комнаты, сама с этого жила и четырех своих дочерей кормила. Но когда дела пошли плохо, она перестала следить, какие у нее гости, и это стала уже не гостиница, а ночлежка для всяких сомнительных личностей. А ведь она когда-то была женой самого рабби Хаима, эта женщина, женой великого знатока Торы и заповедей, он даже звания городского раввина у нас удостоился. А теперь какой стала, ой-ой-ой…» — «А сам рабби Хаим где же?» — «Где рабби Хаим? В плену он, в плену у русских. Русские взяли его в плен и отправили на самый край своей земли, неизвестно даже, жив он еще или умер уже. За все время никто о нем ничего не слышал, одно только, что он послал этой своей жене разводное письмо из России, чтоб она не считалась агуной[9] до самой ее смерти».

Я поднял обе свои сумки с земли и спросил: «А где та вторая гостиница, в которой я мог бы остановиться?» — «Где та гостиница? А вот Даниэль Бах покажет господину, он как раз идет домой, а его дом рядом с этой гостиницей».

Он и договорить не успел, как упомянутый им Даниэль Бах подошел к нам и сказал: «Я слышал, вы произнесли мое имя, так вот он я. Если господин пойдет со мной, я его доведу».

Даниэль Бах этот был худой и высокий, с небольшой головой и каштановыми волосами, снизу короткая бородка — не поймешь, то ли станет острой, то ли начнет закругляться, а на губах улыбка и расползается по всему лицу, приподымая скулы. И правая нога — деревянная. Я все время умерял шаги, чтобы его не затруднять. Он это, видно, заметил, потому что сказал: «Если господин обо мне беспокоится, то не стоит, я хожу нормально, как все. Напротив, та нога, которую мне сделали руки человеческие, куда лучше второй, которую сделали мне руки небесные. Она и ревматизма не боится, и свою напарницу опережает при ходьбе». Я спросил, уж не на войне ли он потерял свою ногу.

«Нет, — сказал он, — от войны у меня только ревматизм во второй моей конечности».

Я сказал: «Прошу прощения у господина, но в таком случае не в погроме ли он пострадал?»

Он улыбнулся и ответил, что нет, из погромов он тоже вышел телесно невредимым. Это сами погромщики пусть благодарят своего господа, что вышли живыми из его, Даниэля, рук.

«От чего же деревянная нога?»

«Да от того же, от чего все прочие наши беды. От того, что еврей должен постоянно искать себе заработок. А тот ангел, который отвечает за еврейский заработок, не зря, видимо, зовется Хатах[10] — не понравилось ему, что я неровно стою на двух ногах, вот он мне одну и отрезал, оставил стоять на второй. Как это случилось? Не время сейчас объяснять, господин уже на пороге своей гостиницы, а я рядом со своим домом, пора спешить к последней трапезе. Хорошей записи господину в Книге Жизни»[11].

Я взял его за руку и сказал: «Так же и вам, господин мой».

Он улыбнулся: «Если вы меня имеете в виду, то это напрасные слова, потому что я не верю, будто Судный день может что-нибудь в нашей жизни улучшить или ухудшить».

Я сказал: «Пусть этот день и не искушюет недостойных, но ведь он искупляет достойных».

«Я человек легкомысленный, — ответил Бах, — и в силу покаяния не верю».

Я напомнил ему: «Сказано, что покаяние и Судный день искупляют половину, а страдания наши во все остальные дни года искупляют другую половину».

А он мне ответил: «Я ведь уже признался господину, что я человек легкомысленный и не верю, будто Святой и Благословенный хочет добра Своим творениям. Зачем же мне в таком случае нагло соваться к Нему в канун Судного дня со своим раскаянием? Хорошей вам записи, господин мой».

Глава вторая

Ночь Судного дня

Постояльцы гостиницы встретили меня как гостя, что заявился в неурочный час, — они поднялись уже из-за стола после трапезы перед постом, собрались было разойтись и вот теперь встревожились, уж не придется ли из-за меня задержаться. Я поторопился сказать: «Не беспокойтесь из-за меня, господа, я вам хлопот не доставлю. Я только ищу, где бы переночевать». Хозяин гостиницы глянул за окно, потом перевел взгляд на меня, на стол с остатками трапезы и опять на меня. Я понял, что он прикидывает, можно ли еще накрывать на стол — ведь к празднику положено добавлять от будней, чтобы пост начинать до темноты[12], — и сам сказал, что сейчас не время рассиживаться за трапезой. Открыл свою сумку, достал оттуда талит[13] и молитвенник и вышел, намереваясь пойти в нашу Большую синагогу.

Большая синагога Шибуша, которую я в детстве почитал самой большой синагогой в мире, теперь тоже словно бы съежилась в объеме и осела по высоте. Да и то сказать, глазам, повидавшим многие крепости да храмы, всякая синагога покажется небольшой, даже меньшей, чем она есть на самом деле. И ни одного знакомого лица среди молившихся. Большинство составляли, видимо, люди, живущие поблизости, они пришли первыми и заняли себе места на восточной, обращенной к Иерусалиму, стороне, а все другие ряды оставили пустыми. Время от времени кто-нибудь вставал и принимался расхаживать туда-сюда — то ли желая показать свою важность, то ли просто сиденье оказалось ему тесновато. Свет, который обычно сияет в ночь Судного дня над святым народом, над головами этих людей не сиял, и талиты их его тоже не излучали. В дни моей юности, когда все в городе приходили сюда молиться и каждый, вдобавок к свечам в люстрах, приносил еще и свою свечу, Большая синагога была освещена очень ярко. Но те люстры, надо думать, уворовали во время войны, да и на молитву теперь, видно, тоже не все приходили, вот свечей и стало куда меньше, и света тоже. Раньше и талиты добавляли немного света, сверкая своими серебряными воротничками, но теперь, когда такие украшения исчезли, не стало и этой толики.

Кантор, как мне показалось, не стал продлевать молитву. А возможно, на самом деле и продлил, просто для меня эта молитва была первой по возвращении в родной город, а эта ночь — той первой ночью Судного дня, когда на молитве стоит весь мир, мне хотелось бы продлить ее как можно дольше, вот мне и показалось, что он все укорачивает и укорачивает против положенного. Наконец он закончил, и молившиеся стали вкруг Ковчега[14], чтобы прочесть кадиш скорбящих[15]. Кадиш читали все без исключения, но после этого не стали читать ни псалмы, ни Песню славы[16], ни Песню единства[17], — просто заперли синагогу и разошлись по домам.

А я пошел к реке. И стоял там на мосту, как, бывало, стоял там мой отец, светлой памяти, в такие же ночи. Стоял на мосту над той плывущей водой, один запах которой уже успокаивает жажду и зовет человека к покаянию. В самом деле, ведь та вода, которую ты видишь в эту минуту, — ее только что здесь еще не было и вот-вот снова не будет. И так же этого великого дня, который заповедан нам, чтобы покаяться в наших грехах, тоже только что еще не было и больше никогда на свете не будет. И если не покаешься в этот единственный день, утратишь его навсегда.

Прибывает вода и убывает вода, и как она прибывает, так и убывает, и свежий, очищающий душу запах все время поднимается над нею. И мне вдруг показалось, что с того дня, как я стоял тут с отцом, ничего здесь не изменилось и ничего так и не изменится до скончания веков. Но тут вбежала на мост группа парней и девушек, и все — с сигаретами во рту. Видно, пришли с вечеринки, которую именно в эту ночь устроили, как многие сейчас делают, чтобы показать всему миру, что им даже Судный день нипочем.

Висят недвижно звезды на небосводе, и свет их отражается от речной воды, а между той темнотой и этой мелькают огоньки сигарет. Вот появилась моя тень, разлеглась на мосту. То пересечется с движущимися тенями случайных прохожих, то опять лежит одиноко и дрожит, будто предчувствует, как чужие ноги будут снова ее попирать. Я оторвал глаза от теней и перевел взгляд на небо — взошло ли уже то, похожее на кисть руки, облачко, о котором мы, детьми, говорили, что в ночь Судного дня на небе появляется что-то маленькое и туманное, вроде руки, — как будто Всевышний, благословен будь Он, протягивает в эту минуту Свою руку, чтобы принять в нее кающуюся душу.

Прошла мимо девушка с зажженной сигаретой во рту. Какой-то парень подбежал к ней сзади и крикнул над ухом: «Берегись, усы сожжешь!» Она испугалась и выронила сигарету. Он поднял ее, но не успел даже взять в рот или вернуть девушке, как набежал третий, выхватил сигарету из его пальцев, подхватил девушку под локоть и помчался с ней дальше.

Мало-помалу мост освобождался от прохожих. Одни ушли в город, другие свернули в рощу за бойней, что на берегу Стрыпы, — там, где растут большие дубы. Я снова глянул на речку. Все тот же добрый запах поднимался от нее. Я вдыхал ночной ветерок, наслаждаясь его свежим дыханием. Издалека, со стороны старого рынка, донеслось негромкое звяканье ведра над колодцем. Чуть подальше еле слышно журчала струйка воды, вытекавшая из источника Яна Собеского. А подо мной присоединяла к ним свой голос речная вода. Не та, которую я видел, когда пришел, та уже утекла, и новая заняла ее место. Дрожало в реке отражение луны, и звезд становилось все меньше. «Пора на боковую», — сказал я себе.

Когда я вернулся в гостиницу, дверь была закрыта. Я пожалел, что не взял у хозяина ключ. Ведь я обещал гостям никого не беспокоить, а теперь не миновать кого-нибудь разбудить. Будь я уверен, что хасидская[18] синагога еще существует, я бы пошел туда, там всю ночь есть люди — кто поет псалмы и благодарения, а кто сидит над Талмудом и изучает «Йома» и «Критот»[19]. Ни на что не надеясь, я на всякий случай протянул руку к двери, но, как только я ее коснулся, она вдруг открылась. Хозяин, видно, заметил, что новый гость еще не вернулся, и не стал запирать входную дверь.

Я вошел на цыпочках, чтобы не потревожить спящих. Не был бы я в туфлях, мои шаги вообще бы никто не услышал, но на улицах было грязно, а я от рождения чистюля, поэтому кое-кто, видимо, уловил шум, потому что в постелях заворочались.

Свеча жизни горела на столе[20] посреди большой комнаты, и талит с молитвенником лежали рядом. Сладкий запах стоящего в печи повидла наполнял воздух. Долгие годы не пробовал я этого повидла, и теперь запах спелых слив, смешанный с запахом печи, сразу вызвал в моей памяти те давние дни, когда моя мать, светлая ей память, намазывала мне это сливовое повидло на хлеб. Негоже, конечно, в ночь поста размышлять о съестном, но запахом съестного Тора даже в Судный день не запрещает наслаждаться.

Появился хозяин, молча показал мне мою кровать и оставил дверь моей комнаты открытой, чтобы я мог раздеться при свете. Я закрыл за ним дверь и лег. Свеча жизни освещала мою комнату. Или, может, не освещала, а мне только казалось, что освещала. Я сказал себе — ну, сегодня тебе не уснуть, обязательно заявится тебя пугать либо резиновая рука Резиновича, либо деревянная нога Баха. Но стоило мне лечь, как сон тут же сморил меня и я уснул. И скорей всего, спал без сновидений.

Глава третья

Между молитвами

Полтора часа как рассвело. В воздухе еще пахло утренней свежестью, и очистительный ветер несся над городом и его развалинами — тот ветер, что всегда веет над еврейскими домами утром Судного дня. Я шел медленно, убеждая себя не спешить: большинство людей не встают так рано, не то сон настигнет их потом во время молитвы.

Когда я вошел в синагогу, там уже вынимали из Ковчега свитки, чтобы читать Тору. Оба свитка, и тот, что был в руках кантора, и тот, что был предназначен для завершающего чтения, не имели ни корон, которые обычно надевают в праздничные дни, ни иных украшений[21] — все дорогие вещи, сделанные из чистого серебра руками мастеров, прибрала в дни войны к рукам австрийская казна, купить на них оружие, и Тора осталась без украшений. Грустно торчали из свитков их палки, эти дерева жизни, волнуя сердце своей выцветшей краской. Смотри, как скромен Царь царей, Всевышний, будь Он благословен, — сказал о Себе: «Мое серебро и Мое золото»[22], — а сейчас не оставил Себе даже толики серебра, дабы украсить им святую Тору.

Надеюсь, не сочтется мне за грех, если я скажу, что большая часть из вызванных подняться к чтению Торы не показались мне заслуживающими этой чести в Дни трепета. И почему это их решили так уважить в такой святой день? Не правильнее ли было умножить уважение к Небесам и вызвать к Торе людей богобоязненных, изучающих Святое Писание? А может, эти, вызванные сейчас, купили себе такую честь за большие деньги? Но нет, и пожертвования их были не так уж велики, и вообще мне показалось, что эта честь их не так уж и взволновала.

По правде сказать, я не из тех, кто непрестанно сравнивает нынешние дни с днями минувшими. Но когда доводится видеть, как незначительные люди все чаще занимают место больших, а бездеятельные — места энергичных, становится жаль нынешнее наше поколение, которое не видело Израиль в его былом величии и полагает поэтому, что у Израиля никогда величия и не было.

Какой-то старик — видно, из последних старцев Большой синагоги — начал читать Тору. Начал громко, напевно и со слезами в голосе, словно оплакивал не только смерть потомков Аарона[23], о которой читал, но и кончину всех своих сверстников, всех детей своего поколения. Но поскольку я еще не становился сегодня на утреннюю молитву, то решил, что лучше будет все-таки помолиться в нашем старом Доме учения[24].

Наш старый Дом тоже изменился. Шкафы, прежде полные святых книг, исчезли, от них не осталось ничего, кроме шести-семи досок. Большая часть тяжелых длинных скамей, где прежде сидели великие знатоки Торы, пустовала, на остальных восседали люди, которым явно было все равно, где они сидят. А на раввинском месте расположился некий Элимелех, которого они называли также Кейсар, как у нас произносят слово «кайзер», один из тех, кого я встретил накануне вечером, — тот, которого так насмешил мой вопрос о гостинице.

Знатоки Торы еще, может быть, появятся и вернут городу славу Торы, но вот пропавшие книги уже не вернуть. А ведь пять тысяч книг было в нашем старом Доме учения. Ну, может, не пять, а четыре тысячи или даже три, но и такого не найти было во всех других Домах учения в городе и в окрестностях. Да что книги — изменились даже потолок и стены. Потолок, который раньше был темен от копоти, теперь сверкал свежей известковой побелкой, а истертые стены были заново оштукатурены. Не стану утверждать, будто закопченное красивее побеленного, а потертое красивее оштукатуренного, но прежняя копоть накопилась от всех тех свечей, которыми наши отцы освещали себе буквы Торы, а в прежних, до блеска истертых стенах можно было разглядеть каждого человека. И пусть сами мы не могли сравняться важностью с теми, кто истер эти стены, мы были важны потому, что жили в одном с ними поколении. А сейчас эти стены выглядели так, будто в этом помещении никто никогда и не сидел.

Да он и был почти пуст, наш старый Дом учения, — молившихся набралось бы на два миньяна[25], не больше, и почти все молились без талитов. А ведь в Судный день положено молиться в облачении. Мне вдруг вспомнился рассказ, как в одну синагогу во время праздничной молитвы заявились вдруг мертвецы с кладбища, и тогда все молившиеся сняли с себя талиты, и эти мертвяки тут же сгинули. Впрочем, это рассказывали о каком-то другом городе, да и там, говорят, стали с тех пор молиться в праздник без талитов только ночью, когда облачаться в талит с цицит не обязательно, — а здесь почему они так молились?

За пюпитром стоял какой-то старик и нараспев читал молитву. То, как он стоял, сразу выдавало в нем человека бедного. Если у него и был собственный дом, то наверняка пустой. А каждое слово, которое он произносил, свидетельствовало о разбитом, удрученном сердце. Если бы Царь царей всех царей, Пресвятой, Благословен будь Он, захотел использовать Свои разбитые сосуды[26], этот сосуд Ему наверняка бы подошел.

Закончив поминальную молитву, многие присели передохнуть. Я сел рядом и спросил, в чем причина того, что они молятся без облачения. Один из них вздохнул и сказал, что они просто не успели раздобыть себе новые талиты. Я спросил: «А старые где?» «Кто знает?! — сказали. — Может, взвились на небо в пламени, а может, сделали из них простыни для каких-нибудь распутных девок». И повторили: «Какие сожгли, а какие украли». Я спросил: «А когда сожгли, когда украли?» Они опять ответили со вздохом: «Да в том последнем погроме — окружили город со всех сторон и стали нас грабить и убивать». И один добавил: «Только война кончилась, только мы вернулись по домам, как сразу же начались эти погромы. А если кому и удавалось выйти из погромов целым и невредимым, так он выходил голым и босым. Даже талитов эти бандюги нам не оставили».

Я вздохнул от жалости к своим землякам, которых постигла такая Божья кара. И вдруг показался себе человеком, который, сам беды не испытав, знай сует свой нос в беду ближнего. Но Элимелех-Кейсар решил, видно, что я раздосадован, почему они молятся без облачения. Он сел развалясь, выставил одну ногу вперед, другую отставил, посмотрел на меня искоса и вопросил: «Господин-то небось думает, что Господь не примет нашу молитву, да? Ну так пусть господин попросит этих погромщиков, этих сынов Исава[27], помолиться Ему вместо нас». И в его зеленых с желтизной глазах, блестевших, как панцирь черепахи на солнце, сверкнули ненависть и злоба. Я было подумал, что собравшиеся тут же упрекнут его за эти грубые слова, но в их взглядах не было и тени упрека — скорее уж одобрение. Я поднялся и отошел к окну.

Это было одно из тех двух окон нашего старого Дома учения, которые выходили на гору. Здесь я в юности учился, здесь писал свои первые стихи. И часто смотрел отсюда в небо, словно поучая Всевышнего, какое назначить мне будущее. Жаль мне сегодня этого человека, который не дал своему Творцу, благословен будь Он, сделать с ним то, что Творец хотел с ним сделать. Не принесли мне удачи эти мои поучения.

Чудный свет струился на гору из окон Дома учения и с горы в старый Дом, свет, подобного которому вам наверняка никогда не доводилось видеть, — как бы единый, но состоящий из многих сияний сразу. Такого места не найти во всем мире. Я стоял и думал: «Нет, не сдвинусь отсюда, пока Господь не захочет забрать Себе мою душу». И хотя мне вспомнилась смерть, мне не было грустно. Может, мое лицо и не было радостным, но радость была в моей душе, и я почти готов сказать, что такого рода чувств я не испытывал уже многие годы, — когда душа радуется, пусть даже лицо в этой радости не участвует.

Синагогальный староста постучал по столу и сказал: «Дополнительная молитва, мусаф», — и они вернули книги в Ковчег, а кантор подошел к пюпитру, низко склонился над ним, положил лицо на молитвенник и произнес молитву «Хинени»[28], а затем прочел, как положено, половинный кадиш, частично на мелодию кадиша скорбящих. Я снова посмотрел на гору напротив нашего Дома учения и подумал: «Вот гарантия, что отсюда не придут тебя убивать. Наши отцы строили свои молитвенные дома под горой, чтобы прятаться в этих домах, если придут убийцы. Гора защищает тебя с одной стороны, а государство защищает тебя с другой стороны, и, пока человеку не придет конец, он пребывает в уверенности, что нет у него места лучше этого».

Глава четвертая

Ключ

Между мусафом и минхой, дополнительной и дневной молитвами, люди снова вернулись на свои места передохнуть. Я подошел и опять присел между ними.

Один начал разговор словами: «Что-то сегодня ребе Шломо затянул мусаф больше, чем во все прежние годы». Другой на это: «Если он и заключительную молитву так затянет, мы даже к полуночи не разговеемся». А тот ему в ответ: «Можно подумать, что дома тебя ждет знатный кусок мяса и добрый стакан вина, вот ты и боишься, что молитва затянется. Да хоть бы тебе всей твоей трапезы на полтора зуба хватило!»

Я прервал их разговор, обвел рукой помещение и сказал: «Хорошее у вас тут место». Первый вздохнул и сказал: «Хорошее ли, плохое, да все равно мы сразу после праздника его покидаем». Я удивился: «Что это значит — покидаем?» Он ответил: «Покидаем — значит уезжаем. Одни собрались в Америку, а другие в такие дальние страны, что даже прапраотец Адам туда не хаживал». А второй добавил: «И никто из них не уверен, что его туда впустят».

Я спросил: «Как же так — покинуть известное ради сомнительного?»

Он пожал плечами: «Тут у нас и еще кое-что наверняка известно. К примеру, что после этих ужасных погромов нам здесь больше не жизнь».

Я вздохнул: «Да, я слышал, что у вас были погромы, года три-четыре назад в газетах писали об этом».

Он сказал: «Дорогой вы мой, погромы были и четыре года назад, и три, и год назад, и три месяца тому, но газеты писали только о самых первых погромах, когда это было в новинку. Вот во время войны мы с моим соседом-неевреем были друзьями по несчастью, стояли в бою плечом к плечу, а потом, когда вышли живыми из боя и вернулись домой, его сады и поля ждали хозяина целы-целехоньки, а у меня все хозяйство сгорело. И вдобавок ко всему он в конце концов еще и руку поднял — меня убить. А потом, когда погромы повторились снова, второй раз и третий, к ним вроде как уже привыкли, и газеты перестали о них писать. И правильно сделали. Зачем об этом писать? Чтобы евреи окончательно впали в отчаяние? Или затем, чтобы и другие народы научить погромам? Я вам так скажу: с того дня, как газеты в первый раз написали о Кишиневском погроме, не было такого, чтобы где-нибудь не случился новый погром. И не в том даже дело, что у сыновей Исава-злодея злоба в крови и гнев ими так владеет, что, стоит тому гневу проснуться, хватает такой человек топор и убивает кого ни попадя. Но вот толпой выходить на убийство — этому они точно из газет научились. А когда научились, это для них перестало быть грехом и стало привычкой. А о том, чтобы нам кто-нибудь помог, деньгами там или одеждой, так об этом нет и речи. Нынче так стало, что, пока один город пошлет помощь другому, к ним самим уже приходит погром и они сами нуждаются в помощи. Теперь господин понимает, почему мы покидаем свое место? Мы покидаем свое место, потому что наше место отвернулось от нас. Оно больше не хочет, чтобы мы жили в нем спокойно».

Я сказал: «Но ведь в этом городе жили ваши отцы и деды, как же вы можете его покинуть?»

Он ответил: «Кто сказал, что это легко? Но ведь человек хочет жить, а не умирать».

Я опять показал на стены, на окна: «И вы готовы покинуть место, где молились ваши предки?»

Но тут в наш разговор вмешался все тот же Элимелех-Кейсар: «А почему бы достопочтенному господину самому не поселиться в нашем городе и молиться там, где молились его предки? Все вы, туристы, таковы — сами живете в больших, спокойных городах, путешествуете себе по всему миру, а нас уговариваете жить в том месте, где молились наши отцы и деды, чтобы мы здесь удостоились мученической смерти за свою веру и тем прославились среди народов мира, показав им, какой мы замечательный народ, евреи, — готовы на смерть за свою веру. Сыны Исава заносят руку нас убить, потому что сильный всегда заносит руку на слабого, а такие, как вы, приходят и говорят, что это, дескать, Всевышний, благословен будь Он, таким манером очищает народ Свой. Разве не так, достопочтенный?! Вы бы небось хотели, чтобы мы превратили все наши дни в сплошной Судный день, и в Тиша бе-ав[29], и в субботу, чтобы через это дать миру понять, что народ наш думает только о своем Боге и скорбит об Иерусалиме. А то, что в субботу ничего не заработаешь, а после поста Судного дня куском сухого хлеба не насытишься, это вас не интересует! Вот, достопочтенный, ты сейчас слышал, что говорят люди, ведь они стоят и молятся с вечера, а ждет ли их дома чем разговеться?!»

Нельзя судить человека в беде. По его лицу было видно, что он и сам из тех, которые не знают, чем завершить суточный пост. А он схватил меня за руку и продолжал:

«А не хочет ли господин узнать историю какого-нибудь из этих людей — ну, например, того старика, который вел молитву? Так я расскажу. В Стране Израиля есть места, которые называются „квуца“[30]. В таких местах еврейские парни и девушки живут и работают вместе на земле. Так вот, в одной такой квуце, Рамат-Рахель называется, у этого человека был сын, звали его Йерухам. И этот Йерухам написал отцу — приезжай, мол, будешь жить с нами, как живут другие старики, родители моих здешних друзей. Но не успел этот старик поехать к сыну, как какой-то араб подстерег его сына и убил. Вот так. И теперь у него ни сына нет, ни места в жизни».

Кто-то из сидевших поднялся со скамьи и воскликнул: «Это поклеп, Элимелех, это неправда! Разве товарищи Йерухама не написали его отцу, чтобы он приехал к ним и они дадут ему кров и пищу, как если бы его сын был еще жив?!»

Элимелех не смутился: «Ну и что, если даже писали? Ну и что, ведь он не хочет туда ехать, потому что жалеет их и не хочет быть им в тягость. Им сейчас нужно заботиться о сироте, которого оставил Йерухам, а они все там живут скромно. Всевышний, благословен будь Он, конечно, знает, что делает, но все же дозволено усомниться, не превысил ли Он на сей раз должную меру? Что, Ему жалко было, чтобы Йерухам остался в живых? Что, разве Йерухам не исполнял завет почитания отца своего, как заповедано? Разве я не прав, ребе Шломо?»

Ребе Шломо поднял голову над молитвенником, вытер глаза полой талита и сказал: «Не было праздника, чтобы я не получил от него денег в добавление к тем, которые он посылал мне в обычные дни. — И стал листать молитвенник. — Я хочу показать господину кое-что».

Он вынул из молитвенника мятое письмо, разгладил конверт и протянул его мне. Я посмотрел на конверт, но не увидел ничего особенного. Тогда он показал мне на марки: «Смотрите, господин, это же израильские марки! На них ивритские буквы! — И добавил: — Когда я получил от него первую открытку оттуда, я положил ее в молитвенник на ту страницу, где начинается молитва о восстановлении Иерусалима. А сегодня я переложил ее в праздничный молитвенник, на то место, где говорится: „Из-за грехов наших были изгнаны мы из Земли нашей“, — чтобы напомнить Всевышнему, благословен будь Он, о нашем праве на Страну, за которую был убит мой сын».

Кто-то спросил: «Ребе Шломо, а куда ты положил открытку его товарищей?»

«Хороший вопрос, — сказал ребе Шломо. — Эту открытку я положил на молитву: „И тогда, Господь, возвеличь народ Свой, восславь боящихся Тебя“. Положил на эту молитву, чтобы показать Ему, благословен будь Он, что народ Израиля заслуживает славы и уважения. Ибо те, кто оказывает уважение к старикам, сами заслуживают уважения от Всевышнего».

Я посмотрел на этого старика, на лице которого читались любовь к Богу и к людям и великое смирение духа, и сказал, что, когда Мессия, наш спаситель, придет в Шибуш и увидит ребе Шломо, он весьма ему обрадуется.

Элимелех-Кейсар тут же меня перебил:

«Похоже, достопочтенный наш только и способен видеть, что радость Мессии. Так, может, он все-таки поселится здесь у нас насовсем, дождется тут своего Мессию и воочию увидит эту его радость?»

Я кивнул, но ничего не ответил. Он глянул на меня и сказал: «Кивает и молчит. Голова что-то там такое ворочает, а губы молчат».

Я положил руку на сердце: «Моя голова заодно с сердцем, просто рот мой еще не успел сказать то, что я хотел».

Он усмехнулся: «Может, господин просит разрешения для своего рта? Так мы разрешаем. И если он хочет, то мы вручим ему ключ и он будет хозяином всего этого Дома».

Кто-то из молившихся поддержал его: «Мы все равно уходим отсюда, нам этот ключ так и так больше не нужен, зачем ему валяться в мусоре, передадим лучше этому господину. Дай ему ключ, староста, пусть держит у себя».

Староста увидел мою протянутую руку, встал, поднялся на помост, сунул руку в ящик стола, достал оттуда большой медный ключ с железной бородкой, спустился и протянул его мне.

То был тот самый ключ, которым я открывал этот Дом учения в те времена, когда был молод и встречал с Торой и утро, и вечер. Сколько лет я не видел его даже во снах, и вот он вдруг отдан мне насовсем, прилюдно, в том самом Доме учения, да еще в Судный день!

Я взял ключ и положил в карман. Некоторые из тех, кто до сих пор не вмешивался в разговор, подошли ко мне. Я хотел им что-то сказать, но слова застряли у меня в горле. Я поднял глаза и оглянулся — не передумают ли они, не решат ли забрать у меня этот ключ? Я даже сунул было руку в карман, готовясь вернуть его раньше, чем потребуют. Но никто не протянул за ним руку. Ведь все они собирались наутро покинуть свои дома навсегда, какая им уже разница, лежит этот ключ в ящике стола или в кармане заезжего гостя? Меня охватила печаль, и мне стало горько от этой печали. И от того, что мне стало горько, печаль моя только удвоилась.

Но тут пришло время открыть Ковчег и достать из него свиток Торы для дневной молитвы. Я обнял свиток одной рукой, сжимая во второй ключ от того Дома учения, где когда-то учил Тору и где прошли дни моей юности. Я еще не знал, что в этом Доме мне предстоит теперь провести многие дни.

Однако не буду предварять грядущее.

Глава пятая

Заключительная молитва

Солнце стояло над верхушками деревьев. Близился закат. Стены Дома учения потемнели, и редкие свечи с трудом рассеивали мрак. Люди, которых не было здесь целый день, теперь пришли и уныло стояли вокруг кантора, всматриваясь в него подслеповатыми глазами, пока он, подняв голос, произносил: «Блаженны живущие в доме Твоем». Весь этот день они сидели по домам, словно наказанные, но, едва зашло солнце и настал миг подписания приговора, поднялись и потянулись в Дом учения. Возможно, у них и в мыслях не было молиться, потому что они были из тех, кто не верит в силу молитвы и не ждет воздаяния, но этот миг победил их разум. Кантор склонил голову, согнулся всем телом, точно грешник, сознающий свое ничтожество, и начал читать кадиш, не пропуская ни единой ноты из традиционного напева. В отличие от кадиша перед мусафом, куда он включил мелодию кадиша скорбящих, здесь он предварил слова о величии Небесного Отца упоминанием о смерти собственного сына. Последние его слова утонули в общем «Аминь». Потом затих и голос общины, а под конец затих весь Дом учения. Но тишина была недолгой — там и сям послышались вздохи, не нуждавшиеся ни в речи, ни в словах. Тот, Кому ведомы все тайны, понимал этот язык.

Окончив молитву, я оглянулся по сторонам и увидел уже знакомого мне Даниэля Баха. Он стоял перед столом у южного входа с книгой в руках, склонившись в позе, напоминавшей позу кантора, разве что кантор стоял на своих двоих, а у Даниэля вместо одной ноги была деревяшка. Я поскорее выбросил из памяти те неприятные слова, которые он сказал мне вчера, при расставании в канун Судного дня, чтобы не припомнился ему этот его грех при подписании приговора.

На сей раз община стояла на молитве дольше, чем в обычные дай. Даже те, кто пришел сюда недавно, подвинулись поближе к своим соседям, чтобы читать по их молитвенникам, и в их горле тоже гудели какие-то звуки. А дойдя до малой исповеди[31], некоторые из них стали ударять себя в грудь со словами: «Мы провинились, мы преступали…»

В Доме учения становилось все темнее, только поминальные свечи еще немного освещали стены и столы. Кончили тихую молитву[32], и кантор поднялся по ступеням к шкафу со свитками, открыл его дверь, спустился и вернулся к своему пюпитру, потом снова склонился над молитвенником и начал громким голосом: «Благословен Ты, Господь…» Свечи уже догорали, когда он торопливо пропел: «Пожалей творение Твое…» и, подняв голос, стал произносить: «Открой нам врата…» Теперь в Доме учения совсем стемнело, а та гора, что высилась напротив него, еще добавляла к его мраку свою темноту, и молящиеся сгрудились вокруг кантора, придвинув свои молитвенники к горевшей там свече, чтобы уловить хоть немного света. Возможно, свет тоже увидел их, а может, и нет, но, как бы то ни было, он буквально потянулся им навстречу, так что кантор от радости даже захлопал в ладоши и воскликнул: «Израиль же будет спасен спасением вечным в Господе!» Потом похлопал снова и со слезами в голосе произнес: «И сегодня будут спасены по Твоему слову, Живущий на небесах».

Из темноты донеслись звуки рыданий, словно молящиеся вторили кантору в его молитве. А двери Ковчега всё стояли открытые настежь, точно небесное ухо, внемлющее плачу народа Израиля. Но тут возле южного входа послышался глухой звук, похожий на удар дерева по дереву. Это Даниэль Бах переступил с ноги на ногу. И почти сразу же этот звук удара дерева по дереву повторился снова. Казалось, деревянная нога Баха никак не могла найти себе покоя. Кантор вынул карманные часы, посмотрел на них и начал поспешно сокращать пение, понимая, что после целого дня поста старики уже не в силах стоять на ногах. Дошел до стиха: «Каждый город на своем холме построен, а город Божий углублен до низин ада»… — продолжил его плачем, затем перешел к словам: «Мы с Тобой…» — и быстро закончил их радостным голосом. Наконец протрубили в шофар[33], и молебен закончился. Все, кто пришел лишь на заключительную молитву, покинули Дом учения, только Даниэль Бах остался.

Кантор спустил талит на плечи и стал читать кадиш скорбящих, потому что год его скорби по сыну еще не прошел. Хотя по закону скорбящему человеку нельзя молиться в праздничные дни, но Судный день в этом смысле праздник особый, в этот день кантор как бы замещает первосвященника в Храме, а тот обязан был приносить жертву неукоснительно каждый день, даже в дни своей скорби.

После кадиша скорбящих оставшиеся стали обмениваться пожеланиями хорошего года и благословения Всевышнего, и ко мне подошел задиристый Элимелех со словами: «Кажется, я еще не пожелал господину доброго года». Он протянул мне руку. Я пожал ее и напомнил, что он уже помог мне получить ключ от Дома учения. Он смутился: «Я пошутил, прошу прощения». «Что вы, — сказал я, — напротив, это для меня большой подарок». Он удивился: «Господин, видно, смеется надо мной, но, если он говорит правду, значит, между нами не осталось никакой обиды».

Даниэль Бах подошел к кантору и тихо сказал: «С новым годом, отец, хорошего тебе года. Пойдем ко мне, пообедаем». Ребе Шломо ответил: «Ну-ну…» — и по его голосу нельзя было понять, согласился он или нет. Даниэль посмотрел на него и повторил снова: «Пожалуйста, отец, пойдем. Сара-Перл подогреет тебе стакан молока. Теплое молоко после поста очень полезно. Ты не охрип, отец?»

«Почему ты решил, что я охрип, сын мой? — спросил ребе Шломо. — Если бы нам были дарованы два Судных дня подряд, я бы мог сейчас снова повторить все молитвы до единой».

Но Даниэль все не отставал: «После поста очень хорошо выпить стакан теплого молока с медом. Идем, отец, ребенок хочет услышать, как ты читаешь разделительную молитву»[34].

«Начался новый месяц, — сказал ребе Шломо, — я должен сначала произнести освящение новой луны»[35].

«Ладно, отец, — согласился Даниэль, — тогда мы подождем тебя».

«Как он хорошо умеет просить! — сказал ребе Шломо. — Если бы ты так же просил нашего Небесного Отца, душа твоя была бы спасена. Ведь ты же был на заключительной молитве, я слышал, как стучала твоя нога, и глубокая грусть охватила меня, сын мой, когда же придет день твоего избавления?»



Поделиться книгой:

На главную
Назад