– Все едино, – ответила она.
Собственно говоря, какая-то сила духа обнаруживалась в ней, лишь когда она рассказывала эту историю. Глаза Бриндл становились треугольными, кожа разглаживалась.
– Для меня это было нелегкое время, – продолжала она. – Все складывалось так плохо. А Роберт Робертс – ну, я слышала, что он женился на девушке из Гейтерсберга. Стоило мне на секунду повернуться к нему спиной, как он и женился. Это же надо! Да нет, я его не виню. Я понимаю – сама виновата. Сама загубила свою жизнь, никто не помогал, а теперь уже ничего не изменишь, поздно. Я установила все переключатели в нужное положение, определила курс и полетела прямиком к крушению.
6
Спустя несколько часов он и Бонни возвращались из кино, тащились по черному, зеркальному тротуару к остановке автобуса. Ночь была мглистая, сырая, более теплая, чем день. Неоновые вывески плавали в радужной дымке, задние огни машин ускользали в туман и, казалось, сжимались, а затем исчезали. Бонни держала Моргана под руку. Ее плащ в складку Морган помнил со времен их первых встреч, туфли на каучуковой подошве издавали при ходьбе что-то вроде пыхтения.
– Может быть, – сказала она, – завтра ты все-таки успеешь снова собрать машину.
– Да, может быть, – рассеянно ответил Морган.
– А то мы уж неделю как автобусом ездим.
Морган размышлял о фильме, который показался ему не очень убедительным. Каждый персонаж был слишком уж уверен в том, как будут поступать остальные. Герой, своего рода двойной агент, строил изощренные планы, основанные на убеждении, что другой, ничего о нем не ведающий человек появится в определенном месте или примет определенное решение, и этот другой неизменно так и делал. Часовые в самые решительные моменты смотрели в сторону. Высокопоставленные чиновники отправлялись обедать точно в то время, в какое отправлялись всегда. Неужели в жизни этих людей Б никогда не случалось вместо А? Морган плелся по тротуару, неодобрительно глядя на свои ступни. Откуда-то из памяти вынырнули наманикюренные, ухоженные руки героя, умело собирающие винтовку из разрозненных частей, провезенных через границу в кожаном кейсе.
Они добрались до автобусной остановки, постояли, оглядывая улицу.
– Как бы нам всю ночь тут не проторчать, – благодушно заметила Бонни. Она сняла с головы защищавший ее от дождя плиссированный пластиковый платок, стряхнула с него капли.
– Бонни, – сказал Морган, – почему у меня нет вельветовой куртки?
– У тебя есть, – ответила она.
– Есть?
– Черная, с замшевыми отворотами.
– А, эта.
– Чем она нехороша?
– Я предпочел бы куртку ржавого цвета, – объяснил он.
Бонни окинула его взглядом. Казалось, она хотела что-то сказать, но потом передумала.
Громыхая, подкатил автобус с золотисто светящимися окнами – целая цивилизация, представилось Моргану, плывущая сквозь вселенную. Автобус остановился, сопя, впустил их. Для столь позднего часа в нем было необычайно людно. Свободных парных сидений не осталось. Бонни села рядом с женщиной в форменной одежде медицинской сестры, а Морган, вместо того чтобы подыскать себе место, остался стоять, покачиваясь, рядом с ними в проходе.
– Я хотел бы красновато-ржавую куртку с протертыми локтями, – сказал он.
– Ну, – сухо ответила Бонни, – локти, я так понимаю, тебе придется самому протирать.
– Не знаю, может, найдется что-нибудь в секонд-хенде.
– Морган, ты не мог бы обойтись без секонд-хенда? Владельцы некоторых вещей, которые ты там покупаешь,
– Это еще не причина выбрасывать хорошую одежду.
Бонни достала из кармана скомканный «клинекс», вытерла им мокрое от дождя лицо.
– И хорошо бы еще, – добавил Морган, – купить брюки цвета хаки и по-настоящему старую, мягкую, чисто белую рубашку.
Она вернула «клинекс» в карман и некоторое время молча раскачивалась вместе с автобусом, глядя перед собой. А потом спросила:
– Кто теперь?
– Что значит «кто»?
– Кто так одевается?
– Никто! – ответил он. – О чем ты?
– Думаешь, я слепая? Думаешь, не видела это уже сто раз?
– Я не понимаю, о чем ты говоришь.
Бонни пожала плечами и отвернулась к окну.
Автобус уже ехал по их району. Над входными дверьми домов светились фонари. Мужчина в шляпе прогуливал бигля. Юноша подносил к сигарете девушки зажженную спичку, прикрыв ее ладонями. На сиденье за спиной Бонни разговаривали две женщины в шубках.
– Я думаю, ты уже слышала новость, – говорила одна. – У Энджи муж умер.
– Умер? – переспросила другая.
– Просто взял и умер.
– Это как же?
– Ну, он побрился, намазался кремом после бритья, вернулся в спальню, присел на кровать…
– Но от чего же? Сердце?
– Я же тебе и
У Моргана возникло неприятное чувство. Нет, уверенность: его ладонь, сжимавшая прямо перед этими женщинами спинку сиденья, до того отвратительна, что они несут полную чушь, лишь бы не думать о ней. Ему представилось, что он видит свою руку их глазами – точно такой, какой ее видели они: узловатые пальцы, жесткие черные волоски, опилки под ногтями. Хуже того, он видел и себя самого, целиком. Ну и жаба! Жаба в шляпе и с бородой. Собственные глаза ощущались им как огромные, горящие, усталые, обремененные гротескными темными мешочками.
– Взял он носки, – с безнадежной интонацией продолжала первая женщина, – стал их расправлять. Один носок оказался в другом, знаешь, как это бывает…
На Моргана она не смотрела, не хотела снова увидеть его ладонь. Он снял ее со спинки, засунул кулаки под мышки. И так до конца и ехал, ни за что не держась, сильно накреняясь при каждой остановке автобуса.
Дома девочки делали в столовой уроки, Бриндл раскладывала на кухонном столе карты Таро. Морган прямиком отправился наверх, в постель.
– Ты вроде бы кофе собирался выпить, – сказала Бонни. И окликнула его: – Морган? Не хочешь чашку кофе?
– Нет, сегодня, пожалуй, не стоит, – ответил он, продолжая подниматься по лестнице. – Спасибо, милая.
Морган вошел в спальню, разделся до термобелья, вынул из лежавшей на комоде пачки сигарету, закурил. Впервые за весь день голова его осталась непокрытой. Лоб выглядел в зеркале прорезанным морщинами, беззащитным. Он заметил в бороде белую прядь. Белую! «Господи!» – произнес он. И наклонился, чтобы разглядеть ее получше.
Может, стоит попробовать, подумал Морган, выдать себя за одно из тех чудес света, что проживают в Советском Союзе, – за стодесяти-стодвадцатилетнего старика, который все еще поднимается в горы со своим козьим стадом? Он приободрился. А что, поездил бы с лекциями по стране, снимал бы в каждом городишке рубашку и показывал публике свою заросшую черным волосом грудь. Журналисты спрашивали бы, в чем его секрет. «Простокваша и сигареты, товарищи, – усмехнулся он в зеркало. И сделал пару хвастливых, гарцующих шажков. – Никогда и ничего кроме простокваши и русских сигарет».
Повеселев, он подошел к стенному шкафу, вытащил оттуда свою картонную коробку, поставил на кровать. Расхаживая по комнате и готовясь к ночи – включая электроодеяла, прислоняя к спинке кровати подушку, отыскивая пепельницу, – он глубоко затягивался «Кэмелом». Потом забрался в постель, поставил пепельницу себе на бедро. Первым делом следовало справиться с легким приступом кашля. Пепел осыпал нижнюю рубашку. Морган снял с языка табачную крошку. «Ах, товарищщи», – просипел он. И, открыв коробку, взял верхний листок и откинулся на подушку – почитать.
Он опустил листок, посмотрел на черные окна. В милях отсюда, представилось ему, гаснут окна на Кросуэлл-стрит, сначала левое, потом правое. Ребенок пошевелился во сне. Леон снял руку с выключателя, прошел по холодному полу к убогой постели. Затем все звуки дня смолкли, осталось только тихое дыхание спящих, не видящих снов, неподвижных на стареньких простынях.
Морган тоже выключил свет и поудобнее устроился на ночь.
1969
1
Чего он от них хочет? Создавалось впечатление, что он повсюду – странного вида неотвязная тень, которая плелась за ними во время прогулок, укрывалась в дверных проемах, вжималась в стену за углом какого-нибудь здания. Конечно, они могли – да и следовало бы – просто повернуться к нему. «О, доктор Морган! (Удивленно улыбаясь.) Как мы рады вас видеть!» Но почему-то не получалось. Когда они в первый раз заметили его – а вернее сказать, ощутили присутствие, Гина была тогда еще совсем маленькой, – то даже не сообразили, кто это. Они возвращались в сумерках из похода по магазинам, немного подрагивая от своего рода плавной тьмы, что втекала в проулки за их спинами и вытекала оттуда. Эмили испугалась. Леон рассердился, однако рядом с ним шла Эмили, а на руках он нес Гину и потому обострять ситуацию не хотел. Они просто прибавили шагу и разговаривали друг с другом громко, небрежно, ни разу не упомянув о преследователе. Во второй раз Эмили была одна. Малышку она оставила с Леоном, а сама вышла купить фетра для кукол. И прямо напротив их дома, в арочном гранитном проеме, кто-то быстро отступил во мглу прачечной самообслуживания. Она не обратила внимания, была занята тем, что прикидывала, сколько ярдов ткани ей понадобится. Но вечером, когда вырезала остроконечную шляпу Румпельштильцхена, воспоминание внезапно всплыло в ее голове. Она увидела, как этот человек покидает поле ее зрения, хотя шляпа его остроконечной и не была, скорее плоской – берет, быть может. И все-таки… разве она не видела его и прежде? Эмили вскрикнула:
– Ой! – и положила ножницы на стол. – Угадай, кого я, по-моему, встретила сегодня? – обратилась она к Леону. – Того доктора. Доктора Моргана.
– Ты не спросила, почему он так и не прислал нам счет?
– Нет, вообще-то он… Я его не то чтобы встретила. Ну, то есть он меня не заметил. Вернее, заметил, но вроде бы… Скорее всего, – сказала она, – это был не доктор Морган. Доктор наверняка заговорил бы со мной.
А через месяц или около того он увязался за ней на Бикон-авеню. Она остановилась у витрины магазина детской одежды и почувствовала, что неподалеку остановился другой человек. Повернулась и увидела на некотором расстоянии от себя мужчину, который стоял к ней спиной, оглядывая улицу. Такой мог бы, подумала она, выйти прямо из фильма про приключения в джунглях – костюм «сафари», носки до колен, полусапоги и огромный тропический шлем. По всей его одежде поблескивали никчемные пряжки и колечки на лямках – на плечах, на рукавах, на задних карманах. Никакой опасности от него не исходило, просто один из тех чудаков, на которых часто натыкаешься в городе. Эти люди разыгрывают какую-то лишь им одним понятную роль. Она пошла дальше. А перед тем как перейти следующую улицу, обернулась и увидела его, торопливо приближавшегося, покачиваясь, солдатским шагом, под стать одежде; глаза прикрывал шлем, зато буйная борода торчала всем напоказ. О, не узнать эту бороду было нельзя. Доктор Морган! Она шагнула к нему. А он, поглядев на нее, прихлопнул ладонью по шлему и метнулся в дверь, над которой значилось: ЛУ-РАИ: ИЗЫСКАННЫЕ ПРИЧЕСКИ.
Эмили почувствовала себя нелепо, сообразив, какой открытой и радостной выглядела, собираясь произнести его имя. Но в чем дело? Почему она не нравилась ему больше? Они вроде бы так заинтересовали его тогда, при рождении Гины.
Леону она ничего не сказала. Он, глядишь, и рассердился бы – с ним ничего заранее не знаешь. Эмили решила, что в любом случае это была просто-напросто необъяснимая встреча – бессмысленная, и раздражать ею Леона не стоило.
В общем, началось все неудачно, можно так сказать. Был момент, когда они могли во всем разобраться честно и откровенно, – был да сплыл. После нескольких подобных инцидентов (разделенных неделями, если не месяцами), когда то одно, то другое мешало им подойти к этому человеку и поздороваться с ним самым естественным образом, обоим стало казаться, что события развиваются, следуя собственным законам. Теперь уже ничего не поправишь. По-видимому, этот человек был сумасшедшим – по крайней мере, одержимым непонятно чем. (Эмили теперь вздрагивала, вспоминая, что это он принимал Гину.) И все же, как отмечал Леон, никакого вреда он не причинил. По правде говоря, Эмили, считал Леон, слишком уж переживает. Нужно просто привыкнуть к этому человеку как к чему-то неотвратимому. Он никогда им не угрожал и даже близко к ним не подходил, потому жаловаться было не на что. Он такая же часть внешней обстановки их жизни, как стоящие вдоль Кросуэлл-стрит одинаковые дома, или запыленные, хилые, умирающие от выхлопов автомобилей деревья, или куклы в муслиновых саванах, висящие на крюках в чулане тыльной спальни.
2
Сейчас, зимой, работы у них стало поменьше. В рождественскую пору пришлось немного попотеть (праздничные базары, детские праздники в богатых семьях), однако ни ярмарок под открытым небом, ни шумных гуляний, на которых они выступали летом, не было. Эмили использовала это время, чтобы соорудить новую сцену – деревянную, на петлях, складную, – починить некоторых кукол, сшить для них новые костюмы. Нескольких она заменила, что привело к обычному вопросу: как поступить со старыми? Они представлялись ей чем-то вроде мертвых тел – нельзя же взять и выбросить их в мусорный бак. «Пусти их на запчасти, – неизменно советовал Леон. – Сохрани глаза. И нос этот тоже, уж больно хорош». Приставить рябой пробочный нос бабушки Красной Шапочки другой кукле? Не годится. Это будет неправильно. Да и как разодрать бабушкино лицо? Эмили уложила ее в картонную коробку рядом с обшарпанной Красавицей из «Красавицы и чудовища» – самой первой из ее кукол. Сейчас у них была уже третья Красавица, куда более сложная, с лицом, сшитым из ткани. Куклы изнашивались не от представлений – причина была в детях, которые подходили к ним по окончании спектакля и похлопывали кукол по парикам, гладили по щекам. Лицо Красавицы посерело от следов детских ладошек, а желтые волосы излохматились и выглядели просто ужасно.
Куклы занимали целую комнату – пустую тыльную спальню с уходящими в потолок облезлыми серебристыми трубами. По одной стене расползалось желтое пятно от дождевой воды, рама окна была закрашена так, что и не открывалась, стекла обросли уличной копотью. Когда на них падал после полудня солнечный свет, они словно покрывались белой матовой пленкой. Деревянный пол награждал коленки Гины занозами и чернил ее ползунки. Фаянсовый дверной шишак покрывала сеточка трещин, а сама дверь висела на петлях криво. Эмили, работавшая дотемна при свете настольной лампы с гнущейся шеей, видела под этой дверью не полоску падавшего из коридора света, а клинышек, похожий на длинный кусок круглого пирога.
Эмили допоздна чинила ведьму – всеобщую мачеху, игравшую во множестве пьес. Неудивительно, что она изнашивалась быстрее других. Один ее черный пуговичный глаз ненадежно висел на ниточке. Эмили сидела на стремянке, единственном в комнате предмете мебели, и завязывала на длинной нитке крепкий узелок.
Наиболее ходовые куклы хранились в ящике из-под калифорнийского шабли, который стоял в углу комнаты, головы их торчали из картонных отделений: две юные девицы (блондинка и брюнетка), принц, лягушка из зеленого фетра, карлик. Другие покоились в чулане, упрятанные в муслиновые мешочки с именными бирками:
Эмили никогда и не думала, что станет кукловодом, да, собственно, даже сейчас и она, и Леон считали это временной работой. В колледже она изучала математику и получала полную стипендию – единственная в Тэйни, штат Виргиния, девушка, которая не вышла замуж, едва закончив школу, и не пошла работать в «Бумажные изделия Тэйни». Отец Эмили погиб в автомобильной катастрофе, когда она была совсем маленькой, а в начале ее первого университетского года умерла от болезни сердца и мать. Пришлось жить своим умом. Она рассчитывала стать учительницей в средней школе. Эмили нравился спокойный, систематический процесс, по завершении которого беспорядочная мешанина чисел обращается в одно-единственное число, нравилось преобразование и упрощение уравнений, которое и составляет основу преподаваемой в неполной средней школе математики. Однако еще до окончания осеннего семестра она познакомилась с Леоном, студентом предпоследнего курса, увлекавшимся актерской игрой.
Эмили считала его чудесным. Она не знала никого похожего на Леона. Собственная ее семья была такой заурядной, тусклой, а детство таким обычным (его – ужасным). Они начали проводить все время вместе: просиживали послеполуденные часы в буфете колледжа за одной-единственной бутылкой пепси, занимались в библиотеке, переплетя под столом ноги. Слишком стеснительная, чтобы выходить с ним на сцену, Эмили обладала умелыми руками и потому записалась в театр декоратором. Она сколачивала помосты, лестницы, балконы, изображала на полотнищах брезента зеленый лес, а к следующей постановке превращала его в цветастые обои или стенные панели красного дерева. Между тем оказалось, что эта шаткая связь с театром сделала ее жизнь более драматичной. Она смущенно присутствовала при сценах, которые устраивали Леону родители, – отец, ричмондский банкир, произносил длинные тирады, мать вытирала платочком глаза и вежливо улыбалась в пространство. По-видимому, университет уведомил их, что оценки Леона сползли ниже некуда. Если не возьмется за ум, его отчислят за неуспеваемость. Почти каждое воскресенье родители приезжали аж из самого Ричмонда, чтобы посидеть в тесной, забитой мебелью гостиной студенческого общежития, добиваясь от Леона ответа на вопрос: какую профессию он рассчитывает получить, имея средней оценкой «плохо»? Эмили была бы рада обойтись без этих встреч, но Леон хотел, чтобы она присутствовала при них. Поначалу его родители были с ней приязненны. Потом дружелюбия в них поубавилось. Не из-за чего-то сделанного ею – может быть, из-за чего-то
– Мы теперь на занятиях Толстого читаем, – сказала она матери Леона в одно апрельское воскресенье. – Вам нравится Толстой?
– О да, он у нас есть и в кожаных переплетах, – ответила миссис Мередит, промокая платочком нос.
– Может быть, Леону следует заняться русской литературой, – сказала Эмили. – Мы ведь и пьесы тоже проходим.
– Пусть сначала сдаст что-нибудь на родном языке, черт побери! – отозвался его отец.
– Но мы это читаем на английском.
– Проку-то? По-моему, его родной язык – монгольский.
Между тем Леон стоял спиной ко всем у окна. Эмили находила его взлохмаченные волосы и отчаянную позу трогательными, но в то же время не могла не удивляться тому, как он сумел довести родителей до их нынешнего состояния. Они ведь не из тех, кто склонен закатывать сцены. Мистер Мередит был человеком солидным, деловым; миссис Мередит – полной такого достоинства и самообладания, что оставалось лишь поражаться предвидению, которое посоветовало ей прихватить с собой носовой платок. И тем не менее каждую неделю что-нибудь шло не так. Было у Леона обыкновение неожиданно бросаться в бой, и проделывал он это быстрее всех, кого знала Эмили. Казалось, он совершает какой-то мысленный скачок, уследить за которым ей не удавалось, и впадает в бешенство, хотя всего секунду назад был совершенно ровен и разумен. Он швырял в лицо родителям сказанные ими слова, бил кулаком по ладони. Уж слишком он возбудим, думала Эмили. И она снова обратилась к миссис Мередит.
– Сейчас мы занимаемся «Анной Карениной», – сообщила она.
– Все это коммунистическая писанина, – объявил мистер Мередит.
– Это… что?
– Ну а как же, трактора, пролетарии соединяйтесь, убийство царя и Анастасии…
– Ну, я не… по-моему, это было немного позже.
– Вы что же, из этих университетских левых?
– Нет, но я не думаю, что Толстой дожил до этого.
– Конечно, дожил, – сказал мистер Мередит. – Где бы, вы думаете, был ваш дружок Ленин без Толстого?
– Ленин?
– Вы и это отрицаете? Послушайте, девочка моя. – Мистер Мередит с серьезным видом наклонился к ней, переплел пальцы. (Наверное, так он сидит в банке, подумала Эмили, объясняя какому-нибудь фермеру, почему не может дать ему ссуду под урожай табака.) – Едва Ленин пролез к власти, как первым делом вызвал Толстого. Толстой то, Толстой это… Каждый раз, как им требовалась письменная пропаганда, он говорил: «Попросите Толстого. Попросите Льва». Так все и было! Неужели вам не рассказали об этом в колледже?
– Но… я думала, что Толстой умер в тысяча девятьсот…
– Сороковом, – заявил мистер Мередит.
– Сороковом?
– Я тогда университет заканчивал.
– О.
– А Сталин! – продолжал мистер Мередит. – Послушайте, это же
Леон вдруг отвернулся от окна и покинул гостиную. Слышно было, как он поднимается этажом выше, к спальням. Эмили и миссис Мередит переглянулись.