Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: За что? - Георгий Георгиевич Демидов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Ну, кончено. С вами, сударь, ничья. Два коня не дают мата. Получайте трешницу сдачи.

И отсчитывает из вернувшегося к нему картуза три рубля прыщавому детине.

— Итак, почтеннейшие милорды и, некоторым образом, миледи (кивок на приклеенный к стене египетский профиль), итак, двадцать семь выигрышей и, простите, не без этого, одна ничья — с господином офицером! — И Патлатый жеманно приседает в реверансе перед прыщавым детиной.

У детины лоснятся и острятся все прыщи, он улыбается потно, обалдело, хрипит:

— Д-да-с… Со мной а-а-ад-ним ничья-с…

Но тут все обступают Пинхоса, и двадцать восемь орут властно, угрожающе:

— Вы, вы должны с ним сыграть — или вы больше не чемпион кофейни.

— Докажите ему, эреб Пинхос…

— О, Пинхос ему покажет!

— А ну-ка, кукурргуза, докажите этой к-кофте!..

— Что вы думали, молодчик, картузом море вычерпать! Вот сразитесь с ним, со стариком, попробуйте…

— Почтеннейшие короли и герцоги, прежде всего, я голоден. Милейший хозяин абсолютно серьезного заведения, нет ли у вас чего-либо, хотя и не абсолютно серьезного, но… относительно съедобного? Котлет, например? Есть? Великолепно, дайте дюжину. Тети-дяди, это просто чудесно… А теперь можно и в розницу сыграть. Хотите, старче, коня вперед?

Пинхос отступает, пятится в угол, и синие губы его прыгают.

— В-в-вы м-маль-чиш-ка, господин студент. Пинхос укажет вам в-в-ва-ше место…

— Место местом, равви, но десяточку ставите? Как раз на котлеты хватит. Я, конечно, с «маэстрой» и так на так сыграл бы, одначе выигрыш нужен мне на пальто и штиблеты, и то, пожалуй, сотнягой не откупишься. А посему потормошим у вас десяточку — возражений нет?

— Иг-ра-ем… — выдавили синие губы.

— Значит, принято единогласно… «Итак, мы начинаем», — запел из «Паяцев» Патлатый.

Нападал юноша, играя белыми. Пригнув голову к плечу, весело прищурив правый глаз, он иронически прицеливался, хитрил и медлил и вдруг выстрелил боковой пешкой: «b2» — «b4».

— Дебют гиппопотама! — залихватски объявил Патлатый.

— Гиппопотама? — удивился Пинхос.

— Не нравится? Что ж, пускай тогда называется: прыжок африканской зебры или гамбит шмарагонца. Я такой, мне не жаль.

Цирк, форменный цирк, решил эреб Пинхос. Но это же даже не цирк. Просто зверинец, шмарагонский — хе-хе — зверинец. Эта полосатая зебра не знает даже, что нужно развиваться в центре. Он стреляет на флангах, как партизан из кустов, и думает подобными финтиками-минтиками провести старого Пинхоса. Пинхос вонзил коня в клетку «e5» и другого коня в поле «e4», и теперь — хе-хе — этот шмарагонский гиппопотам может прыгать себе на голове, сколько в него влезет. Но… что он делает? Патлатый берет обеими руками тарелку с котлетами, на тарелке всего только дюжина котлет и три фунта жареной картошки, и преспокойно рассаживается в другом конце кофейни… Он решил, видно, сдаться? Еще бы: когда кони Пинхоса господствуют над доской — вы понимаете, фушер облезлый, что это значит — занять конями… К-как? Он диктует ходы из угла? Он будет с Пинхосом играть вслепую? Эта зебра набила себе баки котлетами и картошкой, вытаращила от жадности первобытные рыжие зенки, чавкает и клямкает на всю кофейню, выворачивает пальцами из-за десен застрявшие куски, а на Пинхоса и на его коней — ноль внимания… Этот голоштанник, видать, не ел со дня сотворения мира… Из какой пещеры, интересно спросить, он вылез? Его щеки шлепают, как старая капота под ветром, его зубы… Да, но конь Пинхоса как будто…

А тот подмигивает, тот знает, о чем думает Пинхос:

— Хо-хо, — подмигивает Патлатый, разламывая руками котлету, — а ваш-то победный конь на «e5» — тавво… за-па-то-ван…

— Мой к-конь… — поперхнулся Пинхос, точно проглотив Патлатого вместе с его котлетами.

— Угу, в-ваш к-конь запатован… — издевается кофта, совсем прикрывая правый глаз.

— Вы слышите, вы слышите… Его конь…

Толпа отделила черным забором старика от Патлатого, толпа рассуждала и советовала, ужасалась, охала и хихикала… Вот тебе и конь…

Да, его конь… оба коня… два коня погибли под двумя пешками. Этот акробат нафокусничал что-то своими пешками, и кони… такие кони… И он себе смеется… Он заказал бульон и смеется. А Пинхос должен сам с собой играть… Акробат диктует, а Пинхос по его приказу сам над собой изгиляется, сам на себя наступает и хватает себя за горло…

Кто его выдумал, этого дикаря? Быть может, сам Пинхос? Быть может, нет никого, а он сидит на полу между двух трупов и сам на себя идет в атаку… Весь мир, весь мир сошел с ума… По всей земле сражаются гиппопотамы и зебры, и сражаются без доски, вслепую… Но… Нет, Патлатый — не призрак. Зачем призраку так жадно жвакать желваками?

— Патриарх, сдавайтесь! — орет разодранный рот над самым Пинхосовым ухом (не рот, а граммофонная труба). — Стоит ли, дорогуша, сопротивляться, имея на двух коней и пешку меньше?

— Сдаюсь, — безвольно шепчет Пинхос. Вот уже восемнадцать лет, как его губы не произносили смертельного слова «сдаюсь»… Но пришел парень с рыжими глазами…

— Вы думаете, одна партия уже решает… — лепечет Пинхос и вдруг переходит в крик и стон. — Если только вы честный человек, вы должны… я требую…

— Ну, стоит ли, голубчик, в пузыря лезть? — смущенно улыбается кофта. — Хотите еще матик скушать? Кушайте, кушайте на здоровье, а я, отче, три дня хлеба в глаза не видел… Позвольте же мне за ваш счет наполниться котлетами. Вы, видать, эту деревянную муру бог весть какой святой премудростью считаете… Тоже — занятие: для безработных первосвященников…

Пешки наполнены плотным свинцом и гнездятся в прочных правильных квадратиках. Почему же под пешками вдруг оказались пружинки, и прыгают пешки по диким каким-то спиралям?

Он не знает, он больше ничего не знает. И клетка «e5» совсем не господствует над доской, и незачем вовсе занимать центр, и… Куда же, куда несется волшебный клетчатый остров, и зачем у белой королевы вместо короны клоунский колпак?

А тот пристроил сбоку еще пять столиков, нагло занумеровал их и жарит вслепую со всеми зараз, уписывая тем временем котлеты (он, видно, никогда не нажрется, он вечно, вечно будет чавкать, жрать и., выигрывать…).

— Столик № 1, слева, проделайте у меня короткую рокировочку. Столик № 2, снимите у себя пешечку «d5». Старче! Заприте свою душку королеву ходом пешки на «f6». Чувственно вам благодарен… Быть может, сдадитесь, о первосвященник?

Двадцать восемь шпингалетов, получающих у Пинхоса ладью (а этот, прыщавый, даже ферзя), двадцать восемь тупиц и ничтожеств гогочут над ним сладострастно, с подвизгиванием, как над похабным анекдотом.

— Самоубийство из-за угла…

— Эреб Пинхос-таки да проиграл пятую партию…

— Эх, пан Пинхос сегодня не в форме, и потому Патлатый обедает на его содержание…

Они истекают восторгом и остротами, они наконец обрели злорадное возмездие за восемнадцать лет поражений, за восемнадцать тысяч раз повторенное ими: сдаюсь… И никто, никто, ни один ласковый голос…

Нет, один только… Или это тихий шепот Дорочки, вот такой крошащийся, тревожный детский шепот — в самую глубь уха и сердца:

— Скажите, голубчик Пинхос, этот прыщавый детина — не контрразведчик ли, барон фон Пален?

Старик, сраженный, подымает от доски мутные глаза. Перед ним стоит Патлатый. У него совсем не рыжие глаза. Кто это, какой кощунник выдумал, что у него рыжие наглые глаза? У него же темные, тревожные, у него же измученные увядшие тюльпаны вместо глаз, они без радости и блеска, как у приговоренного… Сутулый юноша — он похож на огромную усталую черную птицу с перебитым крылом…

Пинхос молчит. Пинхос ничего не понимает. Сутулый юноша настойчиво, еще тише, одними намеками губ повторяет вопрос.

— Да, это начальник контрразведки, фон Пален… — шепчет Пинхос и чувствует смиренную радость от легкого прикосновения своих губ и бороды к уху юноши.

Студент, насвистывая, возвращается на свое место. Его лицо вновь непроницаемо, как карта Большеземельской тундры. Через пять ходов он объявляет Пинхосу вечный шах и тотчас же, едва расплатившись, выбегает из кофейни.

IV

Старик-часовщик почти не спит. Вы думаете, у старика так много заказов — и день и ночь он чинит часы? Ах, оставьте, ну кто же, какой сумасшедший станет починять часы, когда все часы отстают на тысячу лет и спешат на тысячу лет, когда время вообще околело и ползет в довременный хаос и тьму, и мир каждый день сотворяется заново и заново рушится в довременные пещеры… Ах, оставьте, никто не починяет часов в дни, когда тикают не часы, а пулеметы… Старик совсем закрыл свою часовую мастерскую, и в пустынной его комнате хромоногие маятники и ходики остановились и примерзли к футлярам.

Старик почти не спит. Дни и ночи сидит он над шахматными учебниками и теориями. Он знает наизусть Дюффрена, Ласкера и Шифферса, он достал даже на базаре потрепанный том лейпцигского издания Бильгера и разыгрывает вариант за вариантом, главу за главой. Вечером он прячет Бильгера от погромщиков в старый талес (ведь был когда-то старенький еврейский Бог, и он верил когда-то в этого старенького Бога в талесе). Он подвешивает Бильгера, увернутого в талес, на гвоздик, забитый в дымовой трубе, и уходит в кофейню.

В кофейне Пинхос ни с кем не играет. Над ним смеются, шутят, измываются. Пинхос молчит. Пинхос не пьет больше черный кофе, и только маленькая его трубка вяжет загадочные табачные восьмерки, петли и кольца. Пускай смеются, пускай издеваются: плевать, он знает наизусть Дюффрена, Ласкера, Бильгера и Шифферса, и теперь… пускай только появится тот.

Откуда пришел он и куда исчез? Зачем ему этот страшный человек, прыщавый палач барон фон Пален? И зачем в сеансе сделал ничью именно с этим сапогом Паленом? А зачем, между нами, объявил Пинхосу вечный шах, имея перевес на две пешки? Любой фушер на месте Патлатого выиграл бы… И когда же он вернется, когда? Как жить теперь без этих рыжих смеющихся глаз, без жадных первобытных этих челюстей, без этой сердце от жалости сжимающей бабьей кофты? Он вбежал, как слепая лошадь, в кофейню, перебил игроков, словно пустые бутылки, и исчез, провалился… Он — просто рыжий зверь. Хуже: он — палач! Он выбросил из-под ног Пинхосовых, из-под старых ног последнюю скамеечку, квадратную скамеечку, сделанную из шахматной доски, и бесстыдно сбежал от содеянного… Палач? А может быть, новый рыжий патлатый бог (ведь он же играет, как бог!)… Или мученик? Эти больные, замученные глаза, и шепот, нежный, как Дорочка, детский доверчивый шепот у самого уха?..

Пинхос ждет пятый день, ждет неделю, нет, уже одиннадцатый день… Довольно: больше не станет ходить он в кофейню. Довольно: его душа изрыта ночными воплями, его грудь изрыта снарядами… Больше не в силах он одолевать ужас большого расстрелянного города. Но как раз тут, глубоким вечером…

Кофейню готовились уже закрыть, тихий автомат ушел в чулан за ящиками, когда ворвался вместе со снежным вихрем студент.

Лицо его было еще бледнее прежнего, форменное студенческое пальто, сменившее дамскую кофту, широко развевалось, едва не сбросило чашки со столиков, мимо которых пробежал Патлатый.

Завидев старика, огромными шагами, почти прыжками подскочил к Пинхосу и — скороговоркой, не подавая руки:

— Есть с вами партия?

В глазах Патлатого трепыхает, мятется ужас. Пинхос молчит, Пинхос не в силах ответить. Студент дышит прерывисто ему в лицо, шепчет:

— Сядьте лицом к двери. За мной никто не вошел? Не видите?

— Нет, вошел человек в клетчатом пальто и кепке… — безжизненно откликается Пинхос.

— Так я и знал. Расставляйте скорее фигуры, делайте сразу два хода (голубчик, это не фора, так нужно, не обижайтесь). Хозяин, дайте мне е-ще кофе («еще» — с нажимом, громогласно). Делайте скорее ходы. Рокируюсь. Нужно, чтобы кепка застала середину партии, понимаете?

— Зачем?

— Затем, что за мной следят. Шах! — заорал на всю кофейню. — Ну, старче, сдвоенная центральная пешка — тоже хлеб. Продолжение следует.

Пинхос не знал, за кем и за чем следить — за трагедией ли своих деревянных фигурок или за синей кепкой, медленно приближающейся к их столику.

— Скажите, неужели вы…

— Да, я — подпольщик, — едва вылепетал Патлатый и тут же — крикливо, насмешливо: — Вы не слыхали, какое завещание оставил ваш король своей безутешной королеве и восьми деткам?

— Вы хотите сказать…

— Я хочу сказать, дорогой мой, что ваш король через три хода отправится налево…

Пинхос увидел своего короля далекой точечкой в узком, мощенном черными плитами коридоре. Король был схвачен тонкими длинными пальцами и сброшен с доски.

— Ну-с, еще попляшем? — заливались, дразнили рыжие глаза. Патлатый снова прежний, хищно-молодой и нагло-беспощадный. Кепка медленно отходит и пропадает за дверью.

Пинхос рванул студента за рукав, высоко распластал левую свою руку, оттопырив каждый палец, заговорил страстным заклинающим голосом древних пророков и пифий:

— Юноша, вы можете, если вам так нравится, оскорблять меня, но вы не можете оскорблять шахматную борьбу. Шахматы выше жизни, шахматы больше жизни, лучше ее. Чем вы можете меня утешить, кроме этих великих бескровных сражений? Быть может, теми кровавыми неоплаканными судными днями, что длятся и свирепствуют, и доколе еще будут длиться над землей? Что вы мне можете дать, кроме мата? У меня, по крайней мере, остались шахматы, а у вас?

— У меня, — усмехнулся Патлатый, снижая голос, — у меня — вера в мировой взрыв. Вы понимаете, старик, что такое мировая со-ци-а-ли-сти-чес-ка-я революция?

— Х-хе, ваша философия сидит пулей в шее моего сумасшедшего покойника-сына. Ми-ро-ва-я со-ци-а-лис-ти-чес-ка-я ре-во-лю-ци-я, — желчно передразнил старик, подымаясь на цыпочки. — О, Пинхос знает, что это такое… Мировая революция — это подвал, в который провалятся под вашими, хе-хе, ре-во-лю-ци-он-ны-ми руками пятьсот миллионов дураков и два с половиною героя. Ми-ро-ва-я революция — это мировой погром под красным флагом. О, Пинхос хорошо знает — лучше бы он ничего не знал и лежал бы себе на старом еврейском кладбище…

— В вас кипит просто злоба лавочника…

— Ну, скажите уже: «мелкая буржуазия»… Что вы можете еще сказать? Я — темный нищий еврей, я всего только часовой мастер (Спиноза, положим, был тоже — хе-хе — всего лишь шлифовщик стекол), но я все ваши слова знаю заранее, как слова попугаев. Наши уши опухли от ваших слов, и глаза опухли от слез после ваших дел. Спастись от вас, забыть вас можно лишь за шахматной доской. И этого вы у меня не отымете, хотя бы вы сто раз меня обыграли. Нет, нет, — заклиная, крикнул Пинхос, ударяя сморщенным кулачком по столику, — не отымете!

В кофейне было уже пусто, а спор их только еще разгорался. Они стояли друг против друга, страстные, непримиримые, и в упор метали друг в друга свою правду. Тихий автомат беспомощно покашливал, жестикулировал, погромыхивал болтами и наконец, отчаявшись, стал запирать ставни. Старик и юноша боком, лицом друг к другу, точно связанные канатом, передвинулись к двери, стали на пороге, и продолжали спорить. Они спорили на лестнице, механически переступая (все так же боком, лицом друг к другу) со ступеньки на ступеньку. Выпали вместе на пустые сугробные улицы и продолжали спорить на мертвых площадях, страстные, надмирно-исступленные, как цепкие талмудисты в пустой синагоге, как безумные шестнадцатилетние отроки, только что познавшие радость свободной мысли.

— А кто, вы думаете, избавит вас от палачей и погромов? Деревянные пешки или бомба в руках революционера? Кто спасет от надругательств, от смерти вашу жену, вашу дочь, ваших…

— Мою жену и дочь?.. Хе-хе… — затрясся от смеха старик (ему в самом деле очень смешно). — Они обойдутся уже, говорю вам, без спасителей. А меня? Меня, молодой человек, спасут, конечно же, не ваши бомбы, а деревянные пешки.

— А этих мучеников, забитых в дома-гробы?

— Никто и ничто, или самозабвение в шахматах. Книги волнуют и лгут. Люди лгут и убивают, бомбы убивают и сменяют тиранов тиранами, комиссаров — генералами, генералов — комиссарами. Шахматы не волнуют, не лгут, не убивают, не подымают тиранов. Они дают счастье свободы и власть — по крайней мере, над собой и над мыслями противника.

— Напротив, шахматы растрачивают впустую жажду борьбы в человеке. Они лгут, ибо мы силимся в них забыть кровавую правду жизни. Они убивают, ибо сама игра родилась из войны и монархии, из деления людей на пешек и королей — на пешек, умирающих за королей, и королей, жертвующих пешками, офицерами и конями для спасения своей шкуры. Что может быть отвратительнее этой забавы восточных бездельников, играющих в войну бескровную после кровавой?

— Вы думаете, что опровергли Пинхоса, но вы лишь его подкрепляете. Игра вечности — только она и может дать вечную отраду…

— Вечность? Послушайте, миляга, да вы же убьете со смеху всех воробьев на крышах! Хотите, я покажу вам шахматную вечность?!

— Вы, вы мне покажете?

— Да, я научу вас играть в сверхшахматы. Быть может, они — елки-палки! — дадут вам сверхнирвану?

— Вы сошли с ума, молодой человек! Законы игры неизменны. Это — законы нашей логики, это — законы философии и математики. Это — игра, которой предавались Спиноза, Наполеон и Толстой…

— Ужас как здорово вы, отче, печатаете. А вот я научу вас не вечной — совсем даже недолговечной! — игре, которую отжаривал продрогший босяк в подполье… Хотите?

— Нет, не хочу. Вы просто издеваетесь над Пинхосом.

— Ничуть, дорогой мой. Игра сложнее шахмат ровно в тысячу раз. Вот те и вечность, битте-дритте. Сверхшахматы, говорю я вам, требуют в тысячу раз более сложного расчета, чем ваши шахматы. Фигуры те же, но на доске не шестьдесят четыре, а сто двадцать восемь клеток. Каждая фигура играет усложненным, богатейшим разнообразием движений. У меня королева движется и бьет не только по прямым и диагоналям, но еще — не хотите ли? — ходом коня. Мои ладьи имеют ходы обычной королевы по прямым и по диагоналям. У меня офицеры обладают ходом обычных офицеров плюс ход коня. Кони мои движутся и бьют совсем по-новому: две клетки — по прямой, две — по диагонали. Пешки ходят по косой, бьют по прямой: старые шахматы, только шиворот-навыворот. Лишь у короля — ход старый: из уважения, знаете, к его величеству. Что, каково-с, битте-дритте? Сыграем, старина, идет?

— Вы… вы… вы — садист, молодой человек, вы глумитесь надо мной еще гаже, чем эти хулиганы и громилы.

— А, струсили? Испугались за вашу кумирню, за ваших жалких деревянных болванчиков, за их зазубренные, как таблица умножения, движения? Коль игра ваша в самом деле вечна, ей ли бояться временных изменений? Мне все равно сегодня негде ночевать. Идем куда-нибудь и сразимся. Одну только партию, сегодня ночью, а потом амба, забудем…

Вышла из-за каменного угла рыжая луна, и еще рыжее стали дерзкие, смеющиеся глаза, и некуда Пинхосу от них скрыться. Вот: королевы, строгая, черная, с лицом Сарры, и грустно-нежная, белая, как Дорочка, — королевы сорвались со своих мест и запрыгали, завихлялись ходом коня, пешки нагло заплясали офицерами, шли косо, били прямо, а кони понеслись и вовсе невообразимо.

Он убьет, он убьет этого дьявола в студенческом пальтишке, он плюнет в рыжие циничные глаза и затопчет, затопчет их в снег, чтобы не влекли они сладострастным шахматным блудом, чтоб не звали в безжизненный деревянный разврат на вихрящихся перевернутых квадратиках… Он не отдаст вторично на позор, на смех и надругательство своих королев — белую и черную. Если бы… Если бы только остановить, заморозить все мысли, если бы вместо мыслей — мраморные статуи.

Но квадратики оборотились сумасшедшими спиралями, и куда же они, Боже мой, тянутся, и куда же они зовут? А королева — она летит, стоя на голове, летит на деревянном жеребце, и кто ее остановит?

Там можно — Пинхос уже высчитал — дать мат в пять ходов, там можно прокрутить та-ку-ю ком-би-на-ци-ю, от которой сердце истечет и лопнет. Там пешка, как балерина, там кони крылаты, там башни стреляют чемоданами, а королева пляшет, раскинув ноги, вниз головой, выворачивая бедра, как шахматный конь…

— Пойдем… — прохрипел Пинхос, рванув студенческое пальто. — Пойдем, — повторил, отвернув глаза, и засеменил вперед суетливо и хлипко, как семенят желтенькие старички, подхватив на улице проститутку.

V


Поделиться книгой:

На главную
Назад