Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: За что? - Георгий Георгиевич Демидов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Я потом… — задыхаясь, не слушая, продолжала жена. — Они идут к пристани. За плечами узелки, котомочки, гармоники — к пароходу — гулять… Я не понимаю: откуда у них такая радость, такое солнце… Разве они увидели… Разве они стали зрячими?

— Кто же они? — спросил я, совсем оторопелый.

— Они… Они — слепые…

— Слепые? — Я сел на кровать. Глаза отчего-то слепило, резало.

— Да, слепые… Это артель «Слепой труженик». Они делают щетки, чемоданы, корзины. Сегодня у них выходной день. И они — двести человек — всею артелью — демонстрацией — идут к пристани… Впереди трубачи — тоже слепые… Ты видел бы этих юношей, этих улыбающихся старушек в платочках, этих стариков с серебряными бородами и мальчишеской гордостью в плечах и походке. И — уверенность! Самое чудное, самое изумительное — их уверенность. А они идут, приплясывая, по десять в ряд посреди улицы и знают: весь город расступится и даст дорогу им — слепым счастливцам… Честное слово, я им завидую! Такая радость могла бы быть только у прозревших…

Признаться, я дальше не слушал. Я думал о том, что такое шествие могло быть только у нас… Но я, признаться, не мог и додумать. Не мог, потому что музыка, музыка заливала город, потому что трубы, медные трубы танцевали в воздухе, и еще потому, быть может, что умиление встало посреди моего горла и щекотало, слепило мои глаза.

Я их не видел, но ведь и сами они себя не видели.

Но отчего же и сегодня стоят они перед глазами моими?

Отчего же и сегодня я вижу их на пароходе, на приволжской поляне, отчего я слышу и вижу их пляску на берегу и слышу их детские, зрячие голоса — голоса людей, залитых выше глаз радостью отдыха, радостью новой жизни?

3. VII. 1936

Гамбит дьявола

I

— Шах! Gardez[9]! Шах…

— Ну, конечно, потеря темпа, а впереди — угроза проигрыша качества.

— А ваш разорванный правый фланг?

— Открытая линия «b» — это, по-вашему, разорванный фланг? Да мой разорванный правый фланг лучше вашего целого левого. Вы, быть может, воображаете, что я поменяюсь с вами положениями?

— Не поменяетесь, ибо вы — фушер[10]. Шах.

— Большое для меня горе, когда фушером считает меня эдакий мазунчик[11], как вы. Gardez! Позвольте, вы коснулись, ход офицером…

— А ежели я носом коснусь офицера, я тоже должен им ходить?

— По мне — хоть мизинчиком левой ноги… Отставьте коня. Ход, говорят вам, офицером…

— Послушайте, с-с-са-пог: бросьте меня мандражировать. Я старый воробей…

— Нет-с, уж извините, маэстро озера Титикака: ход вашим офицером — или сдавайтесь… Ежели на плечах у вас нет головы, это еще не значит, что я разрешу вам думать пальцами…

— Да вы…

— Вот именно: я-с… Что-с, комбинацийка того… неотразима?

— Ком-би-на-ци-я? Поистине: ком-би-на-ци-я из трех пальцев.

Кофейня кипела страстями и спорами.

В непроглядном табачном дыму эти люди с вытянутыми лицами, остановившимися, обмершими глазами и хищными, неопределенно кружащимися над шахматными столиками руками казались чьим-то сухим предутренним бредом. Их страстно стиснутые, краями вниз опущенные губы, отравленные скверным табаком и остывшим крепким кофе, сочились едкой желчью или изрыгали истерические проклятия, извивались тонкой иронией или гремели гортанным наигранным хохотом, изображали всезнание маньяков или бесстрашие самоубийц, но лица — лица сохраняли все то же фантастическое, самозабвенное напряжение, какое бывает только у наркоманов и шахматистов.

Старый еврей с тускло моргающими глазами и движениями тихого автомата — сам хозяин этой «Лондонской кофейни» — и его дочь, тощее существо с плоским египетским профилем, существо, лишенное вовсе третьего измерения, существо с слюдяными глазами и покорно-неслышным голосом, — хозяин и дочь едва успевали разносить черный кофе и ящички с игрушечным оружием.

Особенно усердно поглощал кофе партнер эреб Пинхоса, «непобедимого чемпиона Лондонской кофейни» (так его здесь величали). Вокруг их столика было и гуще, и шумнее. Человек десять солидных и лысых и совсем не солидных «пижонов», с зализанными проборчиками и шелковыми платочками, игриво подмигивающими из верхних пиджачных карманчиков, обступили играющих, вслух «консультировали», «комбинировали», предсказывая с сардонической улыбочкой всякие «атаки», «прорывы» и «жертвы», каких всегда можно ждать от этого коварного эреб Пинхоса.

Судьба партии предрешалась ими с чугунной бесповоротностью уже со второго хода… «Конечно же, он готовит прорыв по линии "f"…» — «Что? Он действует вовсе по линии “c”! Ч-чудак, ведь это стра-те-ги-ч-ч-чес-кий маневр…» — «Хм-м… Уди-ви-тель-но: оба слепы, эреб Пинхос не в форме, иначе…» — «Господи, когда все так просто и для всех очевидно, а он…»

Противник старого маэстро, бледный юноша в пенсне, с безвольно-мягким, туманно расплывающимся яйцевидным лицом и сдержанно-нервными манерами, чтобы смирить захватившую его дрожь, судорожно поглощает чашку за чашкой, думает молча, завороженно-долго. Лицо — паучьими тенетами. Центр — где-то у переносицы. Туда бегут — по щекам, по лбу, из-под глаз — радиусы морщин, там сгустились узлы напряженных складок. В ненасытном головном обжорстве хочет высосать из мозгов последнюю каплю крови, последнюю каплю мудрости — и все мало, так мало, мало. И вдруг, отчаянно сорвавшись, его рука заносит топором черного офицера над головой противника и с грохотом обрушивает его на деревянное поле. Юноша смертельно бледнеет: он уже знает, что сделал совсем не тот ход, ах, совсем, говорю вам, не тот… Срыв руки… И если бы он…

Эреб Пинхос глядит на доску невидящими нирваническими глазами, выпускает изо рта табачную восьмерку, и еще восьмерку, и еще. Его рука издевательски — тихо, словно кошка, ступающая на мягких подушечках, переносит пешку на две клетки, и пешка присасывается пиявкой к офицеру противника.

Кругом немедленно заклокотали, загагакали, замолотили («Ну-с, что я вам говорил? О, я всегда…» — «Но гораздо корректнее было предварительно…» — «Корректнее, корректнее… Корректор несчастный, утрите нос…» — «На турнире гроссмейстеров в Остенде в 1907 году Чигорин…» — «Нда-а, Чигорин в таких случаях сдавался…»), а Пинхос, отрешенно улыбаясь косой однощекой улыбкой, говорил о себе в третьем лице:

— Что вы думаете? Эреб Пинхос не знает гамбита Эванса? Ха, он имеет к нему даже свои маленькие примечания и веселенькие подробности. Он вам сдаст еще две пешки и скушает вашего коня. Успокойте ваши нервы, эреб Пинхос знает, что он делает…

Юноша в пенсне вновь заволновался. Заметно пульсировали виски, точно кровь оглашенно там била в набат. Юноша призвал на совет целую улицу морщин, а Пинхос так же тихо и неприметно, как его пешки и фигуры, поднялся, вышел из плотного круга любопытных, медленно пошел по рядам столиков.

— Вы лучше подумайте, дело, кажется, серьезное, а эреб Пинхос пока что поглядит, как другие играют.

Сутулый старик выпрямляется. Ему шестнадцать лет. У него не было вовсе ни жены, ни дочери — и кто скажет, что их убили? Его глаза не видели вовсе погромов, лицо его цветет фиалковыми улыбками. Он — просто шахматный король. Медленно и важно, налитый величавым свинцом, как шахматный король, приближается Пинхос к угловому столику.

За столиком, ежесекундно привскакивая, точно петухи в бою, ерзают два офицера с волочащимися по полу шашками. Когда офицеры вскакивают, шашки яростно сшибаются, бренчат и цокают одна о другую, и тогда кажется, что сражение идет не вверху, на шахматных полях, а внизу, под столом. Желтые фуражки сползли набекрень, натужные капельки пота клеются к клетчатой клеенке, трясучие руки мечутся по доске, точно юнкера за проститутками, стук фигур сливается с цоком и звяком шашек, кони и пешки то и дело брякают на пол, а прыщавый детина, их секундант, пулеметом отсчитывает:

— Р-раз, два, три, четыре, пять, ш-ш-шесть…

И при шипящем, ядовитом звуке «ш-ш-шесть» тот, от кого ожидается ход, подпрыгивает на стуле, пропаще моргает веками и бросает первую попавшуюся под руку фигуру из одного края доски в другой.

Особенно горячился более молодой, суетливый офицерик, у которого от напряжения остались на лице только дико вертящиеся волчки вместо глаз да востренький носик с капелькой пота на самом краю.

Его противник, цилиндрический штабс-капитан, похожий на кадку из-под огурцов, с мокрой (не от огуречного ли сока?) физиономией работал фигурами, как цирковыми гирями, и после каждого хода топал разом обоими сапогами. Медным кабелем легла посреди лба накалившаяся складка, а губы нахрапно бабахали:

— Беру. Бью. Шах. Бах. Шах. Пат. Готово. Ставим новую. У меня тридцать шесть, у тебя сорок три, две ничьи. Живо-а-а…

Раскаленные утюги их рук швыряют фигуры на доску и с доски, гремит восемьдесят вторая партия.

Прыщавый детина неумолимо барабанит:

— Ас, два, три, четыре, пять, ш-ш-шесть…

Они сражаются с самого раннего утра, они разыгрывают матч «a «tempo»[12] в сто партий (кадка ставит полдюжины шустовского «три звездочки», а носик — свою «девочку» Зинку из «Orpheim'a», что на Большой Подвальной, прыщавый же счетчик — подпоручик — «на пару» с тем и другим), они набрасываются на шахматные фигуры, как «дикая дивизия» на серебряные ложки, они торопят и подстегивают друг друга, точно в кавалерийской атаке, хлыстом свистит прыщавый детина: «Ш-ш-шесть», — и вновь сшибаются кони, отдаются королевы, каруселят перед глазами пешки, виснут и срываются «шахи», «маты», «паты».

Пинхос смотрит, мелово-бледный, на то, как поганят, похабят, насилуют его святую игру… Вот так же точно и в ту ночь… Но…

Пинхос улыбается призрачной, почти внутренней, почти астральной, никому не видной улыбкой. О, здесь они, бедные, не могут его оскорбить. Здесь его, Пинхоса, царство. Здесь они жалки и бессильны, а он державно-могуч.

Офицеры, заметив сбоку ироническую фигурку и потертый пиджачок старика, бросают ему «жидовскую морду». Пинхос молча, все с той же астральной улыбкой, медленно, спокойно, налитый величавым свинцом, как шахматный король, возвращается к своему партнеру.

— Ну-с, нашли замечательный ответ?

— Есть. Беру вашу пешку.

— И отдаете на память коня?

— Увидим.

— Х-ха, эреб Пинхос поможет вам увидеть.

Прыгнула на подушечках пешка, сделала «вилку», угрожая разом коню и офицеру. Офицер отступил, а конь тихо спрыгнул с доски, словно кошка с подоконника.

Юноша в пенсне поглядел, не мигая, в ту точку доски, откуда исчез конь, нажал рукой виски, закрыл глаза. Так просидел он, мучительно отсутствуя, минуты три-четыре, потом вдруг поднялся, звякнул ложечкой по чашке, крикнул:

— Платить!

И уже совсем глухо прибавил:

— Сдаю.

Весьма солидные и лысые и совсем не солидные и даже не лысые наперебой заговорили о блестящем ходе кофейного маэстро, о редком расчете на шесть ходов вперед, о новом варианте гамбита Эванса, и у всех, солидных и несолидных, лысых и отнюдь не лысых, был такой вид, точно это они, собственно, выиграли или по крайней мере подсказали выигрыш Пинхосу.

А сам эреб Пинхос, подняв кверху указательный палец, говорил юноше влюбленно и виновато:

— Знаете, у вас бывают интересные, тонкие ходы. Я даже думаю, что вы когда-нибудь непременно выиграете у меня партию.

Хозяин вошел в игральную комнату, получил у юноши «за время» и одиннадцать чашек кофе, потоптался на месте и робко обратился к игрокам:

— Господа, уже очень, очень поздно… Двенадцатый час. В городе, вы сами знаете, осадное положение… И его высокопревосходительство генерал-губернатор… Господа, поверьте, вы ведь знаете… Пора запирать заведение…

Нехотя, медленно отклеивались игроки от столиков, мутно озираясь по сторонам, никого не узнавая, машинально опускали руки в карманы, чтобы заплатить «за время», и полупьяной истомленной походкой направлялись к выходу.

Цилиндрический штабс-капитан топнул разом всеми своими сапогами (сапог оказалось у него двадцать, а может, и больше), штабс-капитан стал на дыбы, опрокинув стул и соседний столик, ликующе бацнул:

— Бью туру. Мат. Пятьдесят одна, мать твою в Мойку. Г-гатово. Н-ну-ка, па-а-ручик, пр-р-росле-ду-ем к вашей Зинке, мать ее в Мойку…

— Да, да, да, — подхватил детина-счетчик, и от радости на правой щеке его лопнул острый белый угорь, — да-да-да, п-п-пра-сле-ду-ем к твоей Зинке…

Востренький носик уронил, наконец, капельку пота с самого кончика, носик стал вдруг уменьшаться, носик стал вовсе безносиком…

— Я-я-я… — лепетал безносик (оказался он вдруг заикой), — в-в-вы ш-ш-шутите, к-конечно, к-ка-пи-тан…

— Что-о-о? — разрычалась кадка.

— Что-о-о-о? — подхватил прыщавый, хватаясь за шашку.

— Да-да-да, к-к-конечно… — запинался заика. — З-з-зинка, к-к-ко-неч-но, больна, но… п-п-прос-с-сле-дуем к Зинке…

И трое, волоча шашки по полу, вырвались из кофейни…

Хозяин с движениями тихого автомата и его дочь с плоским египетским профилем, лишенная вовсе третьего измерения, — хозяин и дочь вытащили откуда-то груду ящиков, стоек, взгромоздили стулья на стулья, столы на столы и полки на полки, баррикадируя окна и двери, загремели крюками, болтами и железными шторами, затыкали тряпьем, щепками и палочками все щели, просветы и, кажется, даже поры стен. Они призрачно двигались, загасив все огни, в потухшей кофейне, они чего-то еще искали, что-то еще и еще волокли и громоздили, напряженно вслушиваясь в растущие, странные, но уже привычные звуки.

II

Дома кричали, дома молили, дома раздирали каменные скулы своих погребов, чердаков, окон и ворот могильно-ровным мыком:

— М-м-мо-о-о-о…

Дома молотили ночную тьму монотонным, томящим:

— М-м-мо-о-о…

Был ли то погромный морок, иль в самом деле обезмозглые изможденные люди вымогали у тьмы неведомого Молоха?

— М-м-мо-о-о… М-мо-о-о… — неслось изо всех домов, крыш, подземелий.

Крики не повышались и не умолкали, не заострялись и не гасли, не нарастали и не падали, крики лились скучным молочным морем, долгим, безбрежным. Кто знает, может, это и есть «вечность»?

Пинхос знает: не морок, не катастрофа, не вечность. Это — будни. Да, монотонно-молочные будни.

Каждую ночь, не умолкая, от сумерек до утра, в две смены, по очереди кричат осаждаемые, взламываемые еврейские дома, кричат:

— По-мммо-о-о-гите…

Х-хе, это их единственное оружие в борьбе с белогвардейцами. Они заколотили ворота, двери и окна, домком в очках скучно объявляет: «От восьми до двенадцати кричат квартиры номер 1, 4 и 7, от двенадцати до четырех квартиры номер 2, 5 и 8, от четырех до восьми…»

И по-мо-га-ет, представьте, замечательно… Только почему-то в этом доме на прошлой неделе кричало сто, вчера кричало уже девяносто, а завтра — х-хе, завтра, наверно, никто не будет кричать…

Пинхосу смешно. Пинхос тихо хехекает в бороду. Он дрожит от челюстей до колен, дрожит от картуза до башмаков: ему, вероятно, очень-очень смешно.

И в такт его смеху и дрожи дрожат от снарядов дома и, охая и ыхая, хохочут пулеметы. С нагорья, что у вокзала, по широкой центральной улице большого города скатываются вниз грузовики, битком набитые юнкерами. Юнкера лихо стреляют в воздух и по сторонам. Пролетает легковой автомобиль, и гудок его игриво наплясывает: «Чижик-пыжик, р-р-р-ри-ти-ти…» Заливаются малым визгом разбиваемые стекла. Мерно, методично ударяют в ворота камни, ломы, топоры. Монотонно, буднично молят дома. Лихой эскадрон кадетов поет, нажаривает, доламывая калитку:

Ж-ж-желтая л-лента, ж-ж-желтая л-лента Всем нам сулит любовь. Д-д-дай-те нам деньги, дддайте нам дденьги, Не то мы п-пус-тим кр-р-ровь — та-та-та — Командир наш малый, но зато удддалый, Ррраз-ре-ша-ет б-бить ж-жидов, Д-д-дай-те нам д-деньги, дддайте нам дденьги, Не то мы пустим кр-р-ровь — та-та-та…

Старик, изгорбленный, сломанный, жмется к стенам (если бы, если бы в снегу истаять, пропасть ржаным зерном!), старик хочет бежать, но, как в кошмарном сне, парализованы ноги, хочет крикнуть, но — разве есть у него голос? Он может только тихо красться, полузакрыв глаза, хватая слепыми руками заборы и карнизы, вжимаясь мышью в ниши и подворотни.

О, только ради шахмат, только и только ради них можно ползать ночью по этим улицам, по голым, со всех концов предающим, указующим площадям, ждать смерти у каждого забора, трепетать червяком в пасти у жизни, — чтоб доплыть, чтоб докарабкаться до черного столика, чтоб отдаться бело-красному гипнозу вечной игры веков, сладостной, как нирвана, тихой, как память тысячелетий.

Сверкающим опахалом прорезался в небе прожектор и побежал, огненный шпион, всевидящий и слепой, по склепам смертельных улиц.

Вдалеке оборвалось чье-то победное:

— Ббе-е-ей!

И дома вопящие вдруг смолкли. Только позади еще на что-то надеялись, кого-то еще звали, ломая черный камень тьмы.

Пинхос бежит, зажав лицо ладонями, прерывисто вздыхая, плача неслышно куда-то внутрь, а за ним, распаляясь, летят лучи прожекторов, настигают колючими глазастыми щупальцами, ему вдогонку мчатся все эти грузовики, и в самое сердце целятся снаряды, и хохотом смерти хохочут в спину пулеметы, его зовут и зовут изнемогающие, разломанные дома, его догоняют громилы в погонах и шашках, и вот-вот…

…Успокойте ваши нервы, мосье Пинхос. Вот ваша комната и часовая мастерская — все вместе… Х-хе. Хро-но-метри-чес-ка-я комната. Вот на клетчатом столике, тесно сдвинутые, стоят шахматные фигурки. Они сгрудились вокруг черного короля, и, честное слово — не будь он еврей! — можно подумать, что идет за-ме-ча-тель-ный митинг деревянных карликов.



Поделиться книгой:

На главную
Назад