Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Традиция и Европа - Юлиус Эвола на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Юлиус Эвола

Традиция и Европа

Традиция и Европа

ПРЕДИСЛОВИЕ

Данный сборник объединяет в себе тридцать статей разных лет известного итальянского мыслителя–традиционалиста Юлиуса Эволы (1898–1974). Большинство из них публикуются на русском языке впервые. Материалы в сборнике сгруппированы тематически, без соблюдения строгой хронологической последовательности.

Первые статьи — «Сакральное в римской традиции» и «Рим против Этрурии» — посвящены традиции величественного Древнего Рима. Раскрыв в первой статье суть древнеримской традиции как традиции действия, во второй статье Юлиус Эвола рассматривает её как противоположную традиции загадочных этрусков, имевшей скорее хтонический характер. И пусть нам до сих пор не так уж много известно об этрусках (фантазии некоторых отечественных горе–историков в духе «этруски — это русские» всерьёз принимать, конечно, не стоит), подобное противопоставление достаточно интересно.

Следующие три статьи «Император Юлиан», «О мистериях Митры» и «Путь просветления в мистериях Митры» объединены темой митраизма — древней героической религии. Посвящённому в мистерии Митры последнему языческому императору Рима Юлиану не суждено было возродить величие Древнего Рима, и сам митраизм постепенно отошёл в мир преданий. Что он представлял из себя, и какой инициатический путь он предлагал неофитам — на эти вопросы развёрнуто отвечает последняя статья из этой троицы.

Следующая статья под названием «Пределы регулярности инициации» посвящена проблеме инициации. В ней Юлиус Эвола критически рассматривает учение об инициации французского классика традиционализма Рене Генона. Но это не столько полемика с Геноном, сколько уточнение отдельных моментов и своего рода обзор возможностей получения инициатического опыта в наш тёмный век.

Статья «Свастика как символ полюса» посвящена значению этого древнего и вызывающего сегодня противоречивые ассоциации символа. Юлиус Эвола обращается к исследованиям Германа Вирта и демонстрирует первичный смысл свастики — непоколебимый центр, олимпийский принцип — фактически, вечность.

Названия статей «Сакральный характер королевской власти» и «Мистерии Грааля и имперская идея» говорят сами за себя. В первой Эвола демонстрирует глубокие корни идеи о священной сути верховной власти царя, короля, императора: это не просто человек, но нечто большее, существо божественного происхождения. Во второй статье рассматривается загадочный Грааль средневековых преданий во взаимосвязи с гибеллинской идеей: Грааль увенчивал собой средневековый миф об Императоре.

Продолжает рассмотрение имперской идеи статья «Нижний мир христианских Средних веков». Автор доказывает, что в средневековой европейской культуре — казалось бы, тотально христианской — присутствовало стремление к восстановлению древней универсальной «солнечной» традиции, и при этом налицо были антихристианские или выходившие за рамки христианства тенденции.

Красный цвет в ХХ веке окончательно превратился в узнаваемый символ левого, коммунистического движения. Но в статье «Красное знамя» итальянский мыслитель демонстрирует, что первоначально красный является императорским цветом, цветом действия в высшем смысле, а древние символы были узурпированы силами деградации.

Статьи «Преодоление ‘сверхчеловека’» и «Ницше: нигилизм и смысл жизни» посвящены философскому наследию Фридриха Ницше. Если в первой статье Юлиус Эвола обращается к концепции сверхчеловека, демонстрирует её сущность и ограничения, то вторая — это рецензия на книгу немецкого философа Р. Рейнингера «Борьба Фридриха Ницше за смысл жизни» (Friedrich Nietzsches Kampf um den Sinn des Lebens, 1922). Но, как это иногда бывает, это нечто большее, чем просто рецензия: мыслитель подробно рассматривает взаимоотношения философии Ницше и современного нигилизма.

Следующая статья «О тайне упадка» (известная в русском переводе также под названием «О секрете вырождения») отвечает на важный вопрос — как могло случиться, что величайшие цивилизации древности оставили после себя только руины, а иногда — лишь туманные воспоминания, отражённые в мифах и легендах? Ответ на этот вопрос таков: деградация происходит тогда, когда свобода воли человека используется для отрицания духа, что в итоге приводит к потере связи с высшей точкой опоры. «Европеец сначала уничтожил иерархию в самом себе, искоренив свои внутренние духовные способности, находящиеся в тесной связи с основными принципами традиционного порядка, который затем и был разрушен».

В статье «Два лика национализма» автором кратко излагается закон регрессии каст, анализируется современный национализм и делается вывод о возможности национализма, направленного не против традиционного порядка, как это имело место при зарождении европейских национальных государств, а, наоборот, стремящегося к возрождению новой аристократической иерархии.

Триада «Раса и культура», «Раса как сила, созидающая вождей» и «О метафизических основаниях расового мышления» посвящены расовой проблеме. Обращаясь к вопросу о расе, Юлиус Эвола никогда не уставал подчёркивать абсолютную недостаточность и неполноценность одностороннего, чисто биологического подхода, сводящего человека до уровня животного.

Статьи «Феминизм и героическая традиция», «Американская ‘цивилизация’» и «Живём ли мы в гинекократическом обществе?» посвящены анализу негативных сторон современной цивилизации, при этом особое внимание уделяется социальному аспекту вопроса взаимоотношения полов.

Несколько особняком стоит статья «Драма румынского легионерства», в которой автор обращает внимание читателя к трагической судьбе Корнелиу Кодряну — знаменитого румынского подвижника правой идеи. Здесь стоит отметить, что недавно книга последнего «Моим легионерам» наконец–то вышла на русском языке.

Следующий блок статей — «О духовных предпосылках европейского единства», «Рейх и Империя как элементы нового европейского порядка», «Европа и органическое мышление», «Носители мифа Европы» и «Духовные и структурные предпосылки Европейского союза» — посвящён Единой Европе. Юлиуса Эволу всегда интересовала эта тема. Сегодня, когда Европейский союз стал реальностью, можно наблюдать, с одной стороны, постепенную концентрацию власти в руках «брюссельских бюрократов», а с другой — неповоротливость и неуклюжесть этого разношерстного союза, не объединённого никакой высшей идеей. Через все материалы, посвящённые этой теме, красной нитью проходит тема Imperium Europa — единства, основанного не на преходящих политических или экономических интересах, а на реальной духовности высшего типа. Какие опасности угрожают Европе? Кто мог бы стать носителем европейской идеи? В какой области прежде всего возможно единство? Все эти вопросы находят своё освещение.

Статья «Кровожадный барон» посвящена загадочному барону Унгерну фон Штернбергу. Также в ней затронута тема «царя мира».

Небольшая статья «Благородный дух» посвящена вопросу духовной элиты, а следующая, завершающая сборник статья «Орден железного венца» более подробно освещает тему того, какова могла бы быть форма организации сегодняшней духовной элиты, объединённой в орденскую структуру. Этот материал имеет под собой реальную основу: в середине 60–х годов XX века определённые круги обратились к Юлиусу Эволе, чтобы он в самых общих чертах набросал план Ордена, который мог бы противостоять современному миру не только словом, но и делом.

Статьи «Сакральное в римской традиции», «Рим и Этрурия», «Император Юлиан», «О мистериях Митры», «Путь просветления в мистериях Митры», «Пределы регулярности инициации», «Ницше: нигилизм и смысл жизни», «Раса как сила, созидающая вождей», «Живём ли мы в гинекократическом обществе?» и «Духовные и структурные предпосылки Европейского союза» были переведены с английского языка, остальные статьи — с немецкого языка.

САКРАЛЬНОЕ В РИМСКОЙ ТРАДИЦИИ

В 1929 году издательство «Принципато» выпустило книгу Витторио Маккиоро под названием ‘Roma Capta. Saggio intornoalla religione dei Romani’. [1] Эта книга примечательна из–за серьёзного подхода к подаче информации, ясности описания и иллюстрации пронзительного трагического чувства, присутствовавшего в древнеримской традиции. Конечно, мы далеко не во всём согласны с интерпретацией Маккиоро. Ему, как и почти всем современным «эрудитам», недостаёт доктринальных и традиционных точек опоры, которые уже сами по себе позволят нам понять реальную суть того, что можно называть духовностью времени, предшествовавшего современности. Тем не менее, в этой книге он даёт нам много частично организованного материала, который могут использовать желающие исследовать глубины мира римской религиозности до периода её изменения чуждыми влияниями. Мы используем её в этом очерке, предназначенном для пролития света на иные аспекты римской традиции по сравнению с теми, которые были предметом предыдущих работ.

Саллюстий, говоря о ранних римлянах, использует выражение religiossimi mortales[2] («Заговор Катилины», 13), а Цицерон заявлял, что древняя римская цивилизация по своему чувству священного превосходила любой другой народ или государство: omnes gentes nationesque superavimus («Об ответах гаруспиков», IX, 9). Эти свидетельства, как и другие, которые можно найти в целой серии древних писателей, даже если они составляют формальное опровержение взглядов тех, кто видел и обнаруживал в римской цивилизации только гражданские, политические и юридические профанные аспекты, всё же не должны вводить в заблуждение относительно использования самого термина «религия». На самом деле, изначальная, традиционная, связанная с таинственным происхождением «священного города» «религия» римлян имела не так уж много общего с тем, что это слово обозначает сейчас.

Во–первых, в древнеримской «религии» почти полностью отсутствовала персонификация божественного — в культе не было изображений. Древние римляне не были склоны мыслить посредством образов. В этом состоит (в профанной области) одна из причин презрения, которое древние римляне питали к художникам — они гордились тем, что их отличают весьма иные идеалы, нежели создание образов и скульптур из мрамора. Отсюда (в области священного) не существование в раннем Риме мифологии того рода, которую привыкли называть греческой, но которую лучше назвать мифологией греческого упадка. Ещё в меньшей степени римляне воспринимали богов как философские абстракции, как теологические концепты, как умозрительные гипотезы. В римской реальности такие идеи имели такое же слабое распространение, как и образное искусство.

Таким образом, римляне знали божественное не как «мысль», не как мифологический мир, и даже не как опору простой веры. Римляне знали божественное как действие. В римлянах ощущение numen было приоритетным перед ощущением deus: numen — это божество, понимаемое не столько как «личность», сколько как «сила», принцип действия; это сущность, чьё представление было неважно (в лучшем случае для представления numen древние римляне использовали символические объекты: копьё, огонь, щит и так далее), было важно его реальное действие. Таким образом, вполне можно сказать, что древнеримская «религия» имела «экспериментальный» характер. Сервий в комментариях к «Эннеадам» (III, 456) отчётливо выявил этот момент, говоря, что для древних римлян, maiores nostri, [3] религия содержалась не в вере, а в опыте: maiores enimexpugnando religionem totum in experientia collocabunt. К этому можно добавить свидетельство Лактанция («Божественные институты», IV, 3), который сообщает нам, что римская «религия» была направлена не на поиск «истины», а на знание ритуала: nechabet inquisitionem aliquam veritas sed tantummodo ritum colendi.

Таким образом, оправданно говорить о специфически римской активно–интенсивной концепции священного. Кажется, что древние римляне всё ещё хранили это отношение к области сущностного, что заставило их исключить из первоначальных традиций любую фантастическую и мифологическую форму сверхчувственного восприятия. Мы хорошо знаем, что традиционные мифологии со своими разнообразными персонажами — это не порождение человеческого воображения, а система форм, в которых воображение своими образами выражает, овеществляет сверхчувственный опыт. Но нам также хорошо известно, что эти способы косвенного и мифологизированного опыта стоят ниже прямого и абсолютного опыта, т. е. такого опыта, который обходится без форм и образов, являясь безмолвным и сущностным. Именно таков уровень римской концепции священного. Эту концепцию можно рассматривать как гармонический сакральный двойник того реализма, той нетерпимости к несущественному, сентиментальному и субъективному, который всегда был римским правилом в этическом, политическом и социальном плане. И как сознательность высшего этоса— того внутреннего стиля жизни, который заставил первого посланника уже выхолощенной Эллады сказать, что в римском сенате он обнаружил не собрание варваров, как он боялся, а почти что «совет царей» — была скрыта в римском презрении к эстетам и «философам», так и в очевидной бедности изначального римского культа, в его сырых и простых формах, чуждых всякому мистицизму и пафосу, любым причудливым и эстетическим одеяниям, есть что–то таинственное и мощное, что в своём величии оказывается трудным для понимания: дыхание примордиальности (изначальности).

Концепция бога как numen в Древнем Риме соответствовала концепции культа как чистого ритуала. Он сопровождал любой аспект римской жизни — как индивидуальный, так и коллективный, как частный, так и политический, как в мирное, так и в военное время. Древнейшая римская религия была связана с так называемой Indigitamenta. Слово indigitare означает «призывать». Indigitamenta была трактатом, в котором были записаны имена различных богов и случаи, в которых каждого из них можно было эффективно призвать, согласно их природе и, так сказать, юрисдикции. Эти имена, таким образом, являлись nomina agentis, то есть они имели не мифологическое, а практическое значение. Они также окружали таинственные отношения, основывающиеся на древней идее, согласно которой имя до определённой степени содержит силу, душу названного и вызванных вещей. Типично римское выражение, всегда сопровождавшее ритуал: «Я чувствую, что я называю». Оно закрепляло глубокое осознание действия, его силу, участие в его «фатальном» аспекте, который превратит его в команду для невидимого.

Таким образом, были существенны не молитвы или догмы, а ритуалы. Отношения римлян со священным находили свой принцип и свой конец в ритуале. Римская «религия» — как пишет Маккиоро — «никогда не имела теоретического, этического или метафизического содержания; она никогда не обладала и не желала обладать полнотой доктрин бога, мира или человека; она полностью исчерпывалась ритуалом. Вне ритуала не было религии, хорошей или плохой, истинной или ложной. Быть религиозным означало правильно исполнять ритуал. Изменяющий ритуал выходит за границы религии, и, какими бы искренними ни были его намерения, впадает в суеверие. Именно поэтому определение истинного, т. е. эффективного, адекватного, решающего ритуала составляло центр римской «религии». Таким образом, оно было ius sacrum, т. е. установленным традиционным ритуалом, совпадавшим с религией, который, как таковой, нельзя было изменить даже в самой мелочи без нарушения связи с богом, вовлечённым в ритуал. Малейшее нарушение в ius sacrum, даже по невнимательности, вызывало piaculum, так что всю церемонию приходилось совершать заново. Если виновный в piaculum сознательно совершил ошибку, то его связь с божеством прерывалась навсегда, и он оказывался за пределами ius sacrum, он становился impius[4] и подвергался божественному наказанию; если же piaculum было непреднамеренным, то связь восстанавливалась при помощи искупительного жертвоприношения».

Что касается «божественного наказания» и «искупления», то в отношении этого мы выскажемся вполне ясно. Дело здесь не в «грехе» или «покаянии». Опыт в лаборатории может быть испорчен из–за неповоротливости или неосторожности. Тогда его нужно повторить, если человек не пострадал от последствий ошибки, которую может повлечь за собой любая мелочь. То же самое можно сказать о ритуальном действии. Когда древнеримская традиция говорит о человеке, который был «поражён» из–за изменения ритуала жертвоприношения, в этом «божественном наказании» можно только видеть безличный эффект вызванных и плохо управляемых сил. Что касается искупления или искупительного жертвоприношения, то оно не имело значения морального акта, но, если так можно выразиться, это была объективная операция детоксификации и реинтеграции того, кто нечаянно вызвал силы, направленные отрицательно, а также призванная ослабить объёктивную силу «пробуждения» и indigitare в личности виновного.

Именно ритуал, в своей неизменной традиции, определённый в каждом аспекте ритуала как традиции трансцендентального действия, был центром, вокруг которого вращались не только римская жизнь, но и римское величие. Валерио Массимо (I,1, 3) упоминает, что римляне приписывали свою удачу ритуальной щепетильности. Согласно Ливию (XVII, 9), после ужасной битвы при Трасимене не жрец, а генерал Фабий сказал солдатам: «Ваша ошибка заключается скорее в пренебрежении жертвоприношениями, чем в недостатке храбрости или умения». Плутарх («Жизнь Марцелла», 4) упоминает, что в трагические моменты галльской войны римляне «думали, что для защиты города более важно, чтобы консулы практиковали божественные вещи, нежели разбили врага». Загадка изначальности господствовала: «Рим не мог бы приобрести такую большую власть, если бы у него не было божественного происхождения, чтобы показать людям что–то великое и непостижимое» (Плутарх, «Об удаче римлян», I, 8). И, в качестве последнего эхо, император Юлиан («Против галилеян», 222с) не колеблется, говоря, что он не может противопоставить «владение как всеми варварскими странами, так и Римом» ритуальному знанию богов.

Всякий, кто не может видеть мужское, сдержанное величие этой духовности, потому что всякая «религиозная близость», любой сентиментализм и теологические спекуляции кажутся почти отсутствующими в этом мире, состоящем из numina и riti, [5] мог бы склониться к определению римского взгляда на священное как «магического примитивизма», почти как у дикарей. Кажется, что и сам Маккиоро придерживается этого мнения. Но читатель знает уже достаточно, чтобы не впасть в подобное непонимание: если «магия» могла быть традиционной древней наукой не такого уж высокого рода, которую римляне неоднократно запрещали, она, тем не менее, может отмечать такое же духовное отношение по сравнению с «религиозным» (в общем, «набожном» смысле), как мужское по сравнению с женским, как «солнечное» по сравнению с «лунным». Что касается дикарей, то читатель знает, что для нас они представляю собой тёмные остатки древнейших рас и цивилизаций, сами имена которых зачастую сегодня утеряны. И так как то, что было в самом начале, было не низшим, а высшим, самым близким к абсолютной духовности, тот факт, что определённые традиции среди дикарей сохраняются только в материализированных, грубых и выродившихся формах, не должен отпугивать нас от признания их смысла и достоинства, которым они обладают, если возвести их обратно к первопричине. Это же во многом касается и «магии» (не колдовства) у дикарей. Первоначальный Рим воплотил — не в выродившихся формах, как у этих жалких остатков, а в по–прежнему ясных и осознанных формах, изначальную духовность, оплодотворявшую всю его жизнь и скрыто придававшую силу его величию именно посредством ритуала и ритуальных традиций.

Давайте теперь перейдём к другой характеристике римской концепции священного — её «имманентности». В этом отношении не нужно думать о спекуляциях «идеалистической» современной философии. Для прояснения лучше сравним стиль римской и эллинской духовности. В то время как последний во многом находится, скажем так, под знаком пространства, первый находится под знаком времени. Для последнего боги, объекты чистого созерцания, живут в качестве вечных сущностей в абсолютном пространстве «высшего мира»; для римлян же боги, не теряя ни капли своего метафизической сути, сущностно проявляются— как numina — во времени, в истории, в человеческих превратностях; и самой большой заботой римлян было создание баланса при встрече между человеческими и божественными силами, или устроение того, чтобы одни продолжали или направляли другие. Всё загадочное римское искусство содержит подобную идею: и так как, в свою очередь, узоры ответов оракула и самих оракулов были неотделимы от всех римских дел, то можно сказать, что вся римская история для наших предков имела характер поистине священной истории — истории, постоянно предрекаемой божественными смыслами, откровениями и символами. Факт состоит в том, что всё это встречало не экстатическое и пассивное, а скорее активное, воинственное отношение. Вполне можно сказать, что римляне делали историю священной, питая её невидимыми силами и действуя совместно с ними.

Частный аспект «имманентности» касается символа человека. Хорошо известно, что в начале римской истории сан понтифика и сан царя совмещались одним человеком; даже впоследствии до августовской реставрации сакральные функции по самой своей сути были прерогативой политических лидеров — консулов и многих других. В области сакрального можно найти даже более типичные примеры. Один из них был выявлен Кереньи. [6] В Элладе олимпийского бога в его совершенстве символизировала статуя. В Риме тот же самый бог освящал живой символ, flamendialis[7] — эта величественная и чистая фигура, тесно связанная с идеей государства, являлась на протяжении своей жизни живым символом божественного — так что её можно было назвать «живой статуей Юпитера». И, даже в уже тусклых воспоминаниях, похожие смыслы сохранялись в эпоху империи. Императорский культ является как раз его свидетельством. Человеческая фигура повелителя воплощала божественный символ.

Давайте упомянем ещё об одном аспекте римской «религии», связанным с загробным миром. В самом начале можно сказать, что проблема загробного мира как «религиозная» проблема даже не поднималась для обычного римлянина. Будучи по–мужски реалистичным, чуждым всяким пустым спекуляциям, закрытым для всяких волнений, связанных с надеждой, страхом и верой, римлянин этим не интересовался. Он мог взглянуть на самого себя ясным и спокойным взором. С другой стороны, он не нуждался в сверхъестественных перспективах, чтобы придать своей жизни смысл и внутренний закон. Таким образом, изначальная концепция загробного мира в Риме была главным образом концепцией мира ночи, состояния без радости и страданий: perpetua nox dormienda — говорит Катон; ultra neque curae neque gaudi locum esse[8] — эти слова приписывают Цезарю. Успех эпикурейской философии, которую резюмировал Лукреций, в этом смысле существенен. Он означает не материализм, но, опять же, реализм. Древнеримская душа отторгала мистицизм и мифологию, заимствованную из Азии и упадочной Эллады; их можно найти в основном в концепциях, таких, как у Лукреция или Эпикура, в которых объяснения вещей согласно природным причинам имели функцию оружия против страха смерти и богов для низших классов, чтобы, говоря кратко, освободить жизнь и придать ей покой и уверенность. В то же время для лучших существовал незамутнённый олимпийский идеал богов как безмятежных и невозмутимых сущностей, для которых нет ни надежды, ни страха, и которых мудрые могут рассматривать как модель и предел совершенства.

Но проблема загробного мира не сводилась к проблеме посмертной участи индивидуальной души. В древнем мире человека всегда считали существом более сложным, чем просто связка душа–тело; существом, составленным из различных сил, и, в первую очередь, сил рода и расы, имеющих свои законы и особые отношения с живыми и мёртвыми. Римляне интересовались главным образом той частью души, которая состоит в сущностном отношении с такими силами: таким образом, не самим покойным, а покойным, понимаемым как сила, продолжающая принимать участие также и в судьбе семьи, народа или расы, и способная на реальное действие. Здесь снова проявляются характеристики общей римской концепции священного: не душа, а сила; несентиментальная близость, а объективность ритуала. По сути, первоначально римляне считали мёртвых не личностями, а безличной энергией, с которой можно взаимодействовать как со всеми другими невидимыми двойниками видимых вещей.

Фюстель де Куланж отмечал, что мёртвые не любили живых, равно как и наоборот. Не было отношений, связанных с сожалением, болью или печалью; или же, по крайней мере, это было чем–то подчинённым и «частным» по отношению к сущностной цели, которая состояла в направлении энергий, освободившихся со смертью, чтобы заставить их приносить не несчастье, а «удачу».

Теперь мы кратко рассмотрим развитие римской концепции загробного мира. В самом начале чувствуется эффект субстрата духовности италийских народов низшей, теллурической, негероической цивилизации, чей горизонт в этом отношении ограничивался «путём инферно»: именно поэтому считалось, что мёртвые в общем растворяются в безличной энергии крови и продолжают оставаться вместе с живыми только в таком качестве — но не как преображённые сущности. Таков смысл античной концепции лар, о которой можно сказать, что она скорее этрусская, нежели римская. Лары — это genius generis, [9] т. е. жизненная сила, порождающая, поддерживающая и развивающая данный род и в то же время служащая в качестве вместилища энергий покойного: субстанция, в которой тот продолжал жить и незаметно присутствовать в народе. Культ лар в своей изначальной форме, как мы уже сказали, не является римским, а также не имеет патрицианского характера: он имеет этрусско–сабинское происхождение. Он был намеренно внедрён в Риме царём Сервием Туллием — плебеем по рождению. Легенда о том, что лары — это сыны «безмолвной Мании» или Акки Ларентии, тождественной Деа Диа (Dea Dia), [10] и их область — это не высота небес и не символическое место на земле, но инфернальная подземная зона (deorum inferorum, quos vocant lares, по Фесту), возвращает нас к азиатско–южной цивилизации натуралистично–матриархального типа, незнакомой с высшим идеалом небесной мужественности. Особенностью культа лар было то, что в нём важную роль играли рабы, и это был единственный культ, в котором использовались слуги.

Но подлинный римский дух проявляется через более позднее очищение этого культа. Концепция покойного, растворяющегося в тёмной и натуралистической силе предков, уступает место концепции покойного как «героя», как божественного предка, принципа сверхъестественной наследственности, который семья или благородный ритуал обновляли и подтверждали в линии наследования. Варрон, сравнивая лар с манами, называл их «божественными духами» и «героями». С этого времени их сравнение с героями патрицианского эллинистического культа становилось всё более частым, и фундаментальные взгляды, свойственные великим арийским цивилизациям гиперборейского происхождения, в этом отношении заново утвердились в Риме. Цензорин и Плутарх говорят нам о дуальности, о двойном genius, светлом и тёмном, до того времени, как в традициях, которые Плотин снова будет обсуждать, лары будут пониматься как души тех, кто освобождены смертью и становятся вечными духами. Хотя лары изначально представлялись в образе змей, двусмысленных животных сырой земли, позднее они приобрели мужественный образ pater familias, [11] в жесте жертвоприношения, что возвращает ларам «царский» смысл, содержащийся в первоначальном выражении: так как lar соответствует греческому anax, что означает «начальник», «вождь» или «князь».

Это отчётливо аристократическая точка зрения, соответствующая наиболее очищенному римскому сознанию. К тому времени судьба тех, кто станет только лишь тенями Гадеса, отошла на второй план. Покойный, оставшийся с живыми — это непросто жизненная энергия рода, но скорее что–то преобразованное, ясный принцип, чьё тело составляет вечный ритуальный огонь в центре благородного дома, и являющийся не абстракцией или памятью, а скорее силой, действующей в смысле проявления расположения, «удачи» и величия в ряду поколений— при условии, что этот ряд, верный своей традиции, продолжает поддерживать контакт.

Таким образом, нам явился другой аспект римской «имманентности». Римское единство мёртвых и живых является только лишь формой божественных и человеческих сил, развивающейся в области действия и истории. Опять же, предел этого процесса представит императорская теология со своими символическими божественными генеалогиями. ‘Genius’ повелителей уже является истинной силой «высшего мира», чьи таинственные отношения связывают с невидимыми влияниями данной крови и с надындивидуальным элементом, неотъемлемым от имперской функции.

Sul “sacro” nella tradizione romana // UR, т. III, 1930

РИМ ПРОТИВ ЭТРУРИИ

Случаен ли необъяснимый, исключительный акт насилия —уничтожение Древним Римом центров этрусской державы, при котором был почти что стёрт с лица земли всякий след этой цивилизации и языка этого загадочного народа, или же этот факт таит в себе глубокое значение? Является ли это просто эпизодом войны, или же сие скрывает конфликт между двумя противоположными цивилизациями, одной из них обязательно нужно было уничтожить другую, не только духовно, но и материально, дабы утвердить себя?

Эта проблема небезынтересна даже за пределами узкой научной области: она даже приобретает особую важность в контексте нынешних расовых исследований. Известно, что до недавних пор преемственность цивилизации между Римом и Этрурией была общим местом обычной, полной стереотипов истории. Римлян как таковых описывали в большей или меньшей степени как варваров, обязанных этрускам многими основами своей цивилизации. С менее поверхностной точки зрения вещи выглядят иначе. В первую очередь (для тех, кто следит за нашими публикациями, напоминать об этом, скорее всего, и не нужно), понятие «варварство» к ранним римлянам нужно применять с осторожностью.

Здесь можно засвидетельствовать путаницу между истинной цивилизацией и приобретением цивилизованных тонкостей в городском, эстетическом, формальном смысле. Раса может быть носителем ясного, цельного и мужественного стиля жизни и непосредственного осознания духовных сил (это для нас и составляет подлинную цивилизацию), с таковыми внешними утончёнными формами образованности и культуры или же без них: они почти всегда являются прелюдией упадка.

Таков наш взгляд на начало как римской истории, так и истории Греции, Средних веков, да и любой арийской цивилизации.

Несомненно, что римская цивилизация впитала разнообразные элементы этрусской. Однако это не решает нашу проблему, ибо мы должны определить, составляют ли эти элементы целостный компонент римской культуры, или же они представляют собой чуждый и вредный, если не сказать заразный, остаток. Таким образом, мы приходим к области, к которой и должен относиться наш вопрос: это не область внешних и так называемых «позитивных» свидетельств, потому что они подобны буквам алфавита — одинаковые буквы можно найти в предложениях, имеющих разный смысл. Это скорее область метафизики истории, т. е. попытки в первую очередь понять душу цивилизации и расы, чтобы правильно интерпретировать всякий её аспект.

Кроме того, тезис об этрусской цивилизации как об антиподе римской не является чем–то новым. Про это в 1870 г. Уже писал швейцарский филолог и археолог духа Бахофен; этот вопрос был поставлен Мишеле и снова французом Пиганьолем в1917 г. Он составляет основу недавней и весьма дискуссионной работы Грюнведеля. В некоторых своих аспектах он снова появляется также и у итальянских писателей, как у де Санктиса и Моссо, и, что любопытно, им забавляются при помощи различных интерпретаций нашей истории на «расистской» основе. Более того, этот тезис, кажется, действует и в литературной сфере. Недавняя интересная новелла австрийского писателя Франца Шпунды «Ромул», драматизирующая, так сказать, внутреннюю историю начала римской истории, основана именно на противоположности символов орла и волка силам создания Рима, а также силам этрусского мира Матерей, к которому принадлежал и Ромул, но откололся от него, утверждая высший принцип.

Каковы же противоположности между Римом и Этрурией, которые можно рассматривать как символы цивилизации?

1. В этрусской цивилизации господствовал фатализм. Верно, что этруски, кроме богов природы и земли (к которым предыдущие исследователи сводили весь религиозный горизонт этрусков), знали мир небесных божеств, господином которых был Тиния. Сами эти небесные божества — dii consentes — не обладали подлинной автономией, а были подобны теням, от которых истекала отталкивающая оккультная сила с непреложным законом — diisuperioresetinvoluti. Всё это противоположно практически героической концепции жизни, свойственной Риму. Этруски чувствовали силу судьбы настолько, что предвидели мрачный конец своего государства. Римляне верили в вечность своей империи и непреодолимое исполнение всего, что они твёрдо решили.

Возражения, что греки также верили в судьбу, которой были подвержены даже олимпийцы, и что в ходе эллинизации римской цивилизации римляне поддерживали эти идеи, только могут сместить акцент этой проблемы. Напротив, греческая история развивается через противоречия, похожие на представленные римской историей. Роль этрусков по отношению к Риму играл субстрат концепций и культов доэллинских аборигенов, главным образом пеласгов, по отношению к дорийско–ахейским завоевателям. Именно к этому субстрату относятся элементы, проявившиеся во всей греческой цивилизации, но они негреческие и только лишь оказали влияние на оригинал, т. е. дорийско–ахейский, греческий дух.

2. У римлян было ясное и аристократическое видение потустороннего мира, очень близкое к духовности «олимпийского» типа, свойственной периоду всех великих индоевропейских цивилизаций (среди которых лучше всего известна как раз дорийско–ахейская гомеровского и догомеровского периодов). Они не боялись смерти. Они полагали, что великих людей и героев ждёт привилегия обожествлённого и яркого бессмертия (концепция dei semoni), а других — тихий, но безболезненный и не вызывающий страха уход в существование Эреба, или в таинственные безличные силы жизни данного рода (лары, пенаты). У них была ясная система ритуалов, которая по–мужски регулировала отношения между людьми и богами — опять же, без страхов или рабского унижения. С другой стороны, среди этрусков господствовало чувство демонического: «страх подземного мира выражен в фигурах, изображающих ужасных демонов дьявольских средневековых представлений, — таких, как ужасное чудовище Тухулха». Путеаль[12] алтаря бога Конса, [13] понимаемый как страшные врата для выхода подземных сил, за которыми демон земли ждал крови, проливаемой в играх на арене цирка, часто напоминает этрусский алтарь.

3. Противоположны друг другу были римские и этрусские ритуалы, римские авгуры и этрусские гаруспики. Мы не будем вдаваться здесь в подробности, потому что нам пришлось бы затронуть слишком специализированную область. Что уже само по себе значительно — это легенда, согласно которой этрусская дисциплина, наука гаруспиков, вовсе не имела «небесное» происхождение, а была поведана демоном земли Тагесом. Кроме этого, эта дисциплина, чьи книги, согласно римским свидетельствам, были наполнены «ужасом и страхом», демонстрирует сильные аналогии с халдейской жреческой наукой, самой по себе более или менее фаталистической и лунно–математической, далёкой от солнечной и героической духовности Египта. В целом, в этом отношении этрусский тип будет противоположен римскому, как жрец–заклинатель — священнику–патрицию, воину или одухотворённому pater familias. Сами этрусские архонты — лукумоны — утверждали, что являются «сынами Земли».

4. Дальнейшая противоположность — это та господствующая роль, которую среди этрусков имели женщины, иногда доходящая до настоящего превосходства. У этрусков сохранились пережитки матриархальных обычаев, называние сына по матери, а не по отцу (или в первую очередь по матери), согласно обычаю пеласгов, средиземноморско–азиатского доэллинского и доарийского народа, которые, как и этруски, придавали женщине религиозную власть (согласно Моссо). Жёсткая римская система отцовского права, patria potestas, находится с этим в ярком контрасте. Сан и влияние «матроны» в Риме, согласно этому взгляду, —не столько подлинно римская черта, сколько отметка предыдущей и отличной цивилизации, к которой также относится легенда о Танаквиле — этрусская легенда, чей глубочайший смысл состоит в том, что царский сан опосредован женским принципом.

5. Наконец, для некоторых новый символ Запада воплощён в Риме, а этруски, вместе с другими доримскими обитателями Италии, находятся под знаком Азии. Этот тезис, однако, сомнителен, или, скорее, он просто односторонний. Нет сомнений, что между аспектами азиатско–средиземноморской, пеласгской и хеттской цивилизаций было некоторое сходство. Самая распространённая традиция имперской эпохи — это именно та, что приписывает этрускам азиатское происхождение, подытоженное в словах Сенеки Tuscos Asia Sibi Indicat. Но здесь «Азия» остаётся неясным определением, и, как мы знаем, с этнической и филологической точки зрения проблема происхождения этрусков остаётся загадкой, несмотря на такое большое количество исследований. С другой стороны, можно говорить о периоде южносредиземноморских цивилизаций, распространявшихся от древних Геркулесовых столпов до Сирии — включая древнюю иберскую цивилизацию, часть древнеиталийских, доэллино–пеласгских и т. д.; и противоположностью этой группы выступают новые цивилизации, носители особого индоевропейского духа, к которым принадлежали Греция и Рим.

На этой основе тезис об анти этрусском Риме имеет право на появление среди гипотез, которые могут в наилучшем виде привести к реконструкции внутренней, духовной стороны римской истории. Эта история кажется какой угодно, но только нелинейной. Рим выражает новый принцип, воплощает, мы могли бы сказать, революционную силу, которая для утверждения себя вынуждена была истребить противоположную ей цивилизацию. История императорского периода — это история борьбы с переменным успехом между воинственной римской аристократией и гегемонистскими попытками этрусских и жреческих элементов или им подобных сил. Уничтоженный внешними силами, этрусский элемент прокрался во внутреннюю жизнь Рима. Именно Этрурия стоит за книгами Сивиллы, ответственными за самое серьёзное изменение римской духовности. В своей основе именно тип этрусского жреца в момент паники посреди Пунических войн открыл дорогу Риму к первому экзотическому азиатскому культу во главе с женской фигурой, что многозначительно: культу Кибелы. Этрусками являются и Тарквинии, сильно связанные с женскими фигурами и сами антиаристократичные сторонники плебса. Также этрусками являются гаруспики, из ненависти к Риму желавшие закопать статую Горация (Horace Cochlite), но когда ей, наоборот, оказали величайшие почести, для Рима настала полоса удач, несмотря на предсказания гаруспиков, которые, обвинённые в измене, признались в зловещих намерениях и были казнены. Можно добавить и другие примеры, ведущие нас к мысли, что разнородный и враждебный антиарийский элемент скорее ослабил подлинную римскую цивилизацию, нежели усилил её.

Чтобы кратко закончить эти заметки, мы хотели бы указать, что соображения подобного рода не составляют часть мёртвой исторической науки. Сегодня римские символы снова живы и набирают силу, но слишком мало людей задумывается о прояснении содержания этих символов посредством динамической концепции их развития, т. е. посредством концепции, которая, оставляя обычные двумерные, псевдопозитивистские взгляды, признаёт разнообразие образующих символы компонентов и рассматривает именно вид, восхождение, упадок и исчезновение в нечто высшее, за пределами истории, тех, кто нёс римские добродетели в их чистом состоянии, кто составлял поток царской крови Рима так, чтобы она сохранилась навечно как наследие с отчётливыми очертаниями на протяжении столетий.

Corriere Padano, 27 ноября 1938 г.

ИМПЕРАТОР ЮЛИАН

Всегда приятно обнаружить научную работу, выходящую за пределы типичных для большинства взглядов современных историков предрассудков и искажений. Таков случай Рафаэлло Пратти, который перевёл на итальянский язык и издал философские записи императора Флавия Клавдия Юлиана под названием «Боги и люди».

Здесь важно заметить уже то, что Пратти использует титул «император Юлиан», а не обычное «Юлиан Отступник», вряд ли подходящее в данном случае. Пожалуй, «отступниками» можно назвать именно тех, кто во имя новой веры отринул священные традиции и культы, в древние времена давшие жизнь величию Рима. Эта новая вера не была ни римской, ни латинской, — напротив, она была азиатской и еврейской. И называть этого императора «отступником» совершенно неверно, так как у него хватило смелости придерживаться традиций и попытаться снова утвердить солнечный и священный идеал Империи.

Чтение этого текста, написанного Юлианом в палатке в перерыве между маршами и сражениями (как если бы он пытался привлечь новые силы духа, чтобы преодолеть тяжёлые времена), также будет полезным и для людей, ошибочно разделяющих современное мнение о том, что язычество в своем духовном аспекте было более или менее синонимом суеверия. На самом деле Юлиан в своей попытке восстановления Традиции боролся с христианством с метафизической точки зрения. Он позволяет нам видеть за аллегорическими одеждами языческих мифов их высшую суть. Он делает весьма важное замечание, когда пишет: «Когда мифы о священном кажутся иррациональными по своему содержанию, именно из–за этого они вопиют к нам, что мы должны не понимать их буквально, а основательно исследовать их и докапываться до сокрытой в них мудрости… Под покровом абсурда скрывается надежда, что если мы углубимся за пределы очевидных значений слов, чистым интеллектом мы сможем понять особую сущность богов, превосходящую все вещи на этой земле» [14] .

Таков герменевтический путь, по которому мы должны идти, когда мы изучаем древнюю мифологию и теологию. Говорящие только о суеверии и идолопоклонничестве демонстрируют лишь свою ограниченность или недобросовестность.

Таким образом, в основе переоценке священных традиций Римской империи, предпринятой Юлианом, лежит эзотерическая идея о природе «богов» и об их «знании». Такое знание соответствует внутренней реализации. В такой перспективе боги выступают не в качестве поэтических фантазий или абстрактных понятий философствующих теологов, а скорее как символы и проекции трансцендентных уровней сознания.

Таким образом, Юлиан, сам посвящённый в мистерии Митры, видел ясную параллель между высшим знанием о собственной самости и получением «знания богов». Последнее, по словам Юлиана, является настолько благородной целью, что господство над Римом или варварскими странами ничто по сравнению с ним.

Это заставляет нас вернуться к традиции тайных дисциплин, посредством которых знание о себе радикально преображается и усиливается за счёт новых сил и внутренних состояний, символизировавшихся в античной теологии различными numina. Говорится, что такая трансформация происходит после первоначальной подготовки, которая заключается в чистом образе жизни, аскетизме и приобретении особого опыта, определяемого инициатическими ритуалами.

Сила, которой Юлиан посвятил свой гимн — это та же самая сила, чьё имя он призывал даже в последних своих словах, умирая на закате в Малой Азии, — это Гелиос. Гелиос — это солнце, но понимаемое не как обожествлённая физическая звезда, а скорее как символ метафизического света и трансцендентной силы, которая проявляется в человеке и в тех, кто возродился, как высший дух (nous) и как мистическая сила «свыше». В древности и в самой Римской империи из–за персидского влияния эта сила рассматривалась как состоявшая в тесном родстве с царским саном.

Именно в этой связи нужно воспринимать истинное значение императорского римского культа, который Юлиан хотел восстановить и наделить законным статусом в противовес христианству. Центральная идея этого культа состоит в том, что истинным и легитимным правителем является только имеющий сверхъестественное онтологическое превосходство, как символ самого Гелиоса, царя неба. Только в этом случае власть и иерархия оправдана, regnum освящён, и вокруг этого сияющего центра притяжения группируются человеческие и природные силы.

Юлиан намеревался реализовать этот «языческий» идеал при помощи сильной имперской иерархии, созданной на догматическом фундаменте со своими дисциплинами и законами, и своей кастой жрецов, на вершине которой должен был стоять император, который, возродившись и ставший чем–то большим, нежели простой человек, при помощи мистерий, обладает одновременно духовным авторитетом и светской властью. Император должен был быть верховным понтификом (Pontifus Maximus — этот древний титул был возрождён Августом).

Идеологические предпосылки нарисованной Юлианом картины были таковы:

1) вера в то, что природа образует гармоничное целое и пронизана живыми, хотя и невидимыми, силами;

2) государственный монотеизм;

3) наличие коллегии «философов» (было бы лучше назвать их «мудрецами»), способными интерпретировать традиционную теологию Древнего Рима и актуализировать её при помощи инициатических ритуалов.

Это полная противоположность раннехристианского дуализма с его «отдайте кесарю кесарево, а богу — богово», из–за которого христиане соглашались воздавать почести императору только как земному правителю. Это рассматривалось как проявление анархии и бунта и привело к государственному преследованию христиан.

К сожалению, то время не было готово к достижению идеала Юлиана. Это достижение потребовало бы активного участия и синергии разных общественных классов, как и оживления древнего мировоззрения. Вместо этого в языческом обществе уже произошло необратимое разделение между формой и содержанием.

Сам успех, достигнутый христианством, был фатальным симптомом. Для большинства народа учение о богах как внутренних переживаниях или рассмотрение вышеупомянутых сверхъестественных и «солярных» принципов истинного господства было просто вымыслом или «философией». Другими словами, отсутствовала экзистенциальная основа. В дополнение к этому, Юлиан полагал, что он в состоянии преобразовать определённые эзотерические учения в созидательные политические, культурные и социальные силы. Однако этим учениям из–за самой своей сути было суждено остаться привилегией весьма ограниченных кругов.

Не стоит полагать, что существовало противоречие (по крайней мере, в принципе) между идеями Юлиана и идеалом государственного использования этих духовных и трансцендентных элементов. Само историческое существование целой серии цивилизаций, выстроенных вокруг «солнечной» духовности, — от Древнего Египта и Персии до довоенной Японии, — демонстрирует, что этого противоречия не существует. Скорее можно сказать, что Риму во времена Юлиана уже не хватало человеческих и духовных элементов, которые могли бы выстроить связи и отношения участия, характеризующие новую, живую иерархию как имперский тоталитарный организм, достойный называться языческим.

Известная книга Дмитрия Мережковского «Гибель богов» прекрасно выражает культурный климат, господствовавший в то время, когда жил император Юлиан, с его предчувствием «сумерек богов».

После долгих тёмных веков некоторым элементам древней Традиции было суждено снова появиться на сцене мировой истории благодаря немецким династиям. Можно даже говорить оrestauratio Imperii в форме средневековой Священной Римской Империи. Это кажется особенно верным, если мы обратим наше внимание на гибеллинскую традицию, пытавшейся вопреки гегемонистским претензиям Церкви возродить сверхъестественное достоинство Империи — не меньшее, чем у самой Церкви.

В этом отношении важно исследовать то, что скрывается в рыцарской литературе, в так называемой «имперской легенде» и в других документах. Мы попытались собрать и удовлетворительно интерпретировать все эти источники в работе под названием «Мистерии Грааля и гибеллинская имперская традиция» (Ilmisterodelgrailelatradizioneghibellinadell’impero, 1937).

Roma, 17 марта 1971 г.

О МИСТЕРИЯХ МИТРЫ

Эрнст Ренан однажды заметил: «Если бы христианство стало жертвой какого–то опасного ‘заболевания’, мир стал бы митраизированным». Другими словами, мир принял бы религию Митры. Согласно разделяемому многими учеными мнению, митраизм являлся самым сильным и соблазнительным соперником христианства, с которым оно когда–либо сталкивалось. Митраизм появился в Риме в первой половине I в. до н. э. и достиг своего апогея примерно в III в. н. э. К тому времени эта религия распространилась по всей империи, где её ряды пополнялись преимущественно за счёт сельских жителей — бывших легионеров. Митраизм был близок их мужественному и воинственному духу, и такие императоры, как Адриан, Коммод и Аврелиан, были посвящены в мистерии этого культа.

В конце II в. н. э. митраизм был официально признан в качестве религии Империи, а Митра стал её покровителем и защитником. Также культ Митры вобрал в себя культ бога солнца Гелиоса, почитавшегося как правитель и непобедимая божественная сила. 25 декабря, день зимнего солнцестояния (die natalis Solis invicti Mithra), отмечался как один из важнейших праздников, посвященных Митре. Ниспровергая всё чуждое им, христиане переняли этот праздник, превратив его в Рождество. Считается, что император Константин колебался между христианством и митраизмом, а император Юлиан стал выдающимся посвящённым в мистерии Митры. Он использовал митраизм, равно как неоплатоническую метафизику и традицию мистерий, в своей смелой и благородной попытке восстановить римские языческие культы в противостоянии с быстро распространявшейся христианской верой.

У нас имеются некоторые оговорки по поводу того, что античный мир мог бы быть не христианизирован, а митраизирован. Для успешного противостояния христианству митраизму пришлось бы понизить свою планку. Даже сохранив свою чистоту, митраизм вряд ли бы получил столь же сильную поддержку народных масс, как религия Иисуса, отличавшаяся сентиментальной доктриной спасения, открытой для всех страждущих. Митраизм являлся ветвью древнего персидского маздеизма. Именно из маздеизма культ Митры заимствовал свой центральный мотив борьбы сил света/добра с силами тьмы/зла. Митраизм мог иметь религиозную и экзотерическую форму, но его ядром оставались мистерии, а именно инициация в истинном смысле слова. Данное разделение между религией и инициацией, позже ставшее особо выделяемым, само по себе служило для митраизма ограничивающим фактором, хотя и делало его более полной формой Традиции.

Здесь мы хотели бы остановиться на митраистских мистериях и охарактеризовать их сущность на основании свидетельств античных авторов, а также изображений на разного рода памятниках античности в областях центров митраистских культов и мистерий. Помимо подобных свидетельств, собранных Францем Кумонтом в его исследованиях, мы коснемся также «Митраистского ритуала Большого магического папируса» (по–гречески Apathanatismos), сейчас хранящегося в Париже. Этот текст, с переводом и комментариями, доступен в первом томе книги «Введение в магию» (Introduzione alla Magia).

Мы считаем важным анализ и поиск скрытого смысла мифа о Митре, начиная с разнообразных эпизодов, отраженных на античных статуях и барельефах, зачастую выполненных с высоким мастерством. Важно помнить, что такого рода мифы являлись драматизацией тех самых испытаний, пройти которые предстояло инициируемому в мистерии. Драма являлась повторением подвигов божества, с которым предстояло отождествить себя инициируемому.

Согласно мифу, Митра был рожден или произведён из камня, лежащего у «реки» (theos ek petras, petrogenos Mithra), как манифестация изначального уранического (небесного) света; это чудесное рождение было замечено только «стражами», скрывавшимися на вершинах близлежащих гор. Что касается «стражей», то их можно назвать «невидимыми владыками», родственными тем примордиальным существам, которые, согласно Гесиоду, не умерли, а продолжают жить в последующие века, и кого можно назвать «Пробуждёнными».

«Воды» и «камень»» могут относиться к дуализму потока становления и доминирующего над ним принципа. «Камень» существует в многих традициях с различными смыслами. Есть искушение провести аналогию между рождением Митры и одним из эпизодов эпоса о короле Артуре, где говорится о мече в камне, плывущем по воде. Выйдя из камня, Митра держит в одной руке меч, а в другой — факел, что символизирует силу (меч) и просвещающее могущество (факел).

Камень может также пониматься как символ внутренней силы и самообладания, что относится к требуемым от инициируемого качествам. Эти необходимые качества являются основой его возрождения.

Согласно тому, что нам известно от древних, в особенности от Нонна Грамматика, неофитам мистерий Митры требовалось выдержать такие испытания, как прохождение через огонь и воду и демонстрация своего безразличия к холоду, голоду и жажде. Согласно некоторым другим источникам, неофит должен быть совершить симулировавшееся убийство другого человека, чтобы доказать свое бесстрастие и решимость.

Вполне возможно, что эти качества относятся к символизму «порождающего камня», являющемуся одной из предпосылок инициатического возрождения. Так или иначе, упомянутые качества были востребованы в ходе дальнейшего сюжета мифа о Митре, т. к. Митре надлежало выстоять против сокрушительного ветра, пронзавшего и хлеставшего его обнажённое тело. Затем Митра направился ко древу, укрыл себя его листьями и вкусил его плодов. Касаясь инициатического значения древа, мы можем соотнести его с тем древом, которого жаждал Адам, чтобы стать «одним из нас» (богов); однако в Книге Бытия доступ ко древу запрещён ветхозаветным Иеговой.

Данная интерпретация может быть поддержана следующим эпизодом, касающегося противоборства Митры и Солнца — пылающего Эона. Этот эпизод заканчивается миром между ними. После этого Митра становится носителем высшего могущества Солнца. Это могущество соответствует hvareno, или Славе, древней маздеистской (персидской) традиции. Эта Слава изображалась в образе сверхъестественного огня, окружавшего небесные божества— огня, порой нисходившего на царей, просвещая их, освящая и даруя им победу. Считалось, что онтологический статус царя, на которого низошла «слава», превосходит статус всех других людей, и его подданные считали его бессмертным. Будучи отождествлён с Солнцем, всегда торжествующим над тьмой, Митра стал защитником и верховным божеством Римской империи.

О достоинстве Митры говорится также в центральном эпизоде мифа — эпизоде убийства быка. Митра следит за быком и выжидает. Как только бык показывается из пещеры, Митра седлает его и скачет верхом, держась за рога. Бык убыстряет бег, увлекая Митру в безумную скачку. Митра остается верхом на быке, не позволяя себя сбросить, до тех пор, пока бык не вернётся в свою пещеру, где Митра, наконец, закалывает его своим мечом.

Данное действие отражает борьбу со стихийной, «инфернальной» жизненной силой и её трансформацию тем, кто взял её под контроль и кто в итоге её преодолеет. Сочащаяся из быка кровь превращается в «колосья пшеницы». Касаясь земли, капли крови производят «растительность». Вместе с тем, важно не дать нечистым животным (часто также изображаемым в мифе) испить крови. Это тоже несет эзотерическую нагрузку: если инициируемый, или герой, «нечист», то всё ещё остающиеся в нём элементы низшей природы усилятся за счёт высвободившейся энергии. Это не только прервёт процесс преображения, но и приведёт к тому, что конечный результат окажется разрушительным и опасным (о подобной угрозе говорится также в алхимическом герметизме, хотя и другими способами). Согласно другой версии, кровь быка преображается в вино. Под этим могут иметься в виду некоторые вызываемые магической интоксикацией эффекты.

Данный эпизод мифа приобрел настолько большую значимость, что стал в инициатических церемониях особым ритуалом: крещением кровью. Места для проведения мистерий —mitrei — строились таким образом, что состояли из верхнего и нижнего помещений, сооружённых обычно в форме подземных туннелей. Проходящий предварительные испытания неофит находился в нижнем туннеле, а с верхнего помещения на него(обнажённого) капала кровь убитого иерофантом быка. Другие подобные испытания также должны были быть связаны с крещением кровью — эквивалентом христианского крещения.

Что касается опыта посвящаемых в митраистские мистерии, необходимо сказать о вышеупомянутом ритуале под названием apothanatismos. В данном ритуале можно обнаружить элементы митраизма, смешанные с элементами, заимствованными из гностицизма и иных магических традиций. Дитерих, первым опубликовавший перевод данного текста (1903 г.), назвал его «литургией». Это не совсем точная характеристика, так как данный ритуал не представляет собой некоей церемонии с исполнением гимнов или вещей подобного рода, а скорее является ритуалом, наполненным инструкциями, магическими формулами и заклинаниями, а также и соответствующими им ощущениями. Похоже, этот ритуал предполагал наличие предварительной инициации, так как в первом же заклинании говорится, что участник очищен «сакральными обрядами» и владеет «могучей силой сил» и «незыблемой Правой Рукой». Теперь он мог начинать движение к «бессмертному рождению», ускользая от объятий Судьбы, властной над низшими мирами, и созерцать богов и Эон — «Господина пламенных нимбов». Ритуал связан с отверзанием врат, за которыми скрыты Семеро, сначала созерцаемые в своем женском аспекте, а затем и в мужском, как «Повелители небесного полюса». Теургическое действие ведет за пределы этих Семерых, пока, в сверкании молний и вспышках ослепительного света, не появится фигура самого Солнца–Митры, коего мист (miste) должен научиться созерцать. Затем, по команде, следует дать клятву отныне не расставаться с Митрой, и тем самым трансформироваться в Него (чтобы приобрести его сущность), вплоть до того, чтобы «умереть, интегрировавшись в palingenesis, [15] и достигнуть реализации в самой этой интеграции».

Этот ритуал характеризуется ещё рядом деталей, которых мы здесь не будем касаться. Мы отсылаем читателя к самому тексту, переведённому, как было сказано, с греческого языка, и откомментированного. Здесь мы добавим лишь то, что в митраизме было известно о путешествии через семь планетарных сфер, на сей раз в обратном порядке, ибо в митраистских мистериях происходит не нисходящее движение души, в котором она попадает в сети «сфер необходимости» (иными словами, подвергается последовательному обуславливанию, пока не достигнет состояния человеческого существования), а восходящее, ведущее за пределы этих сфер через процесс «очищения» от материальных элементов, пока не будет достигнут Конечный Принцип, или Безусловное.

На инициатических уровнях институцианализированного митраизма также встречается число семь. Эти уровни в восходящем порядке называются так: Ворон (Corax), Сокрытый (Cryphies), Воин(Miles), Лев (Leo), Перс (Perses), Вестник Солнца (Heliodromos) и Отец(Pater). Согласно распространенной интерпретации, требовалось предварительной «умерщвление» низшей природы (чем устанавливается соответствие с герметико–алхимическим символизмом Ворона, зачастую ассоциирующемуся с фазой «нигредо», или «работы в чёрном»). Пройдя этот уровень, мист получает оккультное существование (второй уровень). На третьем уровне он становится воином легиона посвящённых в мистерии, воспринимаемых как воинство (militia) в соответствии с воинственным духом этой традиции. Следующий уровень означал укрепление этого качества, а уровень «Перса» подчеркивал связь с истоками митраизма, т. е. древнеперсидского культа Света. Согласно Тертулиану, на уровне miles инициируемому предлагались меч и корона. Тот должен был взять меч, но отвергнуть корону со словами «Моя корона — это Митра».



Поделиться книгой:

На главную
Назад