— И тебе все равно, что я покончу с собой?
— Да. — Назаров вдруг понял, что ему и правда это безразлично. В обычное время он бы почувствовал себя бессердечной скотиной, но не сейчас. — Но знаешь, что будет на самом деле? Сейчас ты наешься каких-то практически безвредных таблеток, а через десять минут придет массажистка и обнаружит тебя около пустого пузырька, ты притворишься мертвой, но она обнаружит сердцебиение, конечно же. Массажистка поднимет крик, вызовет врачей, тебя под щелканье фотокамер перевезут в клинику, станут пичкать успокоительными и таскать к психологу, а журналисты примутся расписывать это на все лады, и ты будешь нежно ронять слезы перед камерами, и обыватели простят тебе твой давешний дебош в ресторане. Ты слишком сильно себя любишь, чтобы прыгнуть с небоскреба и умереть тяжкой и страшной смертью, расплескав кровь и мозги по тротуару и ощутив в последний миг, как ломаются все до единой твои кости и рвутся внутренности, а лицо превращается в месиво. А возможно, ты проживешь после падения еще какое-то время, наслаждаясь ощущениями? Нет, Анна, эта клоунада с суицидом мне уже не интересна, я это все уже с тобой проходил, уроки извлек, теперь поищи другого дурака.
— Скотина ты, Назаров!
Конечно, она ломала комедию, и он знал, и она знала, что он знает, — но Анна думала, что воспитание не позволит ему озвучить это. И не позволило бы, и ему пришлось бы тащиться за ней в кафе, и все пялились бы на них, а папарацци щелкали бы фотоаппаратами из всех щелей, а потом Анна вдруг принялась бы танцевать на столе, например.
И он бы ощущал себя набитым дураком, которого использовали в очередной раз.
Но теперь этого не будет. И Анна, похоже, тоже это поняла.
Назаров повесил трубку и поднял взгляд на гостя.
— Извините, Николай Андреевич.
— Ничего, я был женат четыре раза. — Ладыжников засмеялся. — Правда, ни одна из моих жен не была такой красоткой, но стервами были практически все. Тянет нас на стерв, да, Женя? Когда барышня стервозная, с ней интересно. Это та, кто ни рыба ни мясо, пусть на дачу ездит огурцы солить, а стерва… Впрочем, ты был на высоте. Так я о чем тебе толкую…
— Одну минутку, Николай Андреевич. — Назаров еще ощущал ярость и не хотел, чтоб она вот так зря пропала. — Еще минутку.
Он выглянул из кабинета, секретарша что-то записывала в толстый журнал.
— Клара, позови ко мне Зайковского. Как только найдешь, пусть тотчас идет ко мне.
Этот мерзкий пасквиль нужно похоронить — желательно вместе с автором. Но сказать, что статья не годится, а уж тем более что это аморально, будет неправильно. Воззвать к совести можно только тогда, когда совесть есть, а эта молодая журналистская поросль, напоминающая агрессивный плотоядный сорняк, лишена ее напрочь. Правда, Зайковскому уже двадцать восемь, и он не намного моложе самого Назарова, но выглядит он, тощий и нескладный, как студент-первокурсник.
Назаров был не из тех, кто, придя на должность, начинает увольнять сотрудников. Он считал, что любой человек заслуживает шанса, и хотя Дмитрий Зайковский не нравился ему и как личность, и как журналист тоже казался посредственным из-за тяготения к различной «желтухе», Назаров собирался избавиться от него так, чтобы поганец больше никогда не смог работать журналистом.
И вот запретить, просто запретить эту злобную писанину, взывая к каким-то морально-этическим соображениям Зайковского, будет глупо и бесполезно. Он тут же разместит статью в Интернете, а то и конкурентам предложит. Нет, нужно стереть его в порошок вместе с его грязной статейкой, но так, чтобы ему и в голову не пришло копать дальше, а уж тем более дать материалу ход в альтернативных источниках информации.
— Женя, да я, собственно, все сказал, что хотел. — Ладыжников поднялся. — Темноват кабинет, пришлю тебе дизайнера, подберем мебель получше.
— Мебель и эта сойдет. — Назаров чувствовал неловкость из-за того, что не смог уделить посетителю достаточно времени. — А вот если бы вы могли посодействовать мне в другом деле…
— Говори.
— В городской детской больнице сломался рентген-аппарат, и это для них катастрофа. Дети вынуждены стоять в очереди во «взрослых» больницах, вместе с пенсионерами, и…
— Понял. — Ладыжников кивнул. — Спасибо, что сказал. Думаю, аппарат у них будет через несколько дней. Жень, ты обращайся, если что нужно, тем более мы же не чужие люди. Ирина хотела завтра к тебе заехать, повидаться… А насчет Вики — просто имей в виду, я всегда помогу.
— Спасибо, Николай Андреевич. За все.
Ладыжников хлопнул Назарова по плечу и открыл дверь, столкнувшись на пороге с худым очкариком. Тот, завидев гостя, отскочил назад, словно узрел привидение, но Ладыжников прошел мимо, игнорируя его полные стеклянного ужаса глаза и лицо, искривленное в какой-то почтительно-перепуганной ухмылке. Назаров поморщился, сам он был напрочь лишен какого бы то ни было чинопочитания, и когда видел подобную готовность к унижению в других, всегда ощущал стыд за этого человека.
— Вызывали, Евгений Александрович?
Зайковский уже опомнился и деловито заглядывал в кабинет. Высокий и тощий, весь какой-то нескладный, и до сего дня он Назарову просто не нравился — еще и оттого, возможно, что он испытывал отвращение к таким вот подчеркнуто некрасивым людям. Назаров понимал, что это неправильно, и тем не менее ничего не мог с собой поделать, дурнушки обоих полов вызывали в нем подсознательное отторжение.
А теперь Назаров понимал, что нужно быть очень осторожным — парень неглупый и напрочь лишен любых нравственных ориентиров.
— Сядь. — Назаров бросил перед журналистом страницы со статьей. — Это что такое?
— Это джекпот, Евгений Александрович! Я знал, что вам понравится. — Зайковский подскочил и взмахнул руками. — Я ее чисто случайно увидел, сразу и не узнал. Но у меня профессиональная память. И я проследил, несколько дней следил, у меня и фотографии есть. Это же бомба, понимаете? Номер нарасхват пойдет, мы же…
— Ты или дурак, или меня таким считаешь. — Назаров холодно окинул парня взглядом, и тот словно уменьшился в размерах. — Сядь и слушай.
— Да я что, Евгений Александрович, я же… Да что такое происходит?!
— Происходит то, что ты сейчас отдашь мне все материалы, которые нарыл, — все, и карту памяти, и прочее. И забудешь, что вообще была такая статья. И такая женщина.
— Да почему?!
— А ты не думал, почему ей за убийство дали всего семь лет? — Назаров смотрел на парня в упор, не мигая. — И почему из семи она отсидела всего три года, в колонии с практически санаторным режимом? Или ты не в курсе, кто ее прикрыл тогда — и прикрывает сейчас, и почему? Ты что, смерти моей захотел, и сам смерти ищешь?
— Да я… О господи, неужели это… Это он из-за нее приходил?!
— Молчи и не дыши. — Назаров прищурился. — Кому ты сказал о своей статье?
— Никому. — Зайковский поежился. — Даже корректору не дал, даже секретарша не видела, сразу вам в папку положил после утренней летучки, вы же помните.
Что-то такое Назаров действительно помнил.
— Если ты хоть слово скажешь в ту сторону, спасти тебя я не смогу, — нахмурился Назаров. — Это тебе не загнивающий Запад, тут нельзя все подряд вываливать. Ты и сам едва не подставился, и меня чуть под монастырь не подвел, ты это понимаешь своей башкой?!
— Теперь понимаю… Господи, так вот почему все! Если она все время была ЕГО любовницей…
Назаров мысленно хохочет. Очень удачно зашел в гости господин Ладыжников, вот просто невероятно удачно. Главное, теперь напугать парня так, чтоб ему и в голову не пришло копать дальше.
— Ты ходил к матери?..
— Нет, это я так, только собирался…
— Где материалы?
— Вот. — Парень вытащил из сумки ноутбук. — А фотографии в телефоне.
Вид у него был разочарованный и несчастный, и Назаров его понимал, материал-то и вправду отличный.
— Хорошо, что больше никто этого не видел… Или кто-то видел?
— Нет, Евгений Александрович, честное слово, никто!
Конечно, коллегам он ничего не сказал, потому что боялся, как бы не перехватили сенсацию.
— Если это где-то всплывет, я прикрыть тебя не смогу. — Назаров сам почистил жесткий диск и забрал карту памяти из телефона парня. — Если есть хоть малейшая вероятность, что кто-то это видел и выложил в Сеть… А информация есть только у тебя, то я и укажу на тебя, когда у меня спросят, понимаешь? А если это где-то всплывет, то у меня первого и спросят.
— Я клянусь, что… О господи! Это что же могло быть, он бы меня за это…
— Именно. Иди, и молчок. А в номер пойдет твоя статья о молокозаводе, на вторую полосу. Статья хорошая, кстати.
— Спасибо, Евгений Александрович, спасибо за все!
— То-то, что спасибо. Иди и подумай, как ты мог попасть, если бы я вовремя все это не остановил. — Назаров кивнул, показывая, что аудиенция окончена. — И держи рот на замке, иначе…
— Я знаю, знаю!
— Откуда тебе знать…
— Евгений Александрович, да все знают, что он делает с теми, кто ему дорогу перешел. — Зайковский затравленно оглянулся. — Хозяин в городе, что ж. Он даже в тюрьме не сидел, а говорят, что весь криминал под ним, и все у него схвачено. Меткая кличка — Паук. Он всех в паутине держит, а поглядишь — добропорядочный бизнесмен, в офисе сидит, и… А ведь когда все случилось, они и вместе-то не были, а он прикрыл ее, надо же!
— Много текста.
— Да, согласен. — Парень подхватил сумку и попятился к двери. — Спасибо, Евгений Александрович. Ведь мог вляпаться, и поминай как звали…
Назаров снова перечитал статью. Написано зло, с подковыркой, и выводы читателю делать не надо, все уже сделано. Да, не сейчас, и не в его газете, но рано или поздно, а Вику кто-то узнает, и тогда…
— Нужно с Аленой поговорить.
Он просмотрел статьи, одобрил правки и подписал номер в печать. Дома ждала бабушка, горячий ужин, запах ночной фиалки во дворе, сверчки и теплая летняя ночь.
И Вика. Хотя уж его-то она точно не ждала.
2
Утренняя влажная прохлада, когда за домом бело-розовым кружевом зацветал вьюнок, сменилась полуденной жарой, и граммофончики вьюнка испуганно спрятались, а большие блестящие листья подорожника лениво развалились посреди спорыша, покачивая свечами стеблей.
Сейчас уже не утро, но еще и не полдень, и босые ноги ощущают одновременно прохладу, которая затаилась в траве, и горячие касания солнца, пробивающегося сквозь вишневые ветки. Запах трав и влажной земли такой знакомый, как и звуки, приходящие отовсюду, сливающиеся в одну общую музыку лета.
Вика села в траву, прислушалась. Она любила лето, любила самозабвенно, и обычно, живя в городе, тосковала весь год, вспоминая теплую прозрачность речной воды, запахи травы и многоголосые песни сверчков летними вечерами, пахнущими матиолой и дымком от надворной печи. И пусть в этом доме не имелось привычных удобств, это был единственный дом, который она могла назвать своим и где она всегда была счастлива. И даже теперь, когда она заперта в этом доме на неопределенный срок, лето все равно радовало ее, а мысли о будущем не одолевали: когда лето, о будущем думать не хочется.
Дом стоит на небольшом возвышении — вернее, с фасада, там, где застекленная веранда, никакого возвышения нет, просто от калитки дорожка, обсаженная лилейником, а вот задняя стена, за которой почти всегда прохладная тень, находится словно на небольшом холмике, полого спускающемся до самых ворот. Здесь растет папоротник, из-за дома выглядывает сирень. Вика всегда любила сидеть здесь, ощущая полнейшее счастье. Сейчас со счастьем напряженка, но Вика все равно пришла сюда.
Среди деревьев бродили соседские цыплята, голенастые и смешные, что-то клевали в траве, под козырьком крыши деловито сновали ласточки — целых два гнезда оказалось в этом году, а в прошлом году было одно, второе гнездо ласточки строили буквально у нее на глазах. И Вике нравится думать, что это прошлогодние птенцы вернулись сюда, свили гнездо под крышей, и, возможно, следующим птенцам тоже захочется вернуться.
Она скучала по этому дому долгих три года. Дом приходил в ее сны, и утром, открывая глаза и видя казенные стены, покрашенные бледно-голубой краской, и ряды убогих кроватей, она думала лишь о том, что вот прошел еще один день, и этот день приближает ее к дому еще ненамного. Она ни о ком не жалела и ни по кому не скучала, только по дому, который пришлось оставить, но который единственный ждал ее где-то там, за забором. И лето ждало тоже.
И когда ворота колонии закрылись за ней, Вика поняла: не важно, что зима, она поедет в свой дом. Тем более что ехать ей было больше некуда. В рюкзаке лежали нехитрые пожитки, в кошельке была та сумма денег, которая была при ней на момент ареста, и даже небольшие золотые серьги с голубыми камнями, подаренные отцом на совершеннолетие, вернулись к ней — а о них Вика часто думала. Она и вообще старалась думать о вещах второстепенных, потому что если начинала думать о главном, то возникала одна мысль: спрятаться где-нибудь и… что-нибудь предпринять относительно собственной жизни.
— Вика!
Это Алена, неизменная подруга детства. Синеглазая смуглая Алена, с милым курносым носиком и длинными ногами фотомодели. Правда, никакой фотомоделью Алена не была, она и вообще презрительно относилась к разным «фанабериям», не имеющим отношения к реальной жизни. Алена окончила кулинарное училище и работала поваром в собственном придорожном кафе, воспитывала двоих сыновей и сама руководила бизнесом, семейством, как и вообще всем, что попадалось под руку.
— Здесь я.
Алена выглянула из-за угла, но Вика и не подумала встать. Уж ею-то Аленка руководить не будет ни за что. Вика и сама всегда не прочь поруководить, и эта молчаливая борьба за главенство всегда была между ними, что не мешало им с Аленой дружить и скучать друг по дружке. И Алена была одна из троих людей, которые приезжали к ней — туда.
— Чего на земле сидишь?
Вика улыбнулась. Она знала, что Алена это скажет. Когда знаешь человека всю свою жизнь, то в какой-то момент начинаешь понимать, что он скажет или сделает в той или иной ситуации, и это радует, потому что означает одно: в жизни есть кто-то, кто настолько близок.
— Нормально, Алена. Лето же.
— Лето…
Алена тоже любила лето и любила сидеть в тени Викиного дома, зарывшись босыми ногами в прохладную траву. И это был еще один фактор, объединяющий их. В детстве подруги любили здесь играть вдвоем. Бабушка давала им домотканую дорожку, они расстилали ее поверх травы, сажали кукол, приносили посудку — они могли часами играть в какую-то свою жизнь, придумывая диалоги, устраивая чаепития и обеды. И бабушки нахвалиться не могли, какие у них замечательные девочки, тем более что они не особо жаловали уличную компанию, хотя иногда и ходили на реку вместе с остальными детьми.
Но даже на реке Вика и Алена вскоре отрывались от общей компании и шли по своим, понятным только им, делам. Они бродили по оврагам, по развалинам старой тракторной бригады, влезали в здание опустевшей старой школы, иногда — в окна заброшенных домов. Никаких трофеев не приносили, но так странно было, например, ходить по коридору старой школы, сидеть за старыми деревянными партами с откидными крышками, рисовать на досках цветы и чертиков или играть «в школу». И это была та жизнь, о которой знали только они двое.
Это было их царство, в которое они не впускали никого. Они не хотели показывать свои лазейки, не хотели делиться пыльными коридорами старой школы, выложенным кирпичом водосливом на заброшенной тракторной бригаде — там, глубоко в зарослях бузины и вишняка, было небольшое озеро, образовавшееся от постоянно текущей из старой трубы воды, и вода была чистой, пригодной для питья. Они смотрели в глубины озерца, радуясь невесть откуда взявшимся там небольшим рыбкам, наслаждаясь тишиной, а мысли о том, что это место известно, возможно, только им двоим, добавляло баллов к их личной шкале счастья.
И теперь Алена тоже приходит в этот дом, который сберегла для Вики, и они понимают друг друга по-прежнему. С того момента, как Вика вернулась сюда, Алена приходила каждый день: приносила какую-то еду, молоко и новости. Алена всегда была специалистом по новостям, они каким-то невероятным образом сами стекались к ней, и Вика иногда думала, что если бы забросить Алену во вражеский тыл, то через совсем непродолжительное время она бы владела не то что копиями секретных карт, но и всеми подробностями личной жизни любого, кто оказался бы в поле ее зрения. Причем не прилагая к этому никаких усилий. Люди отчего-то сами все рассказывали Алене.
— Я тебе поесть принесла. — Алена села рядом с Викой и вытянула загорелые ноги. — Вадима видела, разводится с Алкой, знаешь? А Лешка, сын тетки Ленки, на следующей неделе из тюрьмы вернется, снова все пропадать начнет, горбатого могила исправит. Венька позавчера приехал и о тебе расспрашивал — говорит, хотел в гости зайти, да постеснялся. Оксанка снова беременная. Непонятно, зачем плодит детей? А была же, помнишь, нормальная девка, симпатичная — а сейчас спилась, дети зачмоханные, сама беззубая, хотела бы я знать, кто теперь-то мог на нее позариться, чтоб заделать очередного ребенка. Я чего пришла-то… Там бабка Варвара умерла — отмучилась, бедолага, я Женьку видела только что, и он просил тебе передать, чтоб ты на похороны обязательно пришла, бабка тебя очень любила.
Вика замерла, и сердце ее сжалось. Умерла бабка Варвара, та самая бабка Варвара, которая отчего-то очень ее любила, с самого детства. Всегда зазывала во двор, чем-то угощала, расспрашивала, что и как, хвалила, какая Вика неописуемая красавица… Бабка не была добра совершенно: обеих невесток ненавидела, сыновей презирала, а из пятерых своих внуков признавала только Женьку, остальных обзывала безмозглым отродьем и на порог не пускала. И тем более странной была эта ее привязанность к Вике, абсолютно чужой девочке с соседней улицы.
И теперь она умерла.
В последние годы бабка Варвара уже никуда не выходила, но когда Вика вернулась в дом, на третий день пришел Женька. Когда стряслась беда, Женьки не было в стране, он жил в Париже со своей женой-фотомоделью, тощей красоткой. Писал книгу по заданию какого-то иностранного издательства, а его статьи то и дело публиковали в разных журналах — Женька писал о политике в разрезе социума, что бы это ни значило. И когда все случилось, Женьки не было, и Вика была этому рада.
А потом, уже совсем потом, он приехал к ней вместе с Аленой, и Вика не обрадовалась этому, потому что одно дело — Алена, ей без разницы, что у Вики неухоженное лицо и жуткий ватник, а совсем другое дело — Женька. И Вика прогнала его, просто потому, что не могла позволить ему видеть себя такой.
И когда она вернулась, то даже Алена об этом сначала не знала. Вика просто не зажигала вечером свет. И как о ее возвращении прознала бабка Варвара, неизвестно, а она прознала, потому что Женька пришел. Долго топтался у порога, словно ждал приглашения пройти в дом, но Вика молча смотрела на него, и он явно ощущал себя не в своей тарелке. Впрочем, тогда до Женькиных тарелок Вике дела и вовсе не было, она сидела в нетопленном доме, где едва теплилась электропечка, на которой Вика сварила себе пшенную кашу из крупы трехлетней давности. И Женька смотрел на нее своими большими карими глазами, и в них читался вопрос. Но Вика не стала упрощать ему задачу, и Женька сразу скис.
— Там… это… бабушка хочет, чтоб ты пришла к ней. — Женька передал Вике увесистый пакет. — Вот… тебе передала. Ты не раскисай и приходи к нам сегодня, бабушка заболела совсем, не ходит никуда, так только, по дому если, а сюда ей не дойти, особенно по снегу. Ладно, еще увидимся. Сама-то как, норм?
Он всегда говорил вот так — «норм», вместо «нормально», и это его слово осталось от прежнего Женьки. И большие карие глаза в длинных загнутых ресницах тоже были привычными. Правда, когда они были детьми, эти Женькины девчачьи ресницы и круглые карие глаза придавали ему трогательный и беззащитный вид, хотя забиякой он был не из последних, а на взрослом лице глаза стали очевидно привлекательными, и Вика подумала вдруг, что сама она выглядит сейчас не лучшим образом.
— Ага. Ладно, приду, как стемнеет, часов в шесть.
В пакете, который передал ей Женька, был свежий хлеб, пирожки с яблочным повидлом, банка малинового варенья, кусок домашнего сыра, творог и банка сметаны. Вика долго смотрела на этот нехитрый продуктовый набор и думала о том, что зря не повесилась там. Надо было закончить разом эту бодягу и не мучиться.
Но когда стемнело, Вика, ежась от холода в своей осенней курточке, огородами побрела во двор к бабке Варваре, в душе надеясь, что Женьки в бабкином доме не окажется. Она чувствовала его неловкость, и ей от этого было неуютно, потому что они знали друг друга много лет, а теперь она изгой среди людей, и ладно бы среди чужих, а то Женька… Впрочем, если даже родители отвернулись, что ж тут о чужих говорить?
Бабка Варвара в доме была одна. Ничего здесь не изменилось: все тот же круглый стол, на котором под стеклом лежали фотографии, в углу икона, а на стенах портреты бабкиных родителей, и она сама — молодая, круглолицая, с черными вразлет бровями, карими веселыми глазами — Вика лишь тогда поняла, почему из всех внуков бабка привечала только Женьку. Он единственный был похож на нее и ее род, потому что, судя по фамильным бабкиным портретам, большие карие глаза в длинных ресницах она унаследовала от своего отца.
— Садись. — Бабка подвинула Вике стул. — Ужинать будем.
Вика молча уселась за уже накрытый стол, и хозяйка достала из буфета графин с наливкой. Ее знаменитой малиновой наливкой, которую Вика впервые попробовала в возрасте шестнадцати лет, когда Женька принес ее к ней на день рождения и клялся, что не украл, а бабка сама налила. Напиток был ароматным, очень сладким и легким, и никто не знал, как бабке Варваре удается сделать его, она держала рецепт в секрете.
Тяжело вздыхая, бабка достала из буфета две рюмки старинного синего стекла и поставила на стол. Запах малины поплыл по кухне, перебивая запах жареного мяса и соленых огурцов. Наполнив рюмки, бабка Варвара тяжело опустилась на стул.
— Ну, со свиданьицем, Викушка.
У Вики вдруг защипало в глазах, и она прикусила нижнюю губу, чтобы не расплакаться самым позорным образом. Чокнувшись с бабкой рюмкой, она выпила сладкий тягучий напиток, словно лекарство, ощущая запах малины, лета, какого-то прошлого счастья, которое уже никогда не вернется. И жизнь уже никогда не будет прежней, и она сама.
— Ешь.
Вика принялась за еду, захрустела огурцами — огурцы бабка Варвара солила в бочках, с разными приправами и вишневыми прутиками, с которых даже листья не обрывала, и огурцы эти в свое время ей бочками заказывали. Вот только секретов своих бабка не выдавала, рецептами ни с кем не делилась.