— Жди у моря погоды.
Чуть поодаль кричали хриплыми голосами несколько мужчин:
— Трудодень падает, потому что строим на свой счет. Полтора миллиона вложено! Сам посуди!
— Ладно! А зачем, спрашивается, построили овчарню — что твой дворец: из кирпича, крыта черепицей! Да хотя бы как следует сделали, а то обернули на север, чтоб овцам дуло.
— Создаем новое социалистическое животноводство!
— А ну тебя с твоим социализмом! Свиньи и овцы живут в новых постройках, а я — в саманной избе.
В крайней группе, где сидели вместе мужчины и женщины, спор перешел в ссору.
— По старым временам плачете, видно, старого жаль!
— Никто не плачет, говорим о правде и справедливости.
— Как же, небось, по кулакам плачете!
— И кулаки — люди.
— Так и говори. Давно на них не батрачили!
— Мало теперь батрачим!
— Что с ним говорить! У самого было сто декаров, сам кулаком был. Вот новые порядки и не по вкусу.
— Было, и не отрекаюсь, — кричал кто-то громким голосом. — Вот этими двумя руками обрабатывал их, на боку не лежал. А ты в это время чужих коров пас, в тени отлеживался.
— Знаем мы, как ты работал. Брюхо отрастил!
Петру стало противно слушать эту перебранку, он вскочил, схватил мотыгу и пошел на свой участок. За ним повставали и остальные и принялись копать, продолжая переругиваться.
Подобные горячие и острые споры стали обыкновенным явлением в его бригаде. Работают день, два, неделю, мирно разговаривают, судачат, шутят, а стоит кому-нибудь сказать слово, на что пожаловаться, как заорут все сразу, спорят, ругаются, а потом долго косятся, ждут только случая снова сцепиться. Тяжело было Петру видеть, как неспокойны и подозрительны люди. «Почувствуют ли они себя когда-нибудь членами одной семьи? — часто думал он. — Восьмой год работают вместе, а сговору нет. И как же ему быть, когда люди совсем не похожи друг на друга: разные взгляды, способности. Бедняки, что раньше вообще не имели земли или ковыряли какой-нибудь десяток декаров, ценят кооператив, потому что видят в нем спасение. Низкий трудодень их не пугает. Раньше и этого не видели, теперь же хлеб обеспечен. Говорят: земля теперь наша, а не очень-то заботятся о ней. Вижу ведь. Работают лишь бы трудодень выработать, в земледелии не разбираются. Те же, у кого было немного своей земли, что трудились от зари до зари, теперь работают спустя рукава, ждут пока солнце сядет, чтоб мотыгу на плечо — и домой. А что, если и дальше так будет?» — спрашивал себя Петр и не находил ответа.
Раньше он не задумывался над этими вопросами. Старался не отставать от других бригадиров, вовремя и регулярно отчитываться перед правлением и быть честным перед своей совестью. Правда, и прежде были кое-какие тревоги, но они быстро забывались среди других забот, да и мысли Петра были заняты больше любовными делами. Но женившись и наладив семейную жизнь, он отдался работе со всей страстью хорошего хозяина. В его душе пробудилась и разгорелась та сильная и неодолимая любовь к земле, которая была в крови у всех Пинтезовых. Он упивался ароматом полей, хлебов, сердце наполнялось восторгом и благоговением. Земля призывала его к труду, и он готов был отдать ей все свои силы. Но чем больше сил он чувствовал в своих окрепших руках, тем чаще ссорился он с правлением и членами кооператива. Ему казалось, что они обрабатывают землю не как хозяева, а как чиновники и администраторы, не берутся за дело как следует, а погрязли во всевозможных планах, которые спускают сверху. В прошлом году был невиданный урожай кукурузы. В правлении обдумывали, решали, подсчитывали, суетились и в конце концов прозевали: кукуруза сгнила на корню под дождем и снегом. Потом распорядились засеять такие культуры, которые не родятся в этих местах, лишь бы выполнить планы, спущенные сверху, или строили помещения наспех и необдуманно, и все это за счет членов кооператива. Петр злился и, будучи человеком резким и несдержанным, ругался с руководством кооператива, называя их чиновниками, формалистами, и только возбуждал ненависть к себе. А они, хотя и уверяли, что не обижаются за критику, считали, что он недоволен порядками в кооперативе. Петр чувствовал себя подавленным и угнетенным. «Не хозяин я этой земле, вот что! — думал он в отчаянии. — Руки связаны. Нет, не могу работать, как подсказывает сердце и разум!» Много беспокойства и неприятностей причиняли ему и люди из его бригады. Петру не верилось, что когда-нибудь эти люди, такие разные — одни довольные, другие недовольные, измученные, встревоженные — смогут работать дружно и радостно. Он ни с кем не делился своими грустными мыслями, даже с Нонкой, знал, не поймет она его, хотя и умна. Нонка сочувствовала ему, но в тоже время и упрекала его в пессимизме (это книжное слово Петр ненавидел, потому что Иван Гатев часто называл его «пессимист и контра»), убеждала, что в каждом кооперативном хозяйстве бывают трудности, что все это забудется, когда люди будут получать за свой труд достаточно и привыкнут добросовестно работать на кооперативных полях. Петру было неприятно то, что она с такой легкостью разрешает все волнующие его вопросы и смотрит на все ясными глазами, раздражала ее детская вера в людей и жизнь. «Что с ней говорить — женщина», — думал он и не хотел ни спорить с ней, ни поверять ей своих мыслей.
Но не только это было причиной его молчания. В последнее время он чувствовал какую-то невидимую преграду между ними, которая не позволяла ему открыть ей душу, высказать все, что камнем лежало на сердце. Этой преградой была Нонкина бездетность. До сих пор он все думал, что у них будет ребенок, но как пошел третий год с их свадьбы, начал терять надежду.
Он не мог представить себе семейную жизнь без детей. Прежде он не замечал в деревне ребятишек, а теперь невольно ласкал их взглядом, любил смотреть на их игры, на них самих, с перепачканными рожицами, быстрых и крикливых, как воробушки. Ему все казалось, что после работы и неизбежных неприятностей в бригаде на пороге дома его встретит, протягивая ручонки, крошечный мальчуган. Усталости как не бывало, сердце наполняется радостью, он берет ребенка на руки и несет его в дом. Это крепкий, бойкий мальчуган, самый младший в Пинтезовском роду.
С годами желание стать отцом все росло и росло. Каждый вечер он с трепетом ожидал, что Нонка взволнованная и счастливая, положит ему голову на плечо, и скажет, что у них будет ребеночек. Но она ничего не говорила, только с отчаянной преданностью отдавала ему свою любовь. Его сомнения превратились со временем в тяжелое горе, которое он скрывал, боясь оскорбить ее, и из гордости. Ему казалось, что, если она узнает, как ему хочется иметь ребенка, оба будут страдать еще больше, жизнь их станет тяжелой и невыносимой. Уже не было того сладостного трепета, который раньше так и тянул его домой. Не радовали его ни домашний уют, ни Нонкины заботы, ни ее любовь. Он стремился уйти из дому в кооператив, в поле. Только там, среди ровного, бесконечного простора душа его наполнялась тихой, безмятежной радостью.
Однажды, рано утром, он вышел в поле посмотреть, как пашут трактористы под сев. Он шел по извилистым мягким тропинкам и любовался восходом солнца. Небо медленно алело, а горизонт светлел с каждым мгновением и, казалось, убегал куда-то вдаль. Кусты, деревья, поля постепенно принимали свои подлинные краски, но все еще неясные, насыщенные фиолетовым сумраком. А солнце, движимое невидимой силой, поднималось ввысь и с веселой, дерзкой настойчивостью бросало золотые стрелы своих лучей на пробудившуюся землю. Тихая, могучая стихия дня вступала в свои права. По полю носился трактор, оставляя за собой синеватые облачка дыма. Рокот мотора отдавался где-то вдалеке.
Петр шел крупными шагами, любуясь необъятной ширью, и ему казалось, что поле раскрывает свои объятия не ласке солнца, а ему, хозяину этих необозримых полей. И как всегда, когда ему случалось бывать одному в поле, он почувствовал какой-то пламень в груди. В странном опьянении он хотел что-то крикнуть, но спазмы волнения и восторга сдавили горло. «Эх, земля, земля!» — тихо сказал он, взял горсть земли и изо всей силы сжал ее в руке.
Дойдя до своего участка, он вынул складной метр, который всегда носил в кармане, и измерил глубину вспашки. Восемнадцать сантиметров, вместо двадцати четырех! Борозды были кривы, неприглядны. На краю участка, там, где заворачивал трактор, совсем не было вспахано.
Петр пошел по борозде, кипя от гнева, который с каждым шагом превращался в ярость. Трактор несся ему навстречу легко и как-то беспечно, и это еще больше обозлило его. Он поднял руку и крикнул:
— Стой!
Тракторист высунул голову из кабинки:
— Говори скорей, некогда.
— Вылезай, вылезай!
Тракторист неохотно подошел, не выключив мотора.
— Либо начинай снова пахать, либо убирайся, — заорал Петр. — Это что, пахота?
— А что же?
— Сам посмотри! Поскреб землю, словно кошка лапой.
Тракторист обиженно тряхнул головой и искривил вымазанное лицо.
— Я, кажется, договор заключал с кооперативом, не с тобой! Понятно? Если буду пахать по пять декаров в день, с голоду помру. У меня план, должен его выполнять.
— Убирайся отсюда с твоим планом, выполняй его где хочешь.
— Все довольны моей работой, Только ты один такой нашелся.
Лицо Петра потемнело, он нагнулся, схватил горсть земли и бросил ее трактористу в лицо.
— Ни стыда, ни совести нет! Нам в убыток свои планы гонишь!
Выплюнув землю, тракторист отпрянул и матерно выругался. Петр, вскипев от гнева, схватил его за шиворот и влепил пощечину.
— В суд на тебя подам! — кричал тракторист, испуганно пятясь назад. — В суд подам!
— Посмотрим еще, кто на кого подаст! — хрипел Петр. — Формалист, бюрократ проклятый. Чорт тебя знает, откуда взялся землю нашу поганить. Или паши как следует, или моментально комиссию вызову.
Тракторист вывел машину на край участка и, поколебавшись немного, видимо поняв, что, действительно, плохо пахал, начал перепахивать.
Петр постоял, посмотрел на него и отправился в деревню, все еще сердитый, нахмуренный. «Все из-под палки!» — подумал он, раскаиваясь, что ударил тракториста.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Тракторист не подал в суд и никому не пожаловался, но по селу поползли слухи о пощечине. Члены кооператива, особенно из бригады Петра, каждый день горячо обсуждали случившееся, украшая всякими выдумками, и молва распространялась все шире и шире. Нонке неприятно было слушать разговоры о муже, и она стыдилась его поступка. Однажды вечером, возвращаясь домой, она сказала ему:
— Зачем ты даешь людям повод смеяться над тобой?
Петр сердито молчал. Ему уже делали выговор в молодежной организации и в правлении, и он раскаивался в своем поступке.
— Не надо было бить человека, — снова начала Нонка. — Если он ошибся, на это есть контроль, он будет требовать наказания. А ты — как чорбаджия…
Петр невольно вздрогнул (Нонка только теперь заметила, как побледнело и вытянулось у него лицо), посмотрел на нее прищурившись и крикнул:
— Хватит. Не нуждаюсь в твоих советах. Подумай-ка лучше о себе.
Нонка поняла скрытый смысл этих слов и опустила голову, пораженная в самое сердце.
— Знаю, на что намекаешь, да что ж делать-то! — сказала она с болью в сердце и заплакала.
— Помолчи, раз знаешь! — ответил сухо Петр и отвернулся.
Он шел быстрыми, крупными шагами, и Нонка едва поспевала за ним.
На поля ложился прохладный вечер. Откуда-то доносился скрип телег, слышались протяжные крики, теряющиеся где-то в невидимой дали. С полей, чернеющих по обе стороны дороги, веяло грустью и холодом. Над дорогой, исчезающей невдалеке в синеватом сумраке, пролетали запоздалые жаворонки. Легкий, едва уловимый свист их крыльев почему-то еще сильней навевал на Нонку тоску. «Он ненавидит меня! — повторяла она. — Ненавидит!», — и эта мысль камнем ложилась на сердце.
Всю дорогу шли молча, не смотря друг на друга. А вечером, поднявшись к себе, оба почувствовали какую-то неловкость, будто было сказано то, о чем никому не следовало говорить. Ни он, ни она не решались продолжить начатый в поле разговор; оба поняли, что, обнаружив долго скрываемое горе, они сделали его страшной, неизбежной действительностью. С тех пор невидимой стеной стало между ними тяжелое, мучительное горе, и начала угасать их любовь.
Петр видел, что и Нонка мучается, но у него не было прежней нежности к ней, не находил он ласковых слов, которые говорил в первый год после женитьбы. Нонка же чувствовала себя виноватой перед ним и его родителями. Свекровь, и прежде не любившая сноху, теперь совсем ее замучила. Ходила за нею, как тень, с жестоким злорадством намекая на ее бездетность. Нонка молча глотала слезы, а оставшись одна, плакала долго и безутешно.
Ранней весной с Петром случилась новая неприятность, очень тяжело отразившаяся на его семейной жизни.
Его бригада должна была засеять сто декаров хлопка. Еще зимой Петр советовался с агрономом насчет подготовки семян, и как раз в это время ему случайно попалась в руки книга по хлопководству. Книга была такая толстая, что он не дочитал ее до конца. Просмотрел только те страницы, где говорилось о сроках сева в различных районах страны. В книге говорилось также, что хлопок — капризное растение, и многие кооперативные хозяйства, особенно в Северной Болгарии, не получили хороших урожаев, главным образом, потому, что сеяли не вовремя. Петр хорошо запомнил это и ходил каждый день проверять почву. Снег только недавно стаял, и земля была еще влажная и холодная. Но у Петра все было готово, и людей он держал наготове. Однажды позвал его Марко Велков в правление и велел начинать сев.
— Рано еще — сказал Петр. — Солнце-то греет, да земля еще влажная. Померзнут семена. Я считаю, что сев надо начинать к пятнадцатому апреля.
Марко Велков посмотрел на Ивана Гатева, который стоял у окна и курил.
— Как быть? Запланировано на завтра.
— Завтра и начнем, — пробасил Иван Гатев сквозь густой папиросный дым. — Нечего ждать пятнадцатого, вчера еще требовали сведений из совета.
— Пропадут семена, — сказал Петр. — Вчера ходил землю смотреть.
— Я сейчас оттуда! Теплеет с каждым часом, завтра, может быть, поздно будет. Надо удачно выбрать момент, потому что хлопок не любит ни слишком влажной почвы, ни слишком сухой.
— Спросим агронома!
— Агронома сейчас нет в МТС. Вызвали на конференцию в Софию, — сказал Марко, нерешительно почесав в затылке. — А ты приготовься и завтра начинай, потеплело ведь.
Петр встал из-за стола, перекинул через плечо бригадирскую сумку, нервно покусывая кончик тонких усов. Целый месяц он готовился к севу, проверял температуру почвы, закапывал даже термометр в землю и был вполне уверен, что сеять еще рано.
— Завтра сеять не будем, бай Марко, — заявил решительно он. — Не могу рисковать.
— Нет, будешь сеять, — вмещался Иван Гатев, и в глазах у него сверкнули гневные огоньки. — В соседних селах еще вчера начали.
— Это их дело! И так хлопок плохо растет в наших местах. Удивляюсь, чего вообще заставляют нас сеять его, — сказал Петр.
— Что тут толковать! Раз приказывают — сей! — Иван Гатев встал и зашагал по комнате. Петр направился к двери, раздраженно бросив:
— И горсти семян не брошу. И с агрономом советовался и книжку читал…
— Послушай! — крикнул ему вслед Иван. — Перестань упрямиться! Понятно? Вот еще! Возись тут с тобой! Что ни скажи, все наоборот.
— Подобных приказов выполнять не стану. Сто декаров земли погубить!
— Постойте, что вы! — вмешался в разговор Марко, видя, что они готовы наброситься друг на друга.
— Нечего больше ждать! — гневно кричал Иван Гатев, ударяя ладонью по столу. — Вот такие, как он, и вставляют палки в колеса. Все не могут привыкнуть, что не на своем поле работают. Все хотят, чтобы по ихнему было. Работа у нас, миленький, коллективная, но не сто человек командуют. Я уж не раз спорил с тобой и предупреждаю — не сдобровать тебе. Взбредет в голову — жену забирает с фермы, трактористов бьет, и не знаю еще, право, что придумает; теперь, видите ли, сеять не желает. А потом всюду болтает, что мы чиновники, бюрократы, в сельском хозяйстве ничего не смыслим.
— Ежели б в сельском хозяйстве толк понимали, не заставляли б людей сеять на ветер, — вспылил Петр. — Тебе лишь бы план выполнить, о людях не думаешь!
— А! Так вот, значит, кто о людях заботится! — Иван Гатев резко повернулся и в упор посмотрел на Петра. — Хочешь, чтоб мы твоим мелкобуржуазным умом жили? Да?
— Ну, а твой мелкосапожничий ум мне не указ! — прорычал Петр и быстро пошел к двери. — В руки серпа не брал, к плугу не притронулся, только и умеешь, что повторять одно и то же, пугать людей. Да меня не запугаешь!
Через несколько дней Петр был снят с должности, и на его место назначили другого. Не допускал он, что поступят с ним так жестоко. Все казалось ему, что правление хочет проучить его, направить на путь истинный, как частенько грозил Иван Гатев. Но, когда он увидел, что бригада все-таки вышла сеять хлопок сердце у него заныло от боли и он понял, как был привязан к работе и людям. Все те тревоги и ссоры в бригаде, которые так волновали его прежде, теперь казались ему незначительными, неизбежными дрязгами в сравнении с горем, которое он испытывал теперь. Он не пытался говорить с руководством о возвращении на прежнюю должность, и из гордости говорил, что так даже гораздо лучше и спокойнее, что, наконец, он может позаботиться и о доме, но на душе было смутно и тяжело.
Часто по утрам он вставал рано и по долголетней привычке шел подымать людей, но, опомнившись, возвращался домой, пристыженный и униженный. И в эти минуты ему было тяжелее всего. Что-то надорвалось в нем и убивало всякое желание работать. За неделю он сильно похудел, лицо осунулось, только скулы торчали. Стал он еще нервнее и вспыльчивее, все ему было немило, все раздражало его. Он придирался к пустякам, всем грубил, никому не давал слова сказать.
Нонкина бездетность теперь еще сильнее мучила его, оскорбляя его мужскую гордость. «Не родит она, не принесет радости в дом!» — часто думал он, и ему становилось еще тяжелее, когда он представлял себе дальнейшую жизнь без детей.
А Нонка все хорошела, будто ему на зло. Смуглое, упругое тело дышало здоровьем, с легкомысленной дерзостью из-под блузки выпирала девичья грудь. В глазах поблескивали знойные огоньки. Во взгляде, в улыбке была скрыта грусть, но это делало ее еще привлекательней, еще милей. В сердце Петра боролись любовь и ненависть к ее пленительной, коварной красоте, и он то протягивал руки к ней, упоенный счастьем, то отталкивал ее с бессердечной холодностью.
Нонка чувствовала это мучительное раздвоение и, мучаясь сама, не знала, как утешить его. Она уже и рада не была своей красоте, презирала ее. «Лучше быть уродом, да матерью», — думала она в часы отчаяния. Боялась откровенных разговоров с Петром, взвешивала каждое свое слово. В доме чувствовала себя чужой, сковывал ее суровый взгляд свекрови. Нонка давно поняла, что ей ничем не угодишь, не сближалась с ней, и так зародилась молчаливая вражда. Только свекор был по-прежнему привязан к ней и любил ее сдержанной трогательной любовью, беседовал с ней, помогал чем мог, старался порадовать ее. Находил ли первый арбуз на баштане, срывал ли первое яблоко в саду — нес ей первой. Но и его грызла тоска. Нонка часто видела, как он сидит в углу, глубоко задумавшись, или вдруг яростно накинется на старуху.
Тяжело жилось Нонке в том доме, куда она вошла, полная девичьих чистых надежд. Она старалась чаще выходить в поле, где было светло, просторно и радостно. Дома она работала не покладая рук, стараясь забыть свое одиночество, свою тоску. Потом подымалась к себе в комнату и часами сидела одна. Однажды, сидя над рукоделием, она вдруг испуганно вскочила и отбросила работу. Желание немедленно пойти на ферму так сильно овладело ею, что она, точно безумная, бросилась в соседнюю комнату, быстро оделась и вышла. Мужчин не было дома, а свекровь возилась в кухне. Нонка прошла через сад, вышла за околицу, а оттуда — прямо на ферму. Боже мой! Почти три года не была она здесь, а все было так мило и дорого ее сердцу. Два вяза с гнездами аистов, которым она когда-то радовалась, как ребенок, тихое журчание речки, к которому она прислушивалась в минуты отдыха, незамысловатые шутки деда Ламби и его заботы, умные, тихие речи Дамяна, который был так мил и внимателен к ней, — все, что наполняло смыслом и счастьем ее девичью жизнь…
Она вернулась домой, когда стемнело. Петр встретил ее на пороге:
— Ты где была?
— На ферме.
Он посмотрел на нее удивленно, ничего не сказав, но свекровь пробормотала под нос:
— Не пристало замужней женщине по полям допоздна одной ходить.
Нонка промолчала. Как сказать им, что здесь она задыхается от тоски, что только, когда выйдет из дому, на душе становится легче.
— Через неделю она снова пошла на ферму и не скрыла этого от мужа. Петр накричал на нее, они поссорились.
Пинтез вошел в дом, прислушался и спросил:
— Что там еще? Чего он опять раскричался?
— Да все из-за фермы, пропади она пропадом, — ответила Пинтезиха. — Приворожил ее кто к ней, что ли?
Пинтез тяжело вздохнул, пошел было к двери, но вернулся, мрачный и задумчивый. В последнее время он не находил себе места: слушая, как Петр бранит жену, видя, как холодна с ней свекровь, он все боялся, как бы не зародилась в их доме вражда. Но больше всего пугал его Петр. Он стал злым, вспыльчивым, грубым. Раньше не был таким. Достаточно было одного взгляда, одного слова. А теперь все его раздражает, все ему не так, только и ждет, чтобы наброситься. «Тяжело, что сняли с бригадирства, да ведь криком ничего не добьешься, все надо с умом. Придет время, опять назначат. Таких людей, как он, земля сама позовет. Любит он ее. Теперь все иначе, не так, как было раньше, и люди не знают, куда податься — одни вперед тянут, другие назад. Одни кланяются одному богу, другие другому. Потому так выходит. Но все до поры до времени. Пройдет время, переменятся и люди. Я, как отдавал землю в кооператив, думал — конец пришел, помру. Каждой борозде радовался, кровью и потом поил. А вот и не помер, пережил и это. Что тяжело — тяжело, спору нет, да что поделаешь? Против жизни не пойдешь. Петр не понимает этого, молодо-зелено. Все на жене срывает. Не видит, что ли, совсем измучилась. Не послал ей господь-бог еще ребеночка, не выгонять же ее из дому за это? Ходить она на ферму — велика важность. Пусть себе ходит, хоть немного душу отведет, рассеется. Горе у нее — так утешить надо. На этом свете нет ничего милее и дороже близкого человека. Вырвешь его с корнем из сердца — сам пропадешь».
Не раз Пинтез все это высказывал сыну, да тот не обращал внимания. Стоял, смотря куда-то в сторону, будто отцовы советы до смерти надоели ему. А на следующий день все начиналось сначала: за столом молчит, как воды в рот набравши, или огрызается на слова матери, или ложку на стол швыряет, если кушанье не по вкусу пришлось. Пинтез бессильно сжимал кулаки, и в сердце закрадывалась обида. Он видел, что старуха совсем заедает невестку, поедом ее ест. Но ее он пилил, не позволял ей слова обидного сказать Нонке.