Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Грех господина Антуана. Пьер перекати-поле - Жорж Санд на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Я хочу думать, что вы более проницательны и предусмотрительны, чем иные нежные и робкие натуры; что вы заставляли меня претерпеть мимолетную боль, дабы упрочить мое благоденствие, закалить дарования. Поэтому, невзирая на отвращение к занятиям, на которые вы меня обрекли, невзирая на то, что вкусы мои были принесены в жертву вашим сокровенным целям, а желания зачастую оказывались растоптаны и задушены в самом зародыше, я почел своим долгом следовать вашим наставлениям и подчиняться вам во всем.

Но настало время, когда вы должны открыть мне глаза, если хотите, чтобы я сделал такое нечеловеческое усилие, — ибо изучение права не успокаивает мою совесть, я не мыслю, что когда-нибудь смогу вмешаться в дрязги судопроизводства, и еще менее — что смогу принудить себя, подобно вам, выжимать прибыль из людей, заставляя их на меня работать. Я не вижу перед собою ясной цели и не знаю, насколько необходима человечеству та жертва, какую я принесу вам, лишившись своего счастья.

— Твое счастье, следовательно, в том, чтобы жить сложа руки и любоваться небесными светилами? По-видимому, всякий труд раздражает либо утомляет тебя — даже изучение права, которым играючи овладевают все молодые люди!

— Отец, вы хорошо знаете, что это не так; вы видели, с какой страстью я отдавался занятиям более отвлеченным, но вы положили им конец, словно я спешил навстречу гибели. А ведь для вас не было тайной, к чему я стремился, когда вы поставили передо мною требование найти практическое применение моим любимым наукам. Вы не пожелали, чтоб я стал художником и поэтом. Возможно, вы были правы. Но я мог сделаться натуралистом, хотя бы агрономом. Вы воспрепятствовали и этому. А ведь это-то и значило бы найти подлинно практическое применение моим знаниям.

Я люблю природу, и жизнь полей влекла меня. Безграничное наслаждение, какое я черпал, постигая законы природы и ее тайны, естественно, приводило меня к пониманию ее скрытых сил, к желанию управлять ими, оплодотворять их разумным трудом.

Верьте, в этом было мое призвание! Земледелие находится еще в младенческом состоянии, крестьянин по старинке надрывается в непосильном труде, огромные земельные участки остаются невозделанными. Наука удесятерит богатства почвы и облегчит утомительный труд человека.

Мои общественные идеалы созвучны с этими мечтами о будущем. Я просил вас направить меня учиться на какую-нибудь образцовую ферму. Я был бы счастлив, сделавшись крестьянином, работая головой и руками, в непрестанном общении с природой и людьми, близкими к природе. Я учился бы с жаром и, быть может, успешнее других поднимал бы целину открытий. И когда-нибудь, где-нибудь в пустынной и голой степи, преображенной моими усилиями, я основал бы колонию свободных людей, живущих по-братски и любящих меня как брата.

К этому-то и сводились все мои помыслы, все моя жажда удачи и славы. Разве это безрассудно? Почему же вы потребовали, чтоб я начал рабски изучать кодекс законов, которые никогда не станут моими?..

— Вот, вот! — сказал, пожимая плечами, господин Кардонне. — Вот она — утопия брата Эмиля, моравского брата, квакера, неохристианина, неоплатоника, или как их там зовут! Это великолепно, но бессмысленно.

— Почему же, отец, скажите? Вы всегда выносите приговор, не приводя никаких доказательств!

— Потому что, примешав к пустой умозрительной учености свои социалистические утопии, ты бросил бы драгоценное зерно на камень и не взрастил бы на этой бесплодной почве пшеницы, как не создал бы людей, способных жить по-братски на общинной земле. Ты безрассудно расшвырял бы то, что собрано мною, и к сорока годам, утомленный пустыми выдумками, исчерпав свои таланты и веру в себя, наскучив тупостью или испорченностью своих последователей, быть может лишившись рассудка, — ибо этим обычно кончают чувствительные и романтические души, пожелавшие воплотить в жизнь свои мечты, — ты возвратился бы ко мне, подавленный своим бессилием, негодуя на человечество, а вступить на верную дорогу было бы уже поздно. Но если ты послушаешь меня и последуешь за мною, мы пойдем вместе по прямому и верному пути; не пройдет и десяти лет, как мы станем обладателями такого капитала, что я даже не решаюсь назвать тебе цифру — ты не поверишь!

— Предположим, отец, что это не мечты подобно моим; но меня занимает другое: что мы сделаем с этим капиталом?

— Все, чего пожелаешь! Все то добро, о каком ты возмечтаешь тогда! Я верю, что рассудок и благоразумие восторжествуют, обогащенные опытом жизни и спокойно созревшим умом; и тогда я перестану опасаться за тебя.

— Значит, мы будем делать добро? Вот, вот о чем я хотел услышать от вас, отец! И поверьте, вы не найдете слушателя более внимательного! Какое же счастье мы дадим людям?

— И ты еще спрашиваешь! В чем, как не в делах человеческих, искать нам божественную тайну? Мы осчастливим целый край благодеяниями промышленности! И разве мы не стали уже на этот путь? Разве мой труд не является источником и пищей для труда других? Разве мы не даем ежедневно работу большему числу людей, чем давали ее за целый месяц земледелие и мелкие кустарные промыслы, которые я со временем уничтожу? Разве оплата труда не повысилась? И разве эти люди не приобретают постепенно склонности к порядку, предусмотрительности, воздержанию — ко всем добродетелям, которых им так недостает? Где же таятся эти добродетели — единственная отрада бедняка? Во всепоглощающем труде, в спасительной усталости и умеренной плате за труд. Хороший рабочий любит семью, подчиняется закону, уважает собственность, экономит, знает цену сбережениям. Праздность, мать дурных умствований, — вот что губит рабочего! Займите его делом, завалите его работой — он вынослив и сделается еще выносливее, — он перестанет мечтать о ниспровержении общественных устоев. Он будет печься о благонравии, о чистоте у себя в доме, о своем очаге, принесет в него благоденствие и обеспеченность. А когда он состарится и станет не способным к труду, ему не понадобится твоя помощь, сколько бы ты ни желал ее оказать. Он сам позаботится о своем будущем; он не будет нуждаться ни в милостыне, ни в покровительстве, как твой приятель — бродяга Жапплу; он станет подлинно свободным человеком. Эмиль, нет иного способа спасти народ! Я с огорчением должен тебе сказать, что осуществить все это труднее, нежели выдумать какую-то утопию. Да, дело это нелегкое и требует времени, потому оно и достойно такого философа, как ты. Я не считаю его непосильным и для труженика, подобного мне.

— Как, и в этом весь идеал, к которому стремится промышленность? — воскликнул Эмиль, убитый выводами отца. — У народа нет иного будущего, кроме непрестанного труда, обогащающего класс, который никогда не будет работать?

— Я не это имел в виду, — возразил господин Кардонне. — Бездельников я ненавижу и презираю, потому-то я и не люблю поэтов и метафизиков. Я хочу, чтобы все трудились сообразно своему умению и таланту, и мой идеал — раз тебе нравится это слово — недалек от лозунга сен-симонистов: «От каждого по его способностям, каждому по его делам». Но в наше время промышленность еще не достигла такого расцвета, чтобы можно было помышлять о какой-то системе распределения, отвечающей нравственному идеалу. Надо ясно видеть, какова действительность, и стремиться только к возможному. Все развитие нашего века связано с промышленностью. Так пусть же властвует и торжествует промышленность! Пусть каждый работает — кто руками, кто головой. Тому, у кого сильна голова, а не руки, суждено управлять остальными. Богатеть — его право и долг! Богатство священно, поскольку ему предназначено расти, обеспечивая рост труда и платы за труд. Так пусть же общество всеми способами стремится утвердить могущество наиспособнейшего! Его способности — благодеяние для общества. И пусть он сам непрестанно стремится к усиленной деятельности: в этом его долг, его религия, его философия. В общем — как ты сказал, Эмиль, не подозревая даже, что изрек глубокую истину, — мы должны богатеть, чтобы еще и еще богатеть!

— Так как же, отец? Вы воздаете каждому только по его труду? А того, кто не может трудиться, вы ни во что не ставите?

— Богатство даст мне возможность помочь больному и умалишенному.

— А как же с лентяем?

— Попытаюсь его исправить. А если не удастся, призову закон, чтобы принудить его, дабы он не стал вреден и не подпал под действие законов более жестоких.

— В совершенном обществе это, может быть, и справедливо: ведь лентяй был бы там чудовищным исключением! Но пока действует суровая власть, подобная вашей, требующая от рабочего всех его сил, всего времени, всех помыслов, всей его жизни… Подумайте же, сколько «лентяев» вы изгоните из вашего общества и бросите на произвол судьбы!

— Благодеяния промышленности помогут в скором времени настолько повысить благосостояние нуждающихся классов, что легко будет учредить почти бесплатные школы, где дети рабочих научатся любить труд.

— Думаю, что вы ошибаетесь, батюшка. Но, если даже богачи и позаботятся о просвещении бедняков, любовь к неустанному подневольному труду, не сулящему никакой награды, кроме незначительного обеспечения под старость, настолько противоречит самой природе, что вы никогда не привьете ее с детства. Какая-нибудь исключительная натура, пожираемая жаждой деятельности или честолюбием, возможно, и пожертвует своей юностью, но всякая простая, любящая душа, склонная к мечтательности, к невинным и законным утехам, испытывающая потребность в нежных привязанностях и покое, что составляет законную отраду рода человеческого, будет бежать этой каторги непосильного труда, куда вы желаете ее заключить, и предпочтет превратности нищеты любому рабству, хотя бы и обеспеченному. Ах, отец! Вы — с вашей неутомимой энергией, стоической умеренностью и привычкой к непрестанному труду вы исключительны! Но, рисуя себе общество, созданное по вашему подобию, вы не замечаете, что оно благоприятствует только людям исключительным. Позвольте же вам сказать: ваша утопия куда более страшна, нежели все мои утопии.

— Ну что ж, Эмиль, прими эту утопию! — с горячностью произнес господин Кардонне. — В ней источник силы и драгоценный двигатель, способный всколыхнуть наше общество мечтателей, бездельников и равнодушных, которое бесит меня. Уподобься мне, и, если на сей день во Франции найдется сотня таких людей, ручаюсь, что лет через сто они уже не будут исключением. Всякая деятельность заразительна, она увлекает, околдовывает. Именно в силу этого Наполеон покорил Европу, и он удержал бы ее, будь он не воином, а промышленником! Ты способен к энтузиазму, но ведь то, к чему я тебя призываю, тоже требует энтузиазма. Стряхни свою вялость и зажгись моим примером. И если нам самим не удастся увлечь за собой человечество, мы проложим широкие борозды, и наши потомки со священной яростью станут трудиться на вспаханной нами ниве.

— Нет, нет, отец, никогда! — воскликнул Эмиль, напуганный страшной решимостью господина Кардонне. — Нет, не таков путь человечества! В ваших словах нет ни любви, ни жалости, ни нежности. Человек рожден не затем, чтобы знать одни лишь страдания и простирать свои победы только на блага материальные. Завоевания разума в области идеалов, сердечные радости и наслаждения, которым вы отводите в жизни труженика ничтожную, послушную вашей указке роль, всегда есть и будут наиблагороднейшей и наисладчайшей потребностью гармонического человека. Разве вы не видите, что умаляете намерения и благодеяния божественного промысла? Проповедуя рабство труда, вы не даете человеку времени ни вздохнуть, ни познать себя. Воспитание, направленное на погоню за прибылью, даст не всесторонне развитого человека, но бездушную машину. Вы утверждаете, что лелеете идеал, который осуществится в веках, что наступит время, когда каждый будет вознаграждаться по его способностям. Так знайте же, формула эта порочна, ибо она неполна; если не добавить к ней: «Каждому по его потребностям», она утверждает несправедливость, право более сильного разумом и волей, то есть господство аристократии и привилегий, только под иной личиной.

Ах, отец! Чем бороться на стороне сильных против слабых, давайте бороться вместе со слабыми против сильных. Попытаемся! Но тогда уж забудем о наживе, откажемся думать о личном обогащении. Согласитесь же на это, раз согласился я, для которого вы трудитесь. Объединившись на этом пути и отдавшись труду, откажемся от личной выгоды. Раз мы не можем, сейчас своими силами создать общество, построенное на всеобщей гармонии, давайте, подобно труженикам будущего, станем на защиту обездоленных и слабых в обществе настоящего!

Если бы гений Наполеона вдохновлен был этим учением, возможно, оно преобразовало бы мир! Пусть найдется сотня людей, похожих на нас с вами, пусть лихорадка стяжательства уступит место священному порыву, пусть нами руководит жажда милосердия, — приобщим рабочих к нашим прибылям, и пусть наше огромное состояние не будет ни вашей, ни моей собственностью, но сокровищем тех, кто в меру своих сил и способностей помогает нам его созидать! И пусть чернорабочий, подносящий камень, получит такую же возможность наслаждаться материальными благами, как и вы, отдающий этому делу свой талант! Пусть и он получит право жить в хорошем доме, дышать чистым воздухом, питаться здоровой пищей, отдохнуть, когда устанет, дать образование детям. И пусть наградой нам служит не эта ненужная роскошь, какою мы можем себя окружить, но радость от сознания, что мы осчастливили людей! Такое устремление мне понятно! Оно может меня захватить! И тогда, отец, дорогой отец, ваше дело благословенно!

Эта лень, эта вялость, на которую вы негодуете, — лишь следствие борьбы, где торжествуют единицы за счет огромного большинства, подающего в изнеможении и отчаянии. Но пороки исчезнут сами собой в силу изменившихся обстоятельств. И тогда вы увидите вокруг столько воодушевления и столько любви, что вам не придется уже в одиночку истощать свои силы, побуждая к труду всех прочих, как вы делаете это сегодня. Но сегодня иначе и быть не может, и смешно на это жаловаться.

Когда правит закон эгоизма, каждый отдает свои силы и добрую волю соразмерно получаемой выгоде. Что удивительного, если вы — человек, который пожинает все плоды, — одни только вы трудитесь горячо и прилежно, тогда как наемный рабочий, получающий у вас несколько более щедрую милостыню, чем у других, работает на вас несколько усерднее — и только!

Вы повышаете оплату труда — это, конечно, превосходно; и вы — лучше, чем большинство ваших конкурентов, которые стремятся ее снизить. Но вы могли бы в десятки, в сотни раз умножить рвение рабочих, словно чудом разжечь в них преданность, найти сердечное понимание в оцепенелых, удрученных душах — неужели вы не желаете этого? Почему же, отец? Ведь наслаждения роскоши не для вас; единственное ваше наслаждение — это опьянение замыслами и успехами. Так вот, откажитесь от личной выгоды — вам она ни к чему, а я отрекусь от нее с восторгом. Мы будем считать себя только хранителями богатства, только распорядителями среди участников общего дела. Тогда богатство, о котором вы мечтаете, не осмеливаясь даже назвать его цифру, настолько превысит ваши ожидания и чаяния, что вскоре вы будете в состоянии предоставить вашим рабочим возможность приобщаться к духовным, умственным и физическим благам, в силу чего они станут новыми, всесторонне развитыми, настоящими людьми, а до сей поры я таковых еще не видал! Всякое равновесие нарушено; вокруг нас только мошенники и скоты, тираны и рабы, могучие хищники орлы да глупые трусишки воробьи, обреченные служить им пищей! Мы живем, подчиняясь слепому закону первобытной природы: кодекс кровожадного инстинкта, тяготеющий над зверями, — вот что является душой нашей мнимой цивилизации! А мы еще смеем говорить, что нет надобности искать новых путей, ибо промышленность спасет мир. Нет, батюшка, нет! Все эти ваши новейшие политико-экономические рассуждения — заблуждение и ложь! Если вы принудите меня принять богатство и власть, о чем вы столько раз мне говорили, если в силу безжалостного могущества денег почитатели их сделают меня своим представителем в каком-нибудь совещательном органе нашей страны, я выскажу все, что у меня на душе. Я скажу все, но только раз, потому что меня принудят замолчать или изгонят. Однако со временем они припомнят мои слова, и те, кто меня избрал, раскаются в своем выборе!

До глубокой ночи продолжался этот спор, но, как легко можно себе представить, Эмиль не переубедил отца. Господин Кардонне не был человеком злым, либо бесчестным, либо сознательным преступником перед богом и людьми. Он имел кое-какие житейские добродетели и проявлял недюжинные способности. Но железный характер сочетался у него с душою, лишенной всяких идеалов.

Он любил сына, но не понимал его. Он бережно заботился о жене, но даже не думал о том, что душит в ней всякое проявление свободной воли, могущее стать помехой на его пути. Ему хотелось бы так же подавить и волю сына, и, когда он убедился, что это невозможно, чувство глубокого горя охватило его, и не раз во время этой бурной ночной беседы слезы досады увлажняли его воспаленные веки. Он искренне верил, что логика на его стороне, единственно приемлемая и приложимая к жизни логика.

Он мучительно размышлял, почему злой рок дал ему в сыновья мечтателя и утописта, и не раз в невыразимой печали вздымал к небесам могучие руки, вопрошая, за какие грехи послана ему подобная кара.

Эмиль, надломленный усталостью и тоской, в конце концов сжалился над уязвленной душой отца, над его неисцелимой слепотой.

— Вот что, дорогой батюшка, не будем никогда больше говорить об этих вещах! — сказал он господину Кардонне, также утирая слезы, источник которых лежал еще глубже — в самом сердце. — Мы никогда не придем к согласию. Я могу лишь по-прежнему покориться, отдавая вам дань моей сыновней любви и не помышляя более о самом себе и о счастье, какое я приношу вам в жертву. Что же вы прикажете? Должен ли я вернуться в Пуатье, чтобы закончить ученье и сдать экзамены, или мне надобно остаться здесь в качестве вашего письмоводителя либо управляющего? Я слепо подчинюсь и буду работать, как машина, сколько хватит силы. Я стану вашим служащим, вашим конторщиком.

— И я перестану быть для тебя отцом? — возразил господин Кардонне. — Нет, Эмиль! Оставайся со мною. Ты свободен. Я даю тебе три месяца сроку: поживи в кругу семьи, вдали от разглагольствований безусых философов, загубивших тебя, и ты сам вернешься на путь разума. У тебя горячий нрав, и от напряженного умственного труда мозг твой, быть может, слишком воспалился. Для меня ты — больное дитя. Вот и поживи в деревне, пока не поправишься. Прогулки, охота, верховая езда — одним словом, развлечения — вернут тебе душевное равновесие, которое, на мой взгляд, нарушено куда более, чем порядок в нашем обществе. Надеюсь, твоя нетерпимость смягчится, когда ты поймешь, что мой дом — не очаг злодейства и порочности. Пройдет время, и, быть может, ты сам скажешь, что пустые бредни наскучили тебе, и пожелаешь добровольно стать моим помощником…

Эмиль безмолвно поник головой. С чувством глубокой скорби обнял он отца и молча удалился. Господин Кардонне за неимением лучшего выхода решил выжидать; он улегся спать, но еще долго ворочался в постели, размышляя о том, что на сей раз ему следует нарушить свой обычай и положиться на провидение, а не на самого себя.

XIV

Первая любовь

Неутомимый Кардонне, с головой окунувшись в каждодневные заботы или же достаточно владея собой, ничем не выдал своих душевных страданий и уже на следующее утро предстал перед домашними во всеоружии своего леденящего высокомерия.

Эмиль, угнетенный печалью и страхом, пытался улыбаться матери, но его рассеянный вид, изменившееся лицо взволновали госпожу Кардонне. Однако робость ее была так велика, что она утратила даже чуткость, свойственную женщинам. Все ее способности притупились, и в сорок лет она ничем, кроме внешности, не отличалась от восьмидесятилетней старухи. И все же она продолжала любить мужа в силу неистребимой потребности любви, никогда не получавшей удовлетворения. Она не могла в чем-либо упрекнуть супруга. Он никогда ее не оскорблял, не подавлял открыто своей волей, но всякий порыв чувства или воображения, вспыхивавший в ней, тут же угасал, наталкиваясь на насмешливую снисходительность и презрительную жалость; и теперь все ее мысли и желания ограничились пределами круга, очерченного жесткой рукою господина Кардонне.

Заботы о доме не были для нее просто благонравным занятием, которому она предавалась охотно, как и прочие женщины. Они стали для нее суровым и священным долгом, как для римской матроны, и госпожа Кардонне выполняла свои обязанности с ребяческой торжественностью.

Итак, госпожа Кардонне представляла собой странный анахронизм: наша современница, наделенная способностью чувствовать и мыслить, она совершила над собой безрассудное усилие, дабы вернуться на много веков назад, к тому времени, когда женщины Древнего Рима считали бесправие прекрасного пола лучшим его украшением.

Самое удивительное и грустное во всем этом было то, что действовала она не по убеждению, но, как сама себе признавалась в душе, для собственного спокойствия. А его-то как раз и не было! Чем больше она жертвовала собой, тем больше докучала своему владыке.

Ничто так быстро не стирает и не разрушает умственные способности, как слепая покорность.

Госпожа Кардонне была тому примером.

Рабство иссушило ее мозг, и супруг, не догадываясь, что таковы плоды его господства, втайне ее презирал.

Когда-то господин Кардонне был чудовищно ревнив, и жена, давно успевшая подурнеть и отцвести, все еще трепетала, полагая, что муж может заподозрить ее в легкомыслии. Она приучила себя ничего не видеть и не слышать, дабы с чистой совестью ответить на вопрос о каком-нибудь мужчине: «Я на него и не взглянула. Не знаю, что он сказал; я не обратила на него ни малейшего внимания». Единственно, на кого она осмеливалась глядеть, это на собственного сына, и только с ним осмеливалась беседовать, ибо, если ее тревожила чрезмерная бледность лица или суровость взгляда господина Кардонне и она подымала на него глаза, он без церемоний спрашивал: «Что вы на меня уставились? Впервые, что ли, меня видите?» Иной раз, заметив вечером, что жена плакала, он вновь становился по-своему нежен: «А ну-ка, что с тобой? У женушки какое-нибудь горе? Может быть, купить тебе кашемировую шаль? Хочешь, поедем прокатиться в коляске? Нет? Так, может быть, у тебя вымерзли камелии? Я велю выписать из Парижа более выносливые и такие красивые, что ты перестанешь жалеть о прежних». И в самом деле, он старался при всяком удобном случае удовлетворить невинные прихоти своей подруги. Он даже требовал, чтобы она наряжалась роскошней, нежели ей того хотелось. Он считал, что женщины — те же дети и в награду за хорошее поведение следует дарить им игрушки и всякие пустячки.

«Несомненно, муж очень меня любит, он удивительно внимателен ко мне, — думала в таких случаях госпожа Кардонне. — На что мне жаловаться? Но тогда откуда же эта постоянная грусть?»

Госпожа Кардонне видела мрачное и подавленное состояние сына, но не сумела вырвать у него тайну его печали. После нудных расспросов о здоровье она посоветовала Эмилю пораньше ложиться спать. Впрочем, она подозревала, что тут дело посерьезнее бессонницы, но старалась убедить себя, что лучше дать страданию молчаливо утихнуть, нежели разжигать его излияниями.

Вечером, прогуливаясь у околицы деревни, Эмиль повстречал Жана Жапплу. Возвратившись за несколько часов до того, Жан радостно, в кругу многочисленных друзей праздновал у порога деревенского домика свое освобождение.

— Значит, ваши дела устроились? — спросил молодой человек, протягивая ему руку.

— Что до полиции, сударь, — да. А нищета как была, так и осталась. Явился я с повинной, потолковал с королевским прокурором; выслушал он меня терпеливо, наговорил кучу глупостей, вроде как в назидание, но человек он неплохой: напоследок пообещал, что сделает все возможное, чтобы избавить меня от преследований… А тут как раз ваши письма и подоспели. Прочитал он их и даже бровью не повел, но, видно, принял к сведению, потому что сказал мне: «Ладно, иди с миром, поселись где-нибудь, брось браконьерствовать, работай, и все устроится». Вот я и пришел сюда. Друзья приняли меня, как видите, неплохо, дали мне приют до лучших дней. Надо, однако, подумать о самом необходимом — заработать маленько, какой ни на есть одежонкой обзавестись. Я еще засветло деревню обойду, попробую у добрых людей работы поискать.

— Послушайте, Жан! — сказал Эмиль, идя за ним следом, — Я не располагаю большими средствами — отец дает мне определенную сумму на содержание, но я не уверен, что и дальше будет так продолжаться, раз я живу при нем. Однако у меня осталось несколько сот франков; деньги эти мне здесь ни к чему, и я прошу вас их принять: вы оденетесь, и на хлеб насущный вам хватит. Вы очень меня огорчите, если откажетесь. Пройдет несколько дней, вы поостынете и убедитесь, что понапрасну досадуете на отца; тогда попросите у него работу или, еще лучше, поручите мне переговорить с ним; он заплатит вам больше всякого другого, и, я уверен, откажется от суровых условий, какие предложил вначале. Так что…

— Нет, господин Эмиль, — возразил плотник, — Ничего этого мне не надо: ни ваших денег, ни работы у вашего батюшки. Не знаю, как там господин Кардонне с вами обходится и как он вас содержит, но только знаю, что для молодого человека ваших лет стеснительно, когда в кармане нет золотой или серебряной монеты, чтобы при случае не отстать от других. Услуг вы мне оказали достаточно, премного вами доволен, представься мне только случай, вы убедитесь, что помогли человеку, который о благодарности не забывает. А чтобы вашему отцу служить — да никогда! Я чуть было не наделал глупостей, но господь бог не допустил! Нехорошо поступил ваш батюшка, приказав Кайо меня арестовать, но я ему прощаю: ведь он, может быть, и не знал, что Кайо мне крестником доводится. Но раз господин Кардонне написал про меня королевскому прокурору, чтоб меня не трогали, приходится про свою обиду позабыть. Да какая тут может быть обида, когда вы столько для меня сделали! Но строить ваши фабрики? Нет, спасибо!.. Вы в моих руках не нуждаетесь, у вас рабочих сколько угодно найдется, а почему я так поступаю, вам известно.

Плохое дело вы затеяли, людям на разорение, и не только здешним людям, а всей округе!.. Из-за ваших плотин да водохранилищ хиреют все мельницы, что расположены ниже по течению. Груды камня и земли, принесенные водой с вашей фабрики, испакостили все окрестные луга. Богач, видно, и против своей воли бедняку поперек дороги становится! Не хочу я, чтобы говорили, будто Жан Жапплу в разорении своих земляков повинен. Вы мне больше об этом не толкуйте. Лучше мне взяться за прежнюю работу, а в ней недостатка не будет.

Нынче из-за ваших фабрик в городе ни одного плотника не сыщешь: все у вас заняты. Их прежние заказчики перейдут по наследству ко мне. А когда у вас на фабрике с работой станет туго, я вашим плотникам этих заказчиков верну. Верьте мне: нынче ваш батюшка тем берет, что дорого платит рабочему, который трудится на него в поте лица. Но долго так не протянется, если господин Кардонне не желает прогореть. Придет день — и он, может быть, уже недалек! — когда господин фабрикант заставит их работать по дешевке, и горе тогда тем, кто, польстившись на его посулы, пожертвует своею свободой. Батюшка ваш согнет их в бараний рог, а им только и останется, что сдаться на милость хозяина.

Не верите? Тем лучше для вас! Значит, во всех этих проделках господина Кардонне вы не повинны. Но помешать — вы ничему не помешаете. Доброй ночи, сынок! А перед отцом за меня не хлопочите: могу вас подвести. Господь бог вызволил меня из беды, ему одному и стану я нынче угождать и постараюсь во всем слушаться голоса совести. Хоть я бедняк, но принесу пользы беднякам больше, чем ваш батюшка со всем его богатством. Я стану работать для тех, кто мне ровня, а им выгодней мне платить малую толику, чем загребать у вас на фабрике помногу. Вот увидите, господин Эмиль, да и все поймут, что я был прав. А когда ярмо на шее, раскаиваться уже поздно!

Как ни бился Эмиль, ему не удалось сломить упорство плотника, и он возвратился домой еще более грустный, нежели прежде.

Предсказания Жана Жапплу, этого неподкупного труженика, вызвали в нем безотчетный страх.

Неподалеку от фабрики он встретил отцовского письмоводителя господина Галюше — человека молодого, но уже разжиревшего, весьма способного по счетной части, однако во всех прочих отношениях совершенного тупицу.

Настал обеденный час, и Галюше воспользовался этим, чтобы поудить пескарей. То было его любимое занятие; наполнив корзину рыбой и пересчитав улов, он подытожил добычу этого дня и, приплюсовав ее к предшествующим, вытащил из воды удочку, с удовлетворением заметив:

— Семьсот восемьдесят два! Всего лишь за два месяца! И все этим вот крючком! Жаль, что я не вел пескарям учет в прошлом году!

Прислонившись к дереву, Эмиль наблюдал за рыболовом. Флегматическая невозмутимость и бездумное терпение Галюше бесили молодого Кардонне. Он не понимал, как можно чувствовать себя счастливым только потому, что тебе платят жалованье и ты не нищий. Он попытался завязать с Галюше беседу, в надежде обнаружить у того под слоем жира хоть проблеск чувства или мысли, способных скрасить унылое существование Эмиля под кровлей родительского дома. Но фабрикант обладал безошибочным глазом и редким нюхом в выборе служащих. Констан Галюше был, что называется, кретин: он не понимал ничего, не знал ничего, кроме арифметики и счетоводства. После двенадцати часов корпения над цифрами у него едва хватало смекалки для ловли пескарей.

Все же Эмилю удалось вытянуть из Галюше несколько слов, озаривших отцовские дела самым мрачным светом. Этот человек-машина умел вычислить прибыли и убытки и подвести баланс внизу страницы. Обнаруживая блистательное неведение относительно планов и материальных возможностей своего хозяина, Констан заметил, однако, что заработная плата рабочих чрезмерно высока и, если в течение двух месяцев она не будет снижена наполовину, наличных капиталов не хватит, чтобы покрыть расходы.

— Но пусть ваш батюшка не беспокоится, — добавил он. — Коня кормят по той работе, какую с него спрашивают. Так же платят и рабочему: удваивают работу — удваивают и плату за труд, словно лошади порцию овса! А когда дело не к спеху, соответственно снижают рацион в кормушке.

— Но отец не сделает этого! — возразил Эмиль. — Он может поступить так с лошадьми, но не с людьми.

— Ну, не скажите, сударь, — возразил Галюше. — У вашего батюшки есть голова на плечах: будьте спокойны, глупостей он не натворит.

И он ушел, таща своих пескарей, в полном восторге от того, что ему удалось успокоить сына, встревоженного мнимой неосмотрительностью отца.

«Неужели это верно? — размышлял Эмиль, взволнованно шагая по берегу реки. — Неужели минутное великодушие отца скрывает бесчеловечные расчеты? Неужели Жан прав? Неужели отец, слепо повинуясь законам общества, не превосходит какого-нибудь прожженного дельца ни добродетелями, ни просвещенностью, могущими смягчить разрушительные последствия его честолюбия? Нет, нет! Этого не может быть!.. Отец добр, он любит людей!»

Эмиль был убит горем. Он как бы обозрел всю деятельность отца, всю его жизнь, оправдываемую будущим благополучием сына, — и отпрянул в ужасе и отвращении. Он спрашивал себя: как может он не внушать ненависти всем этим труженикам, работающим на него, богача? И сам он, во имя справедливости, готов был себя возненавидеть.

В глубокой тоске проснулся поутру Эмиль, и все же ему радостно было сознавать, что, посвятив часть наступившего дня господину де Буагильбо, остальное время он втайне от домашних, как и задумал накануне, проведет в Шатобрене.

Когда он садился на лошадь, господин Кардонне насмешливо окликнул его:

— Рано же ты собрался к господину Буагильбо! Как видно, беседа с учтивым маркизом имеет для тебя неотразимую прелесть. Вот бы никогда не подумал! Каким это чудом ухитряешься ты не заснуть между двумя его фразами?

— Отец, если вы хотите дать этим мне понять, что намерения мои вам не по душе, — сказал раздосадованный Эмиль, собираясь соскочить с лошади, — я готов от них отказаться, хотя и приглашен к маркизу на обед.

— Не по душе? — переспросил фабрикант. — Мне совершенно безразлично, где ты будешь скучать — у Буагильбо или еще где-нибудь. Поскольку ты томишься все более в отчем доме, я ничего не имею против того, чтобы ты развлекался в дворянских домах.

При всяких иных обстоятельствах Эмиль отложил бы поездку, чтобы доказать, сколь незаслужен этот упрек; но он начал разгадывать тактику отца, который нарочно поддразнивал его, желая вызвать на разговор. К тому же непреодолимая сила влекла Эмиля в Шатобрен, и он решил не поддаваться на уловки господина Кардонне. Хотя насмешки близких людей были всегда мучительны для юноши, он постарался сделать вид, что ничего не заметил.

— Если бы меня действительно ждали в замке Буагильбо одни только удовольствия, — возразил он, — то, поверьте, я не избрал бы самого дальнего пути и не делал бы крюк в пять-шесть лье, как школьник, отлынивающий от уроков. Но если я вам нужен, батюшка, я охотно пожертвую прелестями скачки по косогорам, да еще в самый солнцепек.

Но эта военная хитрость не обманула господина Кардонне; бросив на сына острый, пронизывающий взгляд, он ответил:

— Поезжай, куда тебя влечет демон молодости! Я спокоен, у меня есть к тому основания.

«Ну что ж! — подумал Эмиль, пуская лошадь галопом. — Если вы спокойны, то и меня не особенно тревожат ваши угрозы».

И, чувствуя, как в груди его закипает невольный гнев, он, ища успокоения, поднял Вороного в карьер.

«Боже! — взмолился спустя несколько минут Эмиль. — Прости мне эти порывы досады, которых я не могу подавить. Тебе ведомо, что сердце мое исполнено любви и уважения к отцу, но ты видишь, как он утесняет все мои сердечные порывы и леденит мою нежность!»

То ли из-за нерешительности, то ли из предосторожности, Эмиль не сразу направился в Шатобрен, сделав сначала довольно большой крюк. Но когда с вершины холма перед ним вдалеке, на краю горизонта, открылись развалины замка, он почувствовал такое острое сожаление о потерянном времени, что вонзил шпоры в потные бока Вороного, стремясь поскорее доскакать до места.

Летя напрямик к заветной цели, Эмиль десятки раз был на волосок от гибели, он перепрыгивал через рвы, пронесся вскачь по самому краю пропасти и через полчаса очутился на берегу Крёзы. Его окрыляло страстное желание, в котором он, однако, не решался себе признаться.

«Я не люблю ее, — твердил он. — Я едва с нею знаком, как же могу я ее любить? Да и напрасно было бы любить ее! Не она привлекает меня и не ее добрейший отец, но этот романтический уголок, где все дышит покоем, счастьем и безмятежностью! Я нуждаюсь в зрелище чужого счастья, чтобы позабыть, что у меня нет и никогда не будет своего!»

По дороге Эмиль увидел Сильвена Шарассона, который деловито вымачивал в Крёзе какую-то лозу. Мальчуган бросился к нему навстречу и радостно сообщил:

— Господина Антуана нет дома. Он отправился на ярмарку продавать баранов, целых шесть голов. Но мамзель Жанилла дома и мамзель Жильберта тоже.

— Я им не помешаю, надеюсь?

— Нет, что вы, господин Эмиль! Они рады будут вас видеть, они ведь частенько за обедом с господином Антуаном про вас говорят. Они вас очень уважают!..

— Возьми мою лошадь, — сказал Эмиль. — Я пешком скорей доберусь.

— Верно, верно, — подтвердил мальчуган. — Стойте-ка! Идите вон туда, по старой тропке. Подальше будет лаз, и оттуда можно спрыгнуть прямо во двор — там невысоко. Жан всегда этой дорожкой ходит.

Эмиль бесшумно соскочил в густую траву и подошел к квадратному флигелю, даже не вспугнув двух коз, поглядевших на него как на старого знакомого.

Сударь, он же Разбойник, подобно своему хозяину, не был гордецом, хотя и принадлежал к благородной породе охотничьих псов; в случае надобности он не брезговал обязанностями овчарки и сейчас помогал господину Антуану гнать на ярмарку баранов.

Подойдя к дому, Эмиль ощутил вдруг сильнейшее сердцебиение, которое приписал быстрому подъему по скалистому косогору. Он вынужден был остановиться, чтоб прийти в себя и предстать перед хозяйками Шатобрена в пристойном виде. Из комнаты доносилось жужжание веретена, и никогда еще никакая музыка не звучала пленительней для слуха юноши. Но вот глухое жужжание прялки оборвалось, и он услышал голос Жильберты:

— А ведь право, Жанилла, в те дни, когда батюшка уезжает, меня ничто не веселит. Хорошо еще, что ты со мною, а то я, наверно, не знала бы, куда деваться от скуки.

— Работай, доченька, работай! Это самое верное средство против скуки, — ответила Жанилла.

— Да ведь я работаю, а все же мне ничуть не весело. Я прекрасно знаю, что вовсе не обязательно все время развлекаться. Но когда батюшка с нами, мне всегда радостно, я готова целый день смеяться, прыгать… Согласись, матушка, что, если б нам пришлось жить в разлуке с ним, мы бы забыли, что такое веселье и радость. О, жить без батюшки! Да это немыслимо! Лучше уж сразу умереть!

— Ну вот, нечего сказать, хорошая мысль! — возразила Жанилла. — Боже упаси! Что только тебе в голову приходит? Отец твой еще молод и, слава богу, здоров. С чего это на тебя такая дурь нашла? Вот уже дня два-три, как я замечаю…

— Дня два-три?



Поделиться книгой:

На главную
Назад