— Есть история пограничных войск. Официально подготовленная и утвержденная. Я привез с собой лекции, разработанные Москвой. Учеными. И, кстати, лекции одобрены официально. В них то, что каждый пограничник, особенно коммунист-пограничник, просто обязан знать, как Отче наш… Так вот, — перешел на лекторский тон Киприянов. — После победы Октября старый корпус пограничной стражи, приспособленный к защите интересов господствующих классов, не мог выполнять задачи, выдвинутые новой властью, новым классом, что делало невозможным использовать старую погранохрану, ибо на пограничных постах процветало взяточничество, через границу незаконно пропускались преступные элементы, отмечались и другие злоупотребления…
— Возможно, но, — попытался Кокаскеров остановить Киприянова, беспардонно начавшего читать лекцию, однако тот предостерегающе поднял руку.
— Минуточку, я не сказал главного. А главное в том, что Владимир Ильич Ленин девятнадцатого января тысяча девятьсот двадцать первого года подписал постановление Совета Труда и Обороны о создании специальных войск ВЧК, на кои возлагались обязанности охраны границ РСФСР. А пятнадцатого февраля того же года Феликс Эдмундович подписал Инструкцию. Лучшие части Красной Армии приняли под охрану границу молодой республики Советов-.
— Я бы хотел уточнить, — с улыбкой взрослого человека, слушающего лепет ребенка, заговорил Кокаскеров. — Участок границы от Каспийского моря до Алтайских гор был взят под охрану в ноябре двадцатого специально сформированной отдельной Туркестанской пограничной дивизией. По предложению Совета Труда и Обороны.
— На Памир, как говорят официальные документы, — с подчеркнутой сердитостью парировал начальник политотдела командира, который проявляет неуважение к слову политработника, а значит, воспитателя, — пограничный отряд отправился из Ташкента лишь в июне двадцать первого. Пробивался туда с боями. Под Гульчей бой. В Суфи-Кургане бой. Возможно, и эти исторические факты для вас аморфны?
— Вам знакомо имя генерала Костюкова?
— Да. Он уволен за противодействие генеральной линии партии…
— Так вот, — усилием воли Кокаскеров постарался не заметить реплики Киприянова, — рядовой казак Костюков, приняв командование пограничным гарнизоном на Алае у Богусловского, царского офицера, который тоже стал советским генералом и погиб в Отечественной, оставался с этим гарнизоном бессменно. Это тоже факт. А моя фамилия вам ничего не говорит? Кокаскеров. Зеленый солдат. Пограничник. Я жизнью обязан пограничникам. И моя мать тоже…
— Не думаете ли вы приурочить рождение пограничного отряда к своему дню рождения? — строго спросил Киприянов, упершись в Кокаскерова своими карими пустыми глазами. — Не слишком ли это?
Метнул гневный взгляд Кокаскеров в лицо наглому глупцу, резкие слова готовы были рвануться в ответ на выпад майора, но сумел Кокаскеров удержать их, вздохнул глубоко и ответил почти спокойно, по-восточному философски:
— Уста — весы разума.
Томило хихикнул пошленько, а Киприянов даже не дрогнул лицом. Неподвижно сверлил он глазами начальника отряда, но что удивляло Кокаскерова, впервые так внимательно вглядевшегося в лицо человека, стоявшего во главе политоргана отряда, так это полное отсутствие жизни в глазах. Так, черные пятна и — все. Какие мысли у человека, какое состояние души, какое настроение — ничего не видно. Там, где-то внутри, упрятано все. Не поймешь, только ли буквоед и себялюб в кресле начальника политотдела, или что-то страшнее…
«Ладно… Не ездить на коне — не разглядеть пути».
И все же прошло еще какое-то время, прежде чем принял Кокаскеров окончательное решение и вполне справился с собой. Заговорил приказным тоном:
— Обсуждение закончено. Записывайте указания…
— Так точно, — моментально откликнулся Томило и склонился над столом в готовности строчить шариковой ручкой все, что скажет авторитетный начальник.
— У меня хорошая память. На склероз не жалуюсь.
— Не смею сомневаться. И все же… Сходите за тетрадкой для служебных записей.
Подполковник Томило рассыпался смешком, совершенно не изменив позы. Шариковая ручка едва не касалась клетчатой странички, готовая без удержу спешить за ценными указаниями шефа.
Киприянов вернулся и, подчеркивая, что незаслуженно унижен, плюхнулся на стул. Тетрадь раскрыл не сразу, ждал, чтобы начальник отряда еще раз попросил записывать указания. Но Кокаскеров терпеливо ждал. Ждал, пока молчаливый поединок не будет выигран.
Не выдержал Киприянов. Вяло, без всякой охоты, начал перелистывать тетрадь до чистых страниц.
— Позвольте карандаш?
— Да. Любой. Итак, подведем итог совещания. Первое, что нужно сделать, Корнилий Юрьевич, напишите письмо генералу Костюкову, пусть вспомнит, когда оставшиеся в гарнизоне казаки-пограничники разгромили банду Абсеитбека…
— Вашего отца?
— Да. Только речь не о моем отце, речь о первом боевом крещении пограничников, перешедших на сторону революционного народа. Сделаем тот день официально днем части.
— Без утверждения вышестоящего командования мы не правомочны. А письмо генерала в отставке — не документ, чтобы готовить ходатайство.
— В формуляре части есть описание того боя, отмечена и дата, — вставил подполковник Томило. — А формуляр — официальный документ.
— Видимо у Корнилия Юрьевича руки еще не дошли до истории части, где ему предписано служить, — ответил Кокаскеров начальнику штаба. Словно Киприянов не сидел вместе с ними в кабинете.
— А до вашей родословной дошли руки? — бесстрастно, будто о чем-то очень уж обыденном, сказал Томило, но не выдержал роли, хихикнул все же.
— Дорогой, Яков Куденетович, мой отец, не Абсеитбек, а Кул, наставлял меня: «— Станешь опираться на кривую палку, сам согнешься», — помолчал немного, дав время проглотить сказанное и Томиле, и, главное, Киприянову, затем вновь заговорил официально: — после получения ответа от генерала Костюкова подготовьте, Корнилий Юрьевич, все необходимое для официального утверждения Дня части. Выписки из формуляра подготовит вам штаб. Меч принимать будем в старой крепости. Генерала Костюкова пригласим обязательно. Пригласим и других ветеранов. Поиском их займется политотдел совместно со штабом.
— В это время в крепости учебный год только-только начнется. Ни строя еще, ни выправки, — возразил Томило. — Что ветераны подумают? Стыд головушке…
— Все мы прошли новобранство. Боец не рождается, он — становится. Вы только подумайте, какой заряд патриотизма получат молодые пограничники. Ну а подшлифовать, подтянуть призывников — дело штаба. Здесь вам, Яков Куденетович, полный простор, — подождав, пока закончит писать Томило, продолжил: — Представителей от застав, победивших в соревновании, туда свезем. Условия соревнования, этапы проверки разработать совместно политотделу и штабу в двухдневный срок. Через два дня мы, Корнилий Юрьевич, выезжаем с вами на заставы.
— Снега еще много в горах, машина не везде пройдет.
— На конях. Два дня у вас есть в запасе, восстановите навыки. Вы же — кавалерист. А что нужно доброму джигиту? Резвый конь да острый клинок. Двух зайцев убьем: нацелим людей на встречу с ветеранами и вы участок отряда изучите. И еще… Посмотрим, в какой помощи нуждается старая крепость.
Подполковник Томило вздохнул облегченно. Он несказанно обрадовался, что оставлен в штабе. Тяжело, ох, тяжело стало с таким округлым брюшком мотаться по высокогорным заставам, тем более, на коне. Самоубийство. Давно он уже не джигит. Сам-то он это знал хорошо.
Анекдотов про то, как ведут себя в седле не кавалеристы, хоть пруд пруди. Особенно много их о моряках, оказавшихся не просто на суше, но еще и на коне. Но вот чтобы к кадровому пограничнику подходил подобный анекдот — такое можно назвать уникальным. Такому никто не поверит. И полковник Кокаскеров, скажи ему накануне выезда кто-либо, что помучается он с Киприяновым, что стыдно ему будет за офицера-руководителя и перед коноводами, и перед пограничниками перевалочной базы у подъема на Алай, и перед заставами, и что спустя малое время понесет устное творчество от заставы к заставе красочную картину восхождения начальника политотдела на Талдык — скажи все это Кокаскерову прежде выезда, ни за что бы не поверил. Но вот они в пути. Несколько часов. И теперь, глядя на то, как мучается майор Киприянов в седле, досадовал, что не догадался первые полсотни километров проехать на машине. Дорога до перевала хотя и трудная, но проезжая. Дело, однако же, сделано, время назад не крутится. Теперь ругай себя сколько душе угодно, а плестись придется. Не расскачешься. Даже не порысишь.
И верно, для Киприянова сейчас рысь, хоть самая легкая — нож в сердце. Икры и голени огнем горят. Не прижмешь шенкеля к коню, как учили его когда-то, но и на стременах стоять, тоже не малина, еще хуже натираешь ноги — майор Киприянов сейчас просто ненавидел начальника отряда за все: за его решение ехать верхом (казах сам ему что седло, что кресло), за его безразличие к его, Киприянова, положению и даже за изящную легкость, с какой Кокаскеров держался в седле; Киприянов клял судьбу, что она забросила его сюда, в тартарары, он клял всех и вся, только себя одного не винил ни в чем. Такое свойственно очень многим людям. Особенно — ограниченным.
Между тем виновным во всем был он сам. Профессия его, как значилось в свидетельстве об окончании училища — офицер кавалерист. Оценка по конной подготовке — хорошая. В соревнованиях не участвовал, лихостью не отличался, но программу осиливал нормально. А вот дальше… Дальше случилось так, что на заставе он почти не служил. Его, как члена партии, рекомендовали на комсомольскую работу вначале в комендатуру, а затем в отряд. Отряд кавалерийский, как все отряды того времени.
У него, Киприянова, тоже был и конь, и коновод, но он старался ездить на заставы попутными машинами. Как правило, в кабине грузовиков, что возили для солдат продукты, обмундирование или топливо. Считал, что так быстрей, но не признавался даже себе, что, главное, — легче.
Потом — округ. Седло забыто напрочь. От занятий по конной подготовке, какие проводились по расписанию, он увиливал ловко, даже замечаний за это не получал, к тому же коня на границе все настойчивей вытесняла автомашина, и на конную подготовку стали поглядывать как на анахронизм. Перевод сюда, на Памир, где коня еще не списывали с довольствия, нисколько не повлиял на мировоззрение майора, на его привычки. Коня своего он, естественно, посмотрел, попросил даже коновода заменить оголовье и седло на новые, но больше на конюшне не показывался, ибо за ним (теперь начальником) был закреплен еще и «газик», обитый для комфорта ковром, хотя и списанным, но еще довольно приличным.
И даже в те два дня, какие дал ему начальник отряда на подготовку, он даже не опробовал нового седла. Иначе сразу бы понял (он все же кавалерист), что не офицерское седло ему нужно, а строевое, обмятое коленями и икрами. Теперь вот мучился, пылая гневом ко всем, чувствуя себя агнцем, которого злой рок определил на заклание.
Одно немного успокаивало: начальник отряда не пускает коня рысью. Устал тоже, видимо, хоть и храбрится, гоголем держится.
Но вот Кокаскеров поднял руку.
«— Проклятие!» — зло прошептал майор Киприянов. И не поводья он подобрал, как надлежало поступить, а за луку ухватился и встал на стремена. Конь сам пойдет рысью. Приучен к строю.
Сам-то — сам, но трензеля и мундштук для того и придуманы, чтобы управлять конем. Он — существо чуткое. Очень даже чуткое. Если всадник безволен, конь поступает по своему разумению, по своему темпераменту. Вот и добавил он рыси, привыкший не подчиняться ритму строя, а задавать ритм. Начальственный конь как-никак. Вот уже голова к голове идет с конем Кокаскерова, но это еще ладно, еще полбеды, если бы конь еще резвей не пошел, вперед не начал вырываться — самое время остановить его, да как это сделаешь, если от луки оторвать руку силы, воли не хватает, а одной рукой с поводьями никак не разобраться. Пытается майор Киприянов натянуть поводья, только выходит совсем не то, что нужно — мундштук натягивается, раскрывая коню рот, а трензеля бездельничают. Коню такое без привычки, трензеля-то он и не думал закусывать, отчего же ему рот драть? Нервничает конь, вскидывает голову, пытаясь освободиться от неприятности, а потом, так и не поняв, чего от него хочет всадник, припустил на всякий случай галопом.
И стыдно Кокаскерову за майора, и жаль его, и смех разбирает. Обернулся — коноводы напыженно рысят. Тоже смех в себе давят. Прижал шенкеля и чуть-чуть отдал повод своему коню, понял тот хозяина и понесся полевым. Только и под Киприяновым конь добрый, к тому же разгорячился, оттого больше километра отмахали они, пока не ухватил Кокаскеров за трензеля разбушевавшегося строптивца.
— Слезай! — резко, переходя на ты, приказал полковник — Слезай-слезай!
Подскакал коновод, спрыгнул торопко и принял коня у едва стоявшего на ногах майора. Кокаскеров приказывает:
— Переседлай, сынок. Себе офицерское седло возьми.
— Есть! — ответил коновод и тут же спросил: — Индпакеты не нужны?
— Давай. Всю аптечку давай.
Еще и у своего коновода взял индивидуальные пакеты, тогда лишь обернулся к майору Киприянову.
— Снимай, Корнилий Юрьевич, галифе. Зеленкой будем мазаться.
Коноводы (воспитанный они народ, скромный) отвели коней вперед, вроде бы полянку поудобней увидели, и начали переседлывать, а Кокаскеров принялся врачевать. Смажет обильно зеленкой растертое до крови место и — бинтом его. Потолще, чтобы не так больно было сидеть в седле. А майор морщится. Вздыхает. И больно, и злость не проходит.
А Кокаскеров вроде бы рентгеном просветил душу Киприянова, заглянул вроде бы в самые потайные уголки. Когда бинтовать окончил, предложил по-отцовски строго и добро:
— Посидим давай, Корнилий Юрьевич, поразмыслим о случившемся.
Побагровел лицом Киприянов, сдерживая накипевший и готовый вырваться наружу гнев. Набычился, но с ответом не поспешил.
— Я не только о том хочу сказать, что срамота — хуже смерти, хотя и это не твое личное дело, тут ущерб авторитету всего офицерского состава. А если на дно колодца заглянуть? Не вам, Корнилий Юрьевич, — Кокаскеров вновь сменил доверительное ты на официальное вы, — рассказывать, сколь пагубно прочесали в свое время заставы, а теперь жизнь заставляет к разумному воротиться, кошма же короткая, ноги не вытянешь. Сколько у нас офицеров армейских? То-то. Ни службы не знают, ни жизни заставы понять не могут — им бы строй красивый и песня звонкая, вечерняя проверка непременно, а о коне и слышать не хотят. В седло сел — коню холку намял, а себе весь зад расквасил. Какой боец из него? Где ему с нарушителем тягаться. И теперь представьте: вы говорите ему о боеготовности, он слушает вас, а про себя смеется… Пример перед очами яркий. Подумайте, Корнилий Юрьевич, очень подумайте. Трудно вам иначе придется. Можем не сработаться. И мое личное уважение…
— Ваше личное уважение — не главный фактор. Я не вам служу. Моя жизнь и мои помыслы принадлежат границе.
— Громкий орех — пустой орех. Не словами седло крепится, а подпругами. А в личном плане? Считаю: лучше иметь сто друзей, чем одного врага.
Поднялся, одернул китель, половчее, на свои привычные места устроил пистолет и шашку, махнул затем коноводам, чтобы подавали коней. А Киприянову бросил:
— Вставайте. Ночевать будем не здесь. Под крышей будем ночевать.
Но между тем сам еще не определился, как поступить дальше, оставлять ли начальника политотдела на перевалочной базе, чтобы вернулся он в отряд на машине, или все же взять его с собой, как и задумывалось. А если ехать, то не сделать ли передышки дня на два. Заживут сбитости у нерадивца, тогда и в путь, а он предстоял быть долгим.
До базы тоже не близко. Много времени для раздумий и принятия решения. И так станет прикидывать Кокаскеров, и эдак, но когда, затемно уже, въедут они во двор, он без колебаний распорядится:
— Коней, сынки, завтра к двенадцати ноль-ноль.
Можно было бы двинуться и пораньше, тем более, что впереди перевал Талдык, при подъеме на который «великий кавалерист», как теперь называл про себя Киприянова, Кокаскеров, в седле может усидеть лишь малую часть, а это означает, что нужно накинуть лишних часа три-четыре на подъем; но начальник отряда не мог не побывать у знаменитого мазара, где Богусловский с Костюковым укрылись, рискуя не только жизнью, ибо смерть их в случае разоблачения ждала мучительная — фанатизм правоверных необуздан и предельно жесток. Хотелось Кокаскерову показать начальнику политотдела и еще один примечательный памятник.
Перевалочную базу или, как ее потом начали называть, Перевалку, построили в начале тридцатых недалеко от главного подъема на Памир. Прежнюю, что была у казаков-пограничников в кишлаке выше мазара, дехкане быстро прибрали к рукам, приспособив под свои нужды, отбирать пограничники не стали, чтобы не обострять и без того напряженные отношения. Место для новой выбрали подальше от кишлака, ради безопасности и чтобы не было лишнего догляду, на приличной ровности метрах в трехстах вниз по течению святого родника. Расчет простой: священную воду правоверный не осмелится осквернить. Да, тогда решалось кто кого, и формы борьбы, особенно врагами Советской власти, не очень-то выбирались.
Возвели поначалу высокий и толстый дувал с крепкими воротами и бойницами, потом начали строить казармы, конюшни, склады. Воду брали из ручья, перегородив его каменной запрудой. И завели пробовалыцика. Охромевшего коня. Попоят его первым, пройдет какое-то время, если ничего не случится можно пить остальным. Красноармейцы любили безответного конька, баловали его и солеными горбушками, и сахаром, а когда случилось так, что после очередного водопоя он, запенив ртом, рухнул, его похоронили вблизи базы и даже огородили могильный холм.
Теперь перевалочная потеряла свое прежнее назначение, не вьючились теперь грузы, привезенные сюда машинами, теперь на Талдык поднимались, кроме зимних снежных месяцев, самостоятельно и трехтонки, и пятитонки, бросать, однако, базу не стали, а переделали часть складов под мастерские, где профилактировали грузовики перед подъемом на перевал. Мог здесь отдохнуть и каждый пограничник, спускавшийся вниз или поднимавшийся в горы. Перевалочная таким образом стала более походить на место адаптации. Все хорошо, только могила хромого коня-смертника заросла лебедой, да часто слышны были недоуменные сетования молодежи:
«— Какой дурак выбрал место для Перевалки? Куда бы с добром — в кишлаке. А то мы вроде отшельников…»
Да, теперь с кишлаком жили дружно. Теперь-то что сторониться.
Вот к той, заросшей лебедой могиле и планировал Кокаскеров сводить майора Киприянова в первую очередь. Потом уж — к мазару.
Тусклым каким-то вышел Киприянов к завтраку, наполнив сразу же тесную столовую запахом мази Вишневского, которой санинструктор явно не пожалел, чтобы угодить начальнику. Сухо поздоровался с Кокаскеровым и с подчеркнутой неохотой сел за стол. Посетовал:
— Всю ночь не спал.
— Полезно. Ночью больше хороших мыслей, чем дурных.
Промолчал Киприянов. Взялся за вилку.
Нет, вид у него после этого не изменился, так и остался постным, но судя по тому, как сметал он все со стола, душа его не надорвалась в ночных сомнениях. Затеял он, выходило, игру в несправедливо гонимого мученика.
«Прав отец, — думал Кокаскеров, поглядывая на Киприянова, — у кого кибитка дымит, тот не зябнет. Камчей этого не прошибешь, шокпар нужен…»
И если до самого этого времени он еще сомневался, прав ли, удерживая начальника политотдела и, значит, причиняя ему не только физические, но и моральные страдания (кому хочется быть притчей во языцех), то теперь стопроцентно одобрил свое решение. И как только осушены были кружки с чаем, сообщил план предстоящего дня:
— На могилу коня сходим, к мазару потом, а тогда — в путь. К вечеру должны быть на заставе…
— На лошадиную могилу? — пожав плечами, недовольно спросил Киприянов. — Что за честь?
— Не честь, а память!
Они вышли за ворота, миновали ореховую рощу, на высоченные раскидистые деревья которой с восхищением глядел Киприянов. Он первый раз видел такую могучую красоту и даже забылся на какое-то время, с лица его спала маска обиды, лицо просветлело и сам он весь, высокий, статный, стал привлекательно-вдохновенным, ожил, проще говоря.
За рощей начался пологий подъем, на котором, густо, тесня друг друга, цепляясь за место под солнцем, росли вначале тополя, ярко зеленея совсем еще свежими листочками, а выше темнели сосны. Сплошная зелень. Непролазная.
— Буйство природы! А говорили Памир гол… как луна.
— Здесь еще не Памир. Только и Памир — не луна. А вот и могила.
Усмехнулся Киприянов, с нарочитой внимательностью разглядывая начавшую набирать весеннюю силу лебеду, перемешанную с татарником, сквозь которые проглядывали ржавые прутки ограды, обошел вокруг могилы, затем молвил философски:
— Память, покрытая ржавчиной. Заросшая травой память. Нет, память нельзя насаждать. Она либо живет, либо помирает. Вот здесь — мертвая память.
Так и рвалось: «— От клячи не жди резвости, от упрямца — мудрого слова», — но сдержался Кокаскеров, ответил насколько можно спокойней:
— Память умирает, если на нее плюют. А человек без памяти, как орел без крыла. И страна без памяти — тощая страна.
— На лекции пример нам приводили: где-то в Киргизии или в Казахстане возвели обелиск собаке. С пятиконечной звездой. И эпитафия: «Сними фуражку, пограничник. Здесь твой друг — овчарка. Она задержала 1847 нарушителей». Фантастическая мелодрама. Лектор правильно высмеял и цифровую гигантоманию и слюнтяйскую сентиментальность… Впрочем, как утверждал лектор, обелиск тоже изрядно изъеден ржавчиной.
— У твоего лектора мозги ослицы. А у пограничников, кто там сейчас на заставе, сердца жиром заплыли. Как и у нас у всех. Разве лошади нужна ухоженная оградка. Нам нужна. Чтобы понимали, как досталась народу власть. Давайте, Корнилий Юрьевич, без камчи жить. Связывайте нити сегодняшнего и прошлого. Там корни нашего патриотизма.
— Ладно. Поставлю задачу комсомольскому богу отряда. Обелиск здесь возведем. Со звездой. А на ней — серп и молот…
Величайшей выдержкой нужно обладать, чтобы не плюнуть на все, не отвернуться от человека, а продолжать делать все, что наметил. Ох, и трудно это для восточного человека.
До мазара шли они молча. Киприянов довольный собой, что последнее слово осталось за ним, хотя он никак не мог отделаться от ощущения какой-то гадкости. Нет, не спокойно у него было на душе, хотя и радостно: утер нос мудрецу-ментору. Кокаскеров тоже был доволен собой, что переборол естественную для него вспыльчивость (владеть собой для руководителя очень важно) и не вызвал тем самым ответной озлобленности.
«Капля за каплей — и даже в камне дырка».
Проще всего написать рапорт по команде, что не по Сеньке, дескать, шапка, но куда тогда человеку деваться. Вон, седина уже без стеснения прет, а все в майорах. Неужто совершенно без царя в голове человек. Не может такого быть. Только, отчего же не может? Вдруг, так и есть.
«Ладно. Поживем — увидим. С рапортом всегда успеется».
И тут же схлопотал новый тычок в нос. Остановились они у мазара, время и непригляд превратили который в жалкое состояние: ворота исчезли, дувал, подгрызанный солончаком, местами еще держался, местами же развалился; купол муллушки рухнул, а из четырех миниатюрных минаретов, украшавших прежде мазар, остался только один, обшарпанный и скособоченный, а на нем зеленел кустик боярышника, тощий, жалкий — так все это выглядело удручающе, что Кокаскеров не мог удержать грустного вздоха. И словно простонал:
— Эх, люди-люди!