Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Наш советский новояз - Бенедикт Михайлович Сарнов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

На что полицейский хладнокровно и, честно говоря, довольно-таки резонно ответил:

— Мне совершенно все равно, сэр, коммунистом какого сорта вы являетесь.

Активность

Слово это я слышал с детства. Уже тогда меня упрекали в том, что я недостаточно активен. Началось это, кажется, с детского сада.

Но истинное значение этого слова мне открыл Виктор Николаевич Ильин.

Виктор Николаевич Ильин был оргсекретарем Московской писательской организации. Должность эта была кагэбэшная. Все оргсекретари — и в так называемом Большом Союзе, то есть в Союзе писателей СССР (сперва Воронков, потом Верченко), и в Союзе писателей РСФСР, и в Московском отделении — были связаны с КГБ. Это ни для кого не было тайной. Когда Ильина на его посту сменил новый оргсекретарь, фамилия которого была «Кобенко», — язвительная писательская молва сразу дала ему прозвище: «Кагебенко».

Но Виктор Николаевич Ильин ни в каких прозвищах не нуждался. Он свою связь с «органами» не только не скрывал, он ее всячески подчеркивал и даже афишировал. Воронков и Верченко до назначения на свои должности были партийными функционерами (как и их предшественники — Щербаков, а потом Поликарпов). А Виктор Николаевич Ильин, до того как стать оргсекретарем Московской писательской организации, был генерал-лейтенантом КГБ. Объектом его тамошней деятельности были писатели, так что и в той, прежней своей жизни он был прикосновенен к литературе. Потом его посадили. Ходили слухи (вернее, он сам их распространял) — за то, что он не пожелал дать показания против своего товарища.

Насчет того, как стал он оргсекретарем Московского отделения Союза писателей, существовали разные версии. По одной, его пристроил туда знакомый писатель, один из его бывших «клиентов». По другой, новая его должность была прямым продолжением старой, и сама идея назначения его на эту новую должность исходила оттуда.

Сам Виктор Николаевич, разумеется, изо всех сил старался укрепить веру в то, что верна именно эта, вторая версия.

Писатели перед Виктором Николаевичем трепетали. Но у меня было подозрение, что он слегка блефовал, подчеркивая, что и ТАМ, в ТЕХ сферах, его влияние по-прежнему остается соответствующим его генеральскому званию.

На эту мысль меня натолкнуло впечатление от первой моей с ним встречи.

В конце пятидесятых создавался писательский жилищный кооператив, в который я очень хотел вступить. (Это был единственный способ выбраться из коммуналки.) Я тогда еще не был членом Союза писателей. Но тут как раз в каком-то важном докладе меня помянул Степан Петрович Щипачев, возглавлявший в то время Московскую писательскую организацию. Он назвал меня в числе двух или трех подающих надежды молодых критиков, и кто-то посоветовал мне обратиться к нему за помощью. Степан Петрович встретил меня ласково и выразил полную готовность поддержать мою просьбу. Он нажал кнопку звонка. Появилась секретарша. Он сказал:

— Виктор Николаевич на месте? Скажите ему, что он мне нужен.

Тут же — «на полусогнутых» — явился Виктор Николаевич. Наклонив голову, внимательно выслушал Степана Петровича. Взяв меня под локоток, увел из начальственного кабинета к себе. Быстро и очень толково составил нужную бумагу, отдал ее машинистке. Через несколько минут ходатайство — на бланке Союза писателей — было отпечатано, подписано Щипачевым и вручено мне. В кооператив меня сразу же приняли.

У меня тогда создалось впечатление, что должность «оргсекретаря» — вполне ничтожная, скорее техническая, для которой как раз и годится такой вот слегка постаревший Молчалин. Но вскоре облик Виктора Николаевича чудесным образом переменился. От его молчалинских манер не осталось и следа. А когда выяснилось, что руководители Московской организации приходят и уходят (Щипачева вскоре сменил Луконин, Луконина — Сергей Сергеевич Смирнов, Смирнова — Наровчатов), а Ильин остается, все постепенно поняли, кто в этой конторе зицпредседатель Фунт, а кто — настоящий хозяин.

Однажды, еще сравнительно слабо понимая, каковы истинные масштабы той роли, которую стал играть в нашей конторе Виктор Николаевич, я пришел к нему за какой-то справкой. Точнее — за характеристикой, заключать которую, согласно установленному порядку, должна была сакраментальная фраза: «Идейно выдержан, морально устойчив».

Проглядев отпечатанный его секретаршей стандартный текст, Виктор Николаевич вдруг сказал:

— Я не могу это подписать.

— Почему? — удивился я.

— Вы не активны.

— В каком смысле?

— В общественном. Идейное лицо писателя выражается в его общественной активности. А у вас с этим слабо.

— В ресторане, что ли, каждый вечер не сижу? — разозлившись, сказал я.

Естественно было ожидать, что такое объяснение возмутит генерала. Но Виктор Николаевич встретил это мое предположение с неожиданным добродушием. И даже легко с ним согласился.

— А что? — весело сощурившись, сказал он. — Всё-таки на глазах!..

Аморалка

Это слово — не из официального советского новояза. Но оно должно войти в наш словарь, во-первых, потому, что несет в себе одну из ярчайших характеристик советской политической системы, а во-вторых — и это главное, — выражает именно официальный, государственный взгляд на обозначаемое им явление.

Выражение это хотя и подразумевало аморальное поведение того, к кому этот ярлык приклеивали, но истинный его смысл состоял совсем в другом.

Этот истинный смысл великолепно выявил в одной из самых знаменитых своих песен Александр Галич:

И тогда прямым путем в раздевалку я К тете Паше, говорю, мол, буду вечером, А она мне говорит: «С аморалкою Нам, товарищ дорогой, делать нечего».

Слово «аморалка» тут (и не только тут!) вовсе не означает, что человек совершил аморальный поступок и поэтому с ним не хотят больше знаться. Аморальное поведение героя тетя Паша раньше не только поощряла, но даже приветствовала:

Да, я с Нинулькою гулял с тети-Пашиной, И в «Пекин» ее водил, и в Сокольники. Поясок ей подарил поролоновый И в палату с ней ходил в Грановитую, А жена моя, товарищ Парамонова, В это время находилась за границею.

На все это тетя Паша закрывала глаза. Может быть, даже и поощряла, помогала своей Нинульке заарканить мужика, надеясь, что, глядишь, и ей тоже что-нибудь перепадет от этого Нинулькиного адюльтера.

А не хочет она теперь с ним знаться только и исключительно потому, что на него навесили ярлык персонального дела. С этим клеймом он теперь — прокаженный, зачумленный. Это — жизненный крах. Конец карьеры.

Особенно интересно тут то, что такой подход в сознании партийной и советской элиты, в ее, так сказать, «моральном кодексе» идет от самого Ильича.

Однажды ему доложили, что какие-то старые его товарищи по партии, люди с большими (в прошлом) революционными заслугами, морально разложились. Устраивали какие-то пьянки и чуть ли даже не афинские ночи. Дело происходило в квартире, размещавшейся на первом этаже, и кто-то из прохожих увидал в окно, чем занимаются почтенные «старые большевики».

Выслушав это донесение, Ильич отреагировал на него такой саркастической репликой:

— Позог! Стагые геволюционегы! Конспигатогы! Штогу не догадались задегнуть…

Не в том, стало быть, позор, что старые революционеры погрязли в пучине разврата, а в том, что так глупо попались!

Наследники Ильича, верные его заветам, действуют в точном соответствии с этой ленинской двойной моралью:

Я иду тогда в райком, шлю записочку, Мол, прошу принять, по личном делу я, А у Грошевой как раз моя кисочка, Как увидела меня, вся стала белая! И сидим мы у стола с нею рядышком, И с улыбкой говорит товарищ Грошева: Схлопотал он строгача, ну и ладушки, Помиритесь вы теперь, по-хорошему. И пошли мы с ней вдвоем, как по облаку, И пришли мы с ней в «Пекин» рука об руку, И она выпила «дюрсо», а я «Перцовую» За советскую семью, образцовую.

Б

Бурные аплодисменты

Для обозначения интенсивности аплодисментов в стенограммах разного рода торжественных собраний и заседаний существовал тщательно разработанный и раз навсегда утвержденный набор эпитетов: «Продолжительные», «Бурные», «Несмолкаемые», «Долго не смолкающие», «Переходящие в овацию» и т. д.

Эпитетов было не так много, но благодаря умелому их комбинированию можно было создать весьма впечатляющую картину массового энтузиазма.

Сперва, например, так:

► Продолжительные аплодисменты.

Потом:

► Бурные, продолжительные аплодисменты.

Потом:

► Бурные, продолжительные аплодисменты, переходящие в овацию.

И наконец — пик, высшая точка народного энтузиазма:

► Бурные, несмолкаемые аплодисменты, переходящие в овацию. Все встают.

В стенограммах это всегда было тщательно выверено, до каждой запятой, до каждого печатного знака.

Но в натуре все это бывало иначе.

Первый раз я это заметил, слушая по радио знаменитый доклад Сталина «О проекте Конституции». Мне было тогда всего девять лет, но я, как и все мои сверстники, был политически развит, и выражение «несмолкаемые аплодисменты» было мне хорошо известно. И именно во время этого доклада я, помнится, впервые подумал, что выражение это — не бессмысленно. Раньше я в этом сомневался. «Что значит несмолкаемые?» — думал я. Ведь раньше или позже они обязательно смолкнут. Но тут, похоже, аплодисменты были и в самом деле несмолкаемые. Только мне начинало казаться, что они смолкают — ну, не совсем смолкают, но как бы стихают и вот-вот совсем смолкнут, как вдруг, точно по команде, раздавался возглас: «Родному… любимому… вождю… учителю… лучшему другу…» — и аплодисменты вспыхивали с новой силой, словно в догорающий и готовый погаснуть костер плеснули керосину.

Это продолжалось так долго, что я, помнится, даже усомнился, что эти неугомонные хлопальщики в конце концов все-таки дадут Сталину начать свой доклад.

Постепенно вся эта канитель стала меня слегка раздражать. Я смутно чувствовал в ней что-то ненастоящее, искусственное, фальшивое. Мне показалось, что даже самым неистовым хлопальщикам давно уже надоело хлопать, а хлопают они с каждым таким выкриком все сильнее, чтобы никто не заметил, что им это надоело. Самым странным тут было не то, что аплодисменты были несмолкаемые, а то, что я не мог понять, что же должно произойти, чтобы они кончились. Я не понимал, какая у хлопальщиков цель — к чему они стремятся, чего хотят добиться этими своими аплодисментами?

Это смутное, неясное мне самому ощущение очень, как мне кажется, удачно сумел выразить Фазиль Искандер, поглядев на описываемую мной ситуацию глазами своих простодушных героев — жителей высокогорного Чегема:

► Так как чегемцы, за исключением дяди Сандро, которому еще во времена революционных митингов в городах и низинных селах удалось услышать аплодисменты в качестве одобрения ораторской речи, слышали и сами неоднократно били в ладоши только во время пиршественных плясок, Они долго не понимали, почему во время аплодисментов никто не выскакивает на сцену и не начинает плясать.

Ну, вождь, конечно, рассуждали чегемцы, не выскочит на сцену и не закружится в лезгинке, на то он и вождь. Ну, русские, рассуждали чегемцы, и не умеют плясать, на то они и русские. Ну, а Микоян-то чего стесняется? Все-таки армянин, все-таки на нашей земле вырос, знает вкус нашей хлеба-соли?

Постепенно чегемцы свыклись с тем, что после аплодисментов ничего не будет, и только если появлялся новичок и, услышав знакомое битье в ладоши, радостно настораживался, они, махнув рукой в сторону пластинки, говорили:

— Не… Не… Эти попусту хлопают…

Я, как и дядя Сандро, в отличие от наивных чегемцев знал, что в наших краях люди хлопают в ладоши не для того, чтобы пуститься в пляс, а чтобы поощрить оратора. Я и сам с другими мальчишками, бывало, когда в кинотеатре долго не гас свет, начинал неистово бить в ладоши, чтобы ускорить начало сеанса. Но люди, собравшиеся в том зале, чтобы послушать Сталина, не призывали его как можно скорее начать свой доклад, а, наоборот, мешали ему своими аплодисментами наконец-то приступить к делу…

Была там и еще одна загадка: кто были эти крикуны, которые в нужный момент подбрасывали охапку хвороста — или выплескивали банку керосина — в угасающий костер, чтобы он вспыхнул с новой силой? Просто восторженные энтузиасты-добровольцы? Непохоже. Очень уж все это как-то слаженно у них получалось. И лозунги, которые они выкрикивали, были какие-то уж очень гладкие, словно заранее кем-то составленные.

Нет, эта загадка была, как сказано у дедушки Крылова, не так большой руки. Этот ларчик открывался просто.

До сих пор, правда, мне так и не удалось узнать, состояли эти крикуны на специальной штатной должности или это была у них такая общественная нагрузка. Знаю только (совсем недавно прочел в книге А.Н. Яковлева «Омут памяти»), что было у них даже официальное наименование — «Ответственные за энтузиазм».

Можно не сомневаться, что действовали эти ответственные лица в строгом соответствии с заранее заготовленным сценарием. Никакой самодеятельности тут быть не могло.

Однако, как вы сейчас увидите из следующего моего рассказа, и тут тоже случались разные неожиданности, а иногда и драмы, и даже трагедии.

Бдительность

В одном учреждении на какой-то не шибко крупной должности работал человек, обладавший замечательной способностью. Способность эта не то чтобы была дана ему от рождения: он, конечно, развил ее долгой и упорной тренировкой. Но в основе его уникального дара все-таки было поистине редкостное сочетание и некоторых прирожденных качеств: сообразительности, интуиции, мгновенной спортивной реакции.

Суть дела состояла в том, что на каждом многолюдном собрании или митинге, — а собрания и митинги тогда происходили чуть ли не каждую неделю, — этот талантливый человек в нужный момент выкрикивал нужный лозунг.

Вспомнит, скажем, какой-нибудь оратор про Красную армию, и тотчас откуда-то с галерки или из ложи хорошо всем знакомый пронзительный голос выкрикивает:

— Да здравствует выдающийся организатор нашей славной Красной армии, железный сталинский нарком, маршал Советского Союза Климент Ефремович Ворошилов!

И в ответ — буря аплодисментов.

Для наглядности я привел самый простой, даже примитивный пример, как будто бы не требующий особой сообразительности. Но бывали и более сложные ситуации, когда прореагировать надо было на какое-нибудь не столь заметное слово. Нет-нет, не думайте, что это было так просто. Я уж не говорю о том, что, помимо всего прочего, тут необходим был и недюжинный политический опыт. Не дай бог промахнуться и выкрикнуть что-нибудь не то! Короче говоря, хоть и известно было, что незаменимых людей у нас нет, поручить это тонкое и ответственное дело в том учреждении больше было некому.

Но однажды вышло так, что этот незаменимый человек довольно долго отсутствовал. Он был в отпуске. И вот он возвращается из своего отпуска — свежий, загорелый — и сразу, с новыми силами приступает к своим неформальным обязанностям, потому что аккурат в тот самый день проходил в их учреждении какой-то особенно важный и особенно многолюдный митинг.

Будучи настоящим асом — высоким мастером своего дела, — он даже и не старался вслушиваться, а тем более вдумываться в смысл произносимых с трибуны речей. Он, как всегда, реагировал на знаковое слово. И вот оно прозвучало — это ключевое слово, главное из всех тогдашних политических слов: «БДИТЕЛЬНОСТЬ».

Услыхав его, он вскочил, как заведенный, и посвежевшим за время отпуска, хорошо поставленным своим голосом выкрикнул в зал:

— Верному сыну Коммунистической партии, железному сталинскому наркому Николаю Ивановичу Ежову — слава!

Этот лозунг (а выкрикивал он его, как вы понимаете, не в первый раз) неизменно вызывал бурные аплодисменты. А в последнее время, когда Николай Иванович стал чуть ли не вторым — по значению — человеком в стране, даже — переходящие в овацию.

Но тут случилось нечто невероятное. Вместо грома аплодисментов зал ответил на этот пронзительный ликующий призыв гробовым молчанием.

Специалист по выкрикиванию лозунгов, как я уже сказал, был человек политически опытный: он сразу понял, что Ежов больше уже не железный сталинский нарком, а может быть, даже уже и не верный сын Коммунистической партии. Смертельная бледность проступила на его загорелом под южным солнцем лице, и, не издав ни единого звука, он грохнулся в обморок.

Большевистская принципиальность

Эта фраза прозвучала однажды с высокой трибуны:

— Какой беспринципный человек Тарасенков! Он хвалил Пастернака раньше, до статьи «Правды», в которой была высказана суровая партийная оценка творчества этого чуждого нам поэта. И как ни в чем не бывало продолжает хвалить его и сейчас, после появления этой статьи.

Сказано это было искренне, от души. И не демагогией эта фраза меня поразила (тоже, нашли чем удивить), а именно — простодушием. Во всяком случае, это была простодушная демагогия.

Анатолия Кузьмича Тарасенкова я хорошо помню. Он был красивый, живой, обаятельный. Как выражаются герои Зощенко, любимец женщин. И не только любимец, но и любитель.

Но больше, чем женщин, чем все прелести и радости жизни, больше всего на свете он любил стихи.

Стихи он любил самозабвенно.

Была у него такая игра: кинуть вдруг в разговоре — ни с того ни с сего — какую-нибудь строчку любимого своего Пастернака. Или Цветаевой. Это была проверка собеседника: откликнется или нет? Продолжит ли строчку следующей? И если собеседник оказывался на высоте, начинался матч-турнир: стихотворные строки летели от одного к другому, как мячи от ракеток.

У Анатолия Кузьмича была потрясающая, поистине уникальная библиотека русской поэзии XX века. Располагалась она в подполье — не в переносном, а в буквальном смысле этого слова: под полом их крохотной квартирки. Не конспирации ради, а просто потому, что в квартирке для этой тьмы журналов и книг просто не было места.

Хотя и для конспирации основания тоже были. И немалые. Там ведь был у него и запретный Гумилев, и еще более запретная Цветаева: поэтические сборники начала века и 20-х годов, журналы тех же времен, выдирки из эмигрантских журналов, машинопись. И все это аккуратно подобрано, переплетено в ситчик. Называлось это — «Тарасиздат». (Слово пустил Твардовский — задолго до того, как родились вошедшие потом в нашу речь «самиздат» и «тамиздат».)

Кого там только не было среди его любимцев — и Ходасевич, и Бунин, и Сологуб, и Андрей Белый, и Кузмин…

Но самым любимым из любимых был Пастернак. Они были знакомы, и было время, когда Борис Леонидович отвечал на его преданную любовь взаимностью. На подаренной ему своей статье «Несколько положений» сделал такую надпись:

► Толя, я по твоему желанию надписываю тебе эту статью в октябре 1947 года… Меня с тобой связывает чувство свободы и молодости, мы всё с тобой победим. Я целую тебя и желаю тебе и всему твоему счастья.

Но «всё победить» Анатолию Кузьмичу было не дано.

Ведь он был, как сказано у Зощенко, «кавалер и у власти» — занимал разные высокие (не слишком, но — все-таки) литературные посты: был ответственным секретарем, а потом и заместителем главного редактора журнала «Знамя», позже — замом главного в «Новом мире». Без «большевистской принципиальности» на таких высотах было не удержаться. И пришлось ему этой самой большевистской принципиальности учиться. Овладевать ею.

И он, увы, много в этом преуспел. Даже о любимом своем Пастернаке сказал (и с трибуны, и в печати) все, что предписывалось тогда о нем говорить.

Когда Аля (Ариадна Сергеевна) Эфрон вернулась из ссылки, она пришла к Тарасенкову и с доставшейся ей по наследству от матери знаменитой цветаевской прямотой, глядя ему в глаза, сказала:

— Я пришла к вам от Эренбурга, он сказал, что он вас не уважает за ваши статьи, но уверен в том, что вы искренне любите поэзию, и потом, лучше вас никто не знает Цветаеву, и никто, кроме вас, не может мне помочь. Я хочу издать мамину книгу-

Тарасенков молча проглотил эту пилюлю. И, как мог, старался помочь Ариадне Сергеевне выполнить задуманное.

Умер он рано, после пятого, кажется, инфаркта, сорока семи лет от роду. Умер в день открытия XX съезда, застав только самые первые, совсем еще бледные лучи хрущевской оттепели, всего нескольких дней не дожив до знаменитого «секретного» хрущевского доклада.



Поделиться книгой:

На главную
Назад