Такая долгая жизнь
КНИГА 1
ЧАСТЬ I
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Раньше здесь была пустошь, заросшая тускло-зеленой лебедой и серебристо-пыльной полынью. Горьковатый, неистребимый запах этих трав стоял все долгое лето и ясную осень, его не могли развеять ни иссушающе-беспощадная июльская жара, ни шквальные осенние ветры Азовского моря. Когда-то травы подходили к шлагбауму, установленному еще в петровские времена, но постепенно город рос, наступал на степь. На берегу мелководного, теплого моря построили металлургический завод. Пришел двадцатый век и здесь, в полынной степи, поставил железную стопу, железную веху.
Бросовые земли, в свое время купленные за бесценок богатым греком Скарамангой и помещиком Касперовым, вдруг резко подскочили в цене: они прилегали к новым заводам. На этих землях развернулось невиданное доселе строительство. Но еще десятилетие над этим краем стоял стойкий запах лебеды и полыни. Неистребимая трава росла прямо на вновь образованных улицах, в подворьях, на заводском дворе. Она заполонила даже крутые, осыпающиеся, глинистые берега Азовского моря. Время от времени волны подрезали берега, вызывая обвалы и гибель всего растущего на них. Но проходил срок, и трава снова начинала гнездиться на безжизненных желтоватых склонах, куститься, разрастаться, чтобы в один из ненастных дней погибнуть под очередной осыпью.
Зимой здесь было царство снега. В первых числах декабря нежно-белая, еще нестойкая снежная заметь ложилась на землю. Мелководный залив у берегов схватывало ломким прозрачным льдом. С каждым днем снежный рой в воздухе густел, пудрил сухую полегшую траву, стылые ветви голых деревьев, оседал на крышах, на дорогах.
К новому году ледяной панцирь сковывал весь залив, наступал на море. По льду теперь можно было не то что ходить, а ездить на санях, на автомобилях, на чем угодно. Все живое в море замирало, погружалось в дрему.
Зима в тот год наступила не по календарю ранняя. Лед был необычайно крепок, а снежный наст толст и прочен. Печи в домах в ту зиму не гасили — жар держался в них до утра. А утром еще горячую золу выгребали и затапливали по новой, иначе было нельзя, иначе стены возьмутся холодом, а потом попробуй их оттопи.
Дома, примыкавшие к металлургическому заводу, стояли на высоком берегу. Ветер, налетевший с моря, бился о его твердь, бросал в глинистые, окаменевшие подножия вороха снега. На пологом же берегу, за Камышовой балкой, против разбойного ветра не было никаких преград. Здесь уж он расходился вовсю. Дома засыпал до стрех. Утром их обитатели делали лазы, чтобы выбраться наружу.
Снега в том году было столько, что казалось — небеса высыпали уже весь свой запас. Наконец погода будто бы установилась, снегопады прекратились. Под холодным, зимним солнцем ослепительно сверкали крыши домов, дороги. А на второй день масленицы снова повалили крупные белые хлопья.
Легкий ветерок, круживший поземку на ледяных залысинах в заливе, к вечеру окреп, перекинулся на берег. Надо было выехать пораньше, до сумерек, но утром пришла Катерина, старшая сестра Ксени, позвала на блины. От нее зашли к другой сестре — Марфе. Она обещала дать Ксене боты, а сама ушла к свекрови, пришлось ждать. Как ни уговаривал Михаил: «Да будь они неладны, эти боты, езжай в валенках, теплее…» — Ксеня не уступала. Ехала она в деревню к мужу в первый раз и хотела быть понаряднее, помоднее.
Брат Михаила Максим приехал за ними еще в полдень. Услышав лошадиное ржание и увидев в окно остановившиеся сани, Тихон Иванович степенно отложил в сторону потрепанную Библию, снял с кончика носа очки, перевязанные в дужке суровой ниткой, огладил окладистую серебристо-черную бороду. Крикнул на кухню:
— Ивга! Пиды узнай, кого бог нэсе?
Никто не отозвался. За чтением он не заметил, что жена его куда-то вышла.
— От стэрва! Вже побигла кудысь по хаткам, — беззлобно выругался он и поднялся.
Узнав Максима, Тихон Иванович отпер ворота, сообщил, что ни дочки, ни зятя «нэма дома, гостюют, масляна…».
— А Вовка где-сь, наверное, с Ивгой? Ты распрягай. Це дило буде не скоро, покы повернутся.
Максим распряг Вороную, завел в конюшню. Серый закосил на кобылу налитым кровью глазом, стал нетерпеливо перебирать ногами. Тихон Иванович огрел его по холке:
— Стой! Чертяка!..
Вернувшись в дом, Тихон Иванович снова принялся за чтение:
— «Итак, всякого, кто слушает слова Мои сии и исполняет их, уподоблю мужу долгоразумному, который построил свой дом на камне; и пошел дождь, и разлились реки, и подули ветры, и устремились на дом тот; и он не упал, потому что основан был на камне.
А всякий, кто слушает слова Мои и не исполняет их, уподобится человеку безрассудному, который построил дом свой на песке; и пошел дождь, и разлились реки, и подули ветры, и налегли на дом тот; и он упал, и было падение его великое».
Максим, устроившись на сундуке, прислонившись к притолоке, слушал, но, разморенный теплом и монотонным чтением, задремал…
— Брат! Вечернюю зорю проспишь! — Михаил растолкал Максима. От него пахло водкой, скоромным маслом. Он белозубо улыбался.
Пока запрягали Вороную, пока то да се, вот и вышло, что выехали в сумерках. Как только минули шлагбаум, место пошло открытое. Ветер закусил удила, понесся вскачь. Белесая темнота быстро густела. Лошадь, отдохнув, с полчаса трусила уверенной рысцой. Стало холодно. Михаил крикнул брату:
— Придержи ее чуть, пробегусь!
Максим слегка натянул вожжи, осуждающе подумал: «Вырядился!» Михаил поддался уговорам жены, не стал надевать валенки, а напялил обновку, купленную с последней получки, — хромовые ботинки. Ксене хотелось, чтобы обновку увидела свекровь, оценила бы ее заботу о муже.
Держась за край саней, Михаил легко побежал. У Ксени тоже стыли ноги в злополучных ботиках, хоть и укутал их заботливо Михаил теплой попоной. Холод постепенно просачивался, кусал пальцы.
Ехала Ксеня в деревню не без робости. Ведь ехала как на смотрины. Кроме матери и братьев мужа — Максима и Алексея, никого она там не знала. Со свекровью, правда, виделась часто, и отношения с нею сразу сложились хорошие.
— Анастасия Сидоровна я, а ты меня мамой зови, — сказала ей свекровь при первой же встрече.
Даже Михаил удивился такому: к Фекле, Максимовой жене, мать не особенно милела сердцем, Анфису Пантелея никогда не вспоминала, а Ксене сразу такое предпочтение.
Когда Вовка родился, Анастасия Сидоровна стала наезжать в город почаще: хотелось побыть с внуком.
Братья мужа нравились Ксене. Максим — тихий, незлобный, уступчивый. С ним просто. Алеша — веселый, задиристый, неугомонный, такой в обиду не даст. Жаль, его нет. Служит. Не знала она только старшего деверя — Пантелея. В пятнадцатом году его призвали в армию. Потом гражданская война. Так больше он и не вернулся в Солодовку. А теперь где-то в Москве. Говорят, большой чин.
Не в чужой край она едет, а все ж робеет. Сызмальства живет в ней это чувство: не причинить бы другим неудобства.
Жалобно и одиноко звучал колокольчик, привязанный к дуге. Звук его, вначале заливистый и частый, становился приглушеннее и реже. Вороная перешла на шаг. Михаил прыгнул в сани. Из-под старого рядна, которым Максим прикрыл круп лошади, струился тут же смываемый ветром парок.
Причудливые сумеречные тени бесшумно проскользнули рядом с санями и исчезли, разрыв снова затянуло хмарью. Ни огонька, ни звездочки. Белые языки давно зализали дорогу. Пустынно, мертво все кругом. Жутковато. Ксеня придвинулась к Михаилу. Он уже в санях. Почувствовав это движение, обнял молодую жену. Сидел с горящими, мокрыми от тающего снега щеками, переполненный силой и ожиданием близкой встречи с родными, с селом, в котором вырос…
В деревне они жили бедно. Клок земли, отец с больным сердцем и их четверо — ненасытных ребячьих ртов. А когда отец умер, стало совсем худо. Как сейчас помнит он тот день. Прибежал сосед, закричал еще с улицы:
— Настасья! Афанасий твой преставился!.. Прямо в поле… Упал и помер.
Заголосила мать, завыла, закатила глаза. Заплакал Мишка. Страшно ему стало. Никогда он не видел прежде мать такой. Вбежали во двор тетка Дарья, кума Анастасии Сидоровны, дядьки — Мартын и Демка, стали отпаивать мать водой… А потом отец лежал в зале на столе. Густо пахло терпкими полевыми цветами. Всегда измученное болезнями и трудом лицо умершего теперь как бы просветлело, умиротворилось.
— Батеньку твоего боженька на небо возьмет, — утешала Мишку тетка Химка. — Добрый он был — муху не обидит.
— А что на небе делать-то он будет? — прячась за юбку и боязливо поглядывая на отца, спросил Мишка.
— А ничево-о-о… Там птицы райские, кущи цветущие. Хоры божественные песни поют…
То, что отец теперь будет жить среди райских кущ и птиц, как-то сразу примирило Мишку с его смертью. Шел тогда Мишке восьмой год. Старшему, Пантелею, сровнялось шестнадцать.
На Пантелея все хозяйство и взвалилось. Но умения в крестьянском деле у него еще не было. Сосед семьдесят пудов брал с десятины, а Путивцевы — тридцать — сорок. При таких сборах к апрелю в закромах у них было пусто. По сусекам скреби — зернышка не найдешь. Одно соленье в погребе. Спасибо, дядьки хлебом помогали…
«Да скоро ли доедем? — неожиданно подумал Михаил. — Не заблудились ли?»
Максим давно понял, что заблудились. Одна была надежда — на Вороную. Авось вывезет. Он пустил вожжи: иди, родимая, как знаешь. И Вороная шла, угадывая своим особым лошадиным чутьем скрытую под снежным настом дорогу.
Максим сидел на облучке. Ветер налетал па него со всех сторон, отскакивал от закаменевшего войлока валенок, от задубевшей на морозе кожи тулупа. Овечья шерсть надежно хранила тепло. Замерзли только нос и щеки, посеченные острой снежной крупой.
— Кажись, под горку пишлы.
Действительно, начался спуск в ложбинку. Но снегу тут уже намело по пояс. Прогрузая все глубже и глубже, с трудом вытаскивая пружинистые ноги, Вороная взяла выше, напряглась вся, вытащила сани на бугор, запалясь уже, жадно раздувая ноздри, из которых валил густой пар.
Поверху шагом проехали еще немного. Наконец донесся собачий лай, запахло дымом: ветер как раз был с той стороны.
Вниз не съехали, а сползли. Плыли по снегу. Два раза застревали, приходилось слезать и подталкивать сани. Показались первые хаты. Здесь было затишнее и снега поменьше. Вороная пошла легче, весело заржала: учуяла дом. Вот он, за изгородью из веток, с резным крыльцом, с теплым светом в окошке.
С мороза, с темноты, с безлюдья в доме показалось особенно уютно, а свет от семилинейной керосиновой лампы — необычайно ярким. На лавках, за столом, сидели дядьки Михаила, тетка Химка, тетка Дарья, Фекла. Заслышав шум, из кухни вышла мать. И сразу же с укором к сыновьям:
— Та дэ ж вас носит?
Ксеня замешкалась на пороге.
— Здравствуйте! — Стала расстегивать ботики на одеревеневших ногах.
— Боже ж мий! — запричитала мать. — Хто ж у таку погоду у такой обувци изде. Проходь сюды. Замэрзла?
— Ноги замерзли, зашпоры зашли.
Мать отвела Ксеню на кухню. Кликнула Феклу. Послала за холодной водой в сени. Налила в таз:
— Знимай чулки, ставь ногы у воду.
— Та не надо, мам.
— Знимай, кажу, бо хворобы не мынуваты. Як зашпоры выйдут, тоди скажешь.
Боль была нестерпимой, будто в пальцы воткнули сотни тонких иголок. Ксеня опустила ноги в холодную воду, не чувствуя ее стылости. От большой русской печи несло жаром и пахло овчиной: на припечке лежал полушубок.
Щеки у Ксени раскраснелись.
Тут вбежал Михаил с рюмкой водки, с соленым огурцом на блюдце.
— Пей.
— Да ты что?
— Пый, пый! Зараз поишь горячих блынив, зовсим отогриешься, — сказала мать Ксене.
Анастасия Сидоровна подбросила несколько кизяков в печь, в трубе весело загудело. Поставила сковородку на жар. Сняла ряднушку, которой была покрыта макитра с тестом.
Из зала доносился неясный говор. Бубнили все разом, ничего нельзя было разобрать, но верх брали мужики: их голоса слышались явственнее.
Дядьку Мартына Ксеня признала сразу, со слов Михаила — коренастый, чернявый, волосы коротко острижены, ежиком. А дядька Демка? Знала только, что он старше Мартына и что Алексей характером пошел в него. Неугомонный. Когда Алексей был маленьким, то у дядьки Демки дневал и ночевал.
— Дядька Демка, ну давайтэ поборымось… — И пыхтел изо всех своих детских силенок, упирался, не хотел ложиться на лопатки.
Бывало, дядька поддавался ему, и тогда ликованию не было конца: Алеша всерьез принимал победу.
Холод постепенно вытравлялся, боль в пальцах стихла. Ксеня вытащила ноги из таза.
— Теперь разотры их, — наказала Анастасия Сидоровна. — Та як же ты робышь? Давай я сама.
Ее руки были сухими, горячими, крепкими. Ноги у Ксени стали приятно гореть, покраснели.
— От и все, — сказала Анастасия Сидоровна. — Надягай чулки и ходимо снидать.
— Мам, зеркало у вас есть?
— Та зеркало в зале.
— Прическа не растрепалась, мам?
— Та ни. Гарна, гарна!
Ее наплоенные, волнистые темные волосы были хорошо уложены. Лицо у нее с мелкими чертами, но красивое: ровный нос, яркие губы. Ксеня, однако, была недовольна своим лицом: ночь не поспит — глаза втянуло, щеки запали, как с креста снятая. Вот у Марфы, сестры ее, лицо всегда круглое, розовое, цветущее. И вся она круглая и пышная.
Сняв ворсинку с зеленого шерстяного платья, Ксеня вслед за матерью вошла в зал. Все головы повернулись в ее сторону: никто ведь как следует еще не разглядел «Михайлову жинку». Молодая женщина засмущалась, залилась румянцем. Свекровь подметила это и — на выручку:
— Та ты сидай, сидай… Та наливай же, Демка, со здоровьицем усих!
Дядька Демка, длинноносый, худощавый, сидевший по левую руку, не заставил себя ждать, налил всем, выпил первым, крякнул, потрогал кончик уса. Дядька Мартын опрокинул свою чарку в рот, на секунду задержал дыхание, потом шумно выдохнул. Захрустели на зубах соленые огурчики, пахнущие сельдереем и укропом, захрумтела, сочась, твердая пелюска[1].
Мать принесла на тарелке пышущую жаром гору блинов, Фекла достала из погреба два больших глечика с кислым молоком. Разлили его по блюдцам. Блины брали руками, обжигаясь, сворачивали в трубочки, макали в молоко. Анастасия Сидоровна положила на блюдце Ксене румяно-желтый каймак, дала ложку:
— Ешь, ешь…
Ксеня ела плохо, чувствуя на себе любопытные взгляды. Ее посадили рядом с Феклой, женой Максима. Низкорослая, щупленькая Фекла не без зависти косилась на ятровку[2].
Ксеня чувствовала себя неуютно под этими косыми взглядами, а тут еще дядька Мартын, выпив вторую рюмку, завел:
— Жинка у тэбэ гарна, Мишка. А все ж таки должон тоби сказать: чи тоби мало було наших дивок, шо ты взяв городску?
Михаил слушал, застенчиво улыбаясь, и это обидело Ксеню: что же он?.. Слушает, улыбается и не вступится за нее!
А дядька Мартын продолжал:
— Шо воны, городски, умиють. Тики фигли-мигли у них на уме.
— Дядька Мартын!.. — Хотя в их семье не принято было перебивать старших, Михаил не выдержал.