— Не ори! —сказала она.— Думала: тебе позже...
— Отчего это «позже», скажи на милость? Отчего?
Я схватил портфель, выскочил на лестницу к лифту и тут обнаружил, что в пиджаке у меня нет паспорта. Пасцорт всегда лежал в нравом кармане, а карман застегнут на английскую булавку. Булавка была застегнута — вот что удивительно. А паспорта не было.
Ныне я вспоминаю все это происшествие с недоумением, но тогда... тогда я ощутил мгновенный холодный страх, будто подошел к лестничной клетке и увидел, что передо мной пустота, что нет лифта, пропасть, и я отпрянул с ужасом и бросился назад в квартиру.
— Где паспорт? Ты вынула паспорт?
;— Какой паспорт? Что с тобой? — Алла Дмитриевна отшатнулась от меня, и я увидел, как лицо ее передернулось от страха.— Сбесился, что ли?
— Куда делся паспорт? Ты лазила ко мне в пиджак? Ты? — кричал я или шептал, не помню, бегая по квартире, разбрасывая бумаги с письменного стола, шаря на книжных полках, выворачивая карманы в другом своем — сером, новом — костюме, высыпав на пол содержимое портфеля.— Где? Не мог же он провалиться? Это ты! Вечно ты шаришь у меня по карманам!
— Я? Шарю? — крикнула Алла Дмитриевна.
— Да, ты, ты!
— Когда я шарила?
— Всегда! Всю жизнь!
— Ты свинья! Я шарю! А?
— У меня пропал паспорт, и я же свинья! А ты... ты...
— Ну, ну? Кто я? Кто? — Она таращила на меня глаза, полные слез.
— Не реви! — сказал я.— Ищи паспорт!
— И не подумаю. Иди, опоздаешь. Уже опоздал. Иди.
— Иди? Без паспорта?
— А что такого? Найдется, если дома, а потерял, то и искать нечего. Иди... Ну что с тобой?
В самом деле, что со мной происходило, не знаю, помню только чувство страха, которое так и не покидало меня с той минуты, как я обнаружил, что исчез паспорт. Я помнил: вчера вечером он был в кармане пиджака. Был, а сегодня нету. Я испытывал жуткое состояние, словно не паспорт потерял, а нечто несоизмеримо большее. Или я заболел? Да, наверно, заболел. Ноги отяжелели, во рту пересохло. Чувство обреченности я испытывал, тоски, пустоты.
— Эй, дед,— заорал из уборной Платон,— ты чего там потерял?
— Как вы все надоели мне! — сказал я и ушел, хлопнув дверью.
Улица была не такая, как обычно, и я был не тот. Я не могу, мне трудно передать это состояние вины, что ли, которое я испытывал, или страха разоблачения, а может, далее рабской приниженности: случись что со мной, как я докажу, что я — это я? Мне было страшно, я потерял чувство собственного достоинства. Нет, опредёленно я болен, я понимал, что болен, но ничего не мог поделать с собой. Так я и брел к метро, так спускался по эскалатору под землю, как в преисподнюю, где стояла и ждала меня Ирина.
— Опаздываете, сэр,— сказала она.— Что с вами? На вас лица нет! Что случилось?
— Ничего! — ответил я, и меня осенила внезапная мысль, что с тех пор, как я встретил эту девицу, похожую на лягушку, с тех самых пор со мною происходят невероятные, нелепые вещи, какие-то странные душевные превращения. И сейчас, ощутив к ней злую ненависть, я, наклоняясь к ее лицу, прошипел со злобой:
— У меня, голубушка, исчез паспорт!
Она отшатнулась и даже прикрыла лицо ладонью, сквозь пальцы смотря на меня. Синий глаз ее был полон страха. Или недоумения.
— Паспорт у меня исчез! — повторил я.— Где он?
— Но я-то откуда знаю?
«Все ты знаешь,— хотел я сказать,— все знаешь, будь проклят день, когда я встретил тебя! Ты — ведьма». Но не сказал ничего.
«Что это было? — думаю я ныне.— Какая муха меня укусила?»
И не могу понять.
По перрону шел милиционер, он шел ко мне, он смотрел на меня, и мне хотелось исчезнуть, раствориться в толпе, затеряться. Я весь съежился внутренне: сейчас он подойдет, спросит паспорт, обязательно спросит — хотя зачем ему спрашивать? — я чувствовал, он непременно спросит, а что я ему покажу? Тетради своих учеников из портфеля? Что? Что я ему покажу?
Милиционер шел прямо на меня, а я лихорадочна думал, как буду доказывать, что я есть я. Но — о чудо! — он прошел мимо, скользнул по моему лицу взглядом и прошел мимо... И когда он прошел, я в изнеможении прислонился к холодной мраморной стене.
— Что с вами? — испуганно спросила Ирина.— Сядьте на скамейку, ну пожалуйста.
Она не понимала, что со мной. Откуда ей было понять, что
— Уйдите,— сказал я.— И не смотрите на меня так: я еще не умер. Идите.
— Но я должна же вам помочь...
— Чем вы можете мне помочь? Чем? Оставьте меня.
Я расстегнул пальто, полез в задний карман брюк за валидолом, но вытащил не валидол, а свой собственный паспорт. Впрочем, я еще не понял, что это паспорт, машинально вытащил, машинально переложил во внутренний карман пиджака и снова полез за валидолом, и тут меня осенило: паспорт нашелся, свершилось чудо. Как он оказался в заднем кармане брюк, я не знал и вспомнить не мог, да и не хотел вспоминать: я снова стал свободным человеком, самим собой, приобретя уверенность и душевное равновесие. Даже засмеялся, ощутив нелепость своих недавних страхов. Это опять она, ее ведьмины игры.
— Удивительно! — сказал я и постарался улыбнуться, чувствуя, что улыбка не получается, что она, эта улыбка, вымученная, глупая какая-то.
Ирина смотрела на меня то ли с удивлением, то ли с состраданием, не знаю, как определить этот взгляд, который я забыть не могу, в нем были и недоумение, и укор, и испуг, и отчуждение — многое было в ее молчаливом взгляде.
— Нашелся! Спасибо! — сказал я и пошел вдоль перрона.
Я хорошо помню чувство легкости и свободы, которое владело мной в те минуты, я очнулся после долгой болезни и испытывал радость от ощущения полноты и прелести жизни, здоровья во всем теле.
Подошел поезд, я обернулся. Ирина стояла на прежнем месте, смотря на меня все тем же странным, жалким взглядом,— и сама она была иная, не та, что мгновение назад: жалкая, потерянная, с осунувшимся лицом. Она не торопилась заходить в вагон, не двигалась. Я вернулся, спросил:
— Что с вами, милый человек?
— Не знаю... Схватило здесь,— она положила руку на грудь,— не могу вздохнуть...
Определенно что-то со мною произошло, в эти минуты я был великодушен, милосерден, сентиментален. Я жалел ее, испытывал к ней нежность: она была такой же жалкой и больной, как в тот вечер, когда прошагала под моими окнами несколько часов с морожеными бананами.
— Чем помочь вам, милая девочка? — спросил я и, удивляясь себе самому, нагнулся и осторожно поцеловал ее в щеку.
— Зачем же? — проговорила она устало.— Ну зачем? Вы же не любите меня...
Я снова поцеловал ее, испытывая не столько сладость этого поцелуя, сколько ощущение освобождения, которое не покидало меня с того мгновения, как нашелся паспорт: что из того, что я, седеющий человек, целую молоденькую женщину в метро при всем честном народе, что из того?
— Поезжайте, бога ради,— сказала она,— я посижу, поезжайте, опоздаете...
И я уехал, оставив ее на перроне...
Из метро я вышел и шел потом к школе по весенней утренней улице, облитой солнцем, в праздничном, приподнятом настроении. Нет, я не думал так тогда, но, вспоминая сейчас, понимаю, что эта радость была вызвана не чем иным, как все тем же ощущением, что у меня все о'кей, все в полном порядке, все на своем месте. Весенние лужи парили на солнце, веселые воробьи упоенно барахтались в этих теплых лужах, автомобили месили грязь, разбрызгивая ее на прохожих, которые, чертыхаясь, шарахались от края тротуара. И меня обрызгал промчавшийся троллейбус, и я отскочил в сторону и засмеялся. Брюки стали мокрыми, а я засмеялся, и шел дальше, и шарахался от автомашин с легкостью, будто играл с ними в веселую игру,— ничто сейчас не могло испортить мне настроение.
Уже подходя к школе, я вспомнил Ирину, вспомнил, как наклонился к ней и поцеловал — щека ее была холодной, ледяной, словно мои губы прикоснулись к мраморной стене, о которую она опиралась...
На следующее утро я не встретил ее на обычном месте в метро. И на второй день ее не было. И на третий. Неделя прошла — она не появлялась. Я понял: она заболела. И, поколебавшись, навестить мне ее или нет, решил отпраэиться после работы к ней домой.
Она сама открыла дверь, удивилась:
— Вы?
— Болеете? — спросил я.
— И нe думаю. Дел много. Я уезжаю... в командировку.
Она была бледна, лицо осунулось, глаза ввалились.
— Нет, вы болеете, я же вижу,— сказал я.
— Видите? — Она усмехнулась. — У меня болезнь иного рода, ее не видно.
Мы прошли в комнату. Все здесь было почти так же, как в прошлый раз, и в то же время все по-иному, может быть, потому, что не было стола возле окна, отчего пространство этой каморки словно расширилось и каждый звук теперь раздавался гулко и отчетливо. Над кроватью висела большая фотография мужчины с лицом значительным — впалые щеки, нос горбинкой, высокий лоб, крепко сжатые тонкие губы, жесткие, неуступчивые глаза, которые и придавали значительность этому лицу. И хотя я видел Аристарха Безденежных в гробу с иным выражением — человека нездешнего,— совсем не похожего на эту фотографию, я догадался, что это он. Ирина не была на него похожа.
— Извините,— сказала она,— угощать мне сегодня вас нечем. Если только чаю?
Она не предложила мне сесть. Тогда я не обратил на это внимания, но потом, вспоминая каждую мелочь в ее словах и движениях, с горечью отметил и это. От чая я отказался, хотя, наверно, не надо было. Мы оба куда-то спешили. А куда нам спешить? В квартире было тихо, никто не мешал моему душевному покою, как в прошлый раз, никто не подглядывал в замочную скважину, я мог выпить чаю. Наверно, мне надо было остаться, выпить чаю, но я не остался, чаю не выпил. Ушел.
Она спустилась вместе со мной во двор, сказала:
— Спасибо.
— За что?
— Ну, за все... Навестили вот...
— Я приду вас проводить,— сказал я.
— Да? — Она вроде бы даже удивилась.— Я не избалована вашим вниманием, не надо, зачем...
— Приду, Ира,— сказал я, чувствуя какую-то вину перед нею. Хотя в чем я был виноват? Ни в чем. Однако она была права: она не обременена моим вниманием.— Я приду,—повторил я.— Когда самолет?
— В шесть,— ответила она, помедлив,— такси придет в двенадцать.
— Так рано? Зачем?
— Я так люблю,— ответила она.— Я люблю вокзалы, аэропорты...
— Любить можно,— сказал я,— но неразумно: что мы будем делать столько времени?
— Я одна поеду,— проговорила она твердым голосом,— и найду занятие. Я одна поеду... А вам... спасибо вам за все... провожать меня не приходите, не надо.— Она погладила лацкан моего пиджака ладонью, губы ее дрогнули, и, повернувшись, она ушла не оглядываясь.
Провожать ее я пришел. Хотя чуть-чуть не опоздал: такси уже стояло во дворе, а Ирина выходила из подъезда с чемоданом. Я ее не узнал сразу: она была в парике, как тогда, в зоопарке. Другая какая-то женщина. Лицо ее было отрешенным, чужим, не здесь, не со мною оно было, а где-то в ином пространстве, в иных заботах.
— Будьте счастливы,— сказала она, открыла дверцу машины и положила на заднее сиденье чемодан.
— Я провожу,— сказал я.
— Нет, не надо.
Поколебавшись мгновение, она встала на цыпочки, быстро, неловко поцеловала меня в щеку и села в машину. Такси развернулось и поехало со двора, увозя часть моей жизни, оставив на сердце смутную тревогу и печаль.
Теперь я понимаю, что эта тревога и этa печаль были нечто иное, как предчувствие беды, предчувствие несчастья, которое не заставило себя долго ждать и обрушилось на меня так внезапно и так безжалостно.
Я поехал в школу, на работу. Вечером, возвращаясь домой, позвонил из уличного автомата в справочную Аэрофлота.
— Самолет вылетел по расписанию,— ответили мне.
В двенадцать ночи, насладившись телевизионным фильмом о любви двух несчастных школьников, не понятых родителями и учителями (теперь модны такие сюжеты), я проглотил две таблетки димедрола и лег спать.
Спал крепко, безмятежным сном, хотя именно в эти часы, когда я храпел в своей постели, там, за тысячу километров от Москвы, самым нелепым, жестоким образом рушилась моя жизнь.
Утром я проснулся в прекрасном настроении, как обычно просыпался после спокойного сна, обновленный, очищенный от дурных мыслей и настроений. Подергал руками и ногами, постоял на голове, съел яичницу и побежал на работу. Предчувствие беды, которое охватило меня накануне, когда такси увозило Ирину, улетучилось за ночь. Я ехал в метро, потом шагал к школе по весенней улице и думал бог знает о чем. О какой-то чепухе, о разных разностях, о том, что надо сегодня выкупить очередной том собрания сочинений Достоевского, написать заметку в стенгазету о том, кому что снится. С детских лет мне осточертели эти потуги на юмор, эти сновидения, которые я зачем-то сам вызвался сочинять еще сто лет назад, в первом классе, и с тех пор сочиняю уже почти полвека... Как стремительно летит время! Ведь в самом деле, почти половина столетия прошла с того дня, как родители отвели меня в школу. Почти полвека прошло со дня моего незабываемого триумфа, когда я поразил учительницу и весь класс тем, что умел не только читать и писать, но и считать, делить, умножать, складывать в уме любые числа. Я был способным мальчиком, но, признаться, большим лентяем потому, наверно, что учение давалось мне легко, без труда. Мне завидовали многие сверстники — и в школе, и потом, после войны, во время студенчества. Чему завидовали-то? Наверно, умению находить общий язык с людьми, чувствовать себя свободно в любой обстановке, а больше того, наверно, моим успехам: я рано стал завучем, а затем и директором школы. И уж так повелось: что бы я ни делал, чем бы ни занимался, одно было неизменно из года в год — обязанность писать в стенную газету о том, что кому снится. А в то памятное безмятежное и страшное утро сны моих сослуживцев рождались во мне мгновенно, с легкостью удивительной. Я почти бежал к школе, чтобы не забыть, успеть записать, пока они не улетучились из памяти. И только один сон, сон учительницы географии Марии Прохоровны, по обыкновению, никак не придумывался. Со снами Марии Прохоровны у меня всегда происходили сложности: хотелось, чтобы ей приснились всяческие неприятности, гадость какая-нибудь, и я придумывал соответствующие сны, от которых с этой дамой мог бы даже инфаркт случиться, но для стенгазеты такие сны не годились: ими можно было тешить собственную душу, но вывешивать подобные мои мечтания на всеобщее обозрение, к сожалению, увы, нельзя. Учительницу географии Марию Прохоровну я терпеть не мог, но знали об этом я да Алла Дмитриевна и никто больше. Нет, еще Ирина знала — зачем-то проболтался ей. Мария Прохоровна бельмом была в моем глазу, мозолью. Какой она была — очень склочной или очень принципиальной,— я не мог уразуметь, хотя проработал с ней более четырех лет и за эти четыре года изрядно поистратил из-за нее нервы. Чтобы избавиться от нее, я всюду — в роно, в гороно, на всех совещаниях — безудержно хвалил ее, надеясь, что начальство запомнит, какой деятельный работник эта Мария Прохоровна, и повысит ее завучем в другую школу, в другой район хоть кем, хоть директором школы, лишь бы ушла она от меня со своим умением совать всюду нос. Я даже написал про нее хвалебную заметку в «Учительскую газету», прочтя которую дочь Аристарха Безденежных спросила: «И вы хотите, чтобы такого работника от вас убрали?» «Хочу. Для того и хвалю». «Зачем же хвалить, если терпеть не можете? Это же обман!» «Нет,— я засмеялся тогда,— это стратегия. Мое личное мнение о ней — частное мнение. Этим частным мнением я могу, должен поступиться ради пользы дела. И поступаюсь. Понятно?» «Не очень»,— ответила Ирина, не приняв шутку.
Что снится Марии Прохоровне, я так и не придумал, решив, что пусть на сей раз ей ничего не снится, пусть пребывает без сновидений.
Я записал остальные сны и на всякий случай, для самоуспокоения, позвонил в справочную Аэрофлота узнать, когда самолет прибыл в порт назначения.
— Минуточку! — ответил милый женский голосок.
В трубке долго стояло молчание, потом этот же голос торопливо продиктовал мне другой номер телефона, и я услышал короткие гудки.
Страх охватил меня, я не хотел, не мог снова поднять трубку и набрать номер. Но набрал наконец. Было занято. Я звонил туда час, два, три — и не сумел дозвониться: то занято, то никто не отвечал. Справочная давала мне другие какие-то телефоны, но и они не отвечали. А я звонил, все звонил. Ничего еще не было известно, но я уже понял, я знал уже, что произошло несчастье. Нет, быть не может, не надо!..
Мне было лет пять, не больше. Я помню, мы шли куда-то с отцом по улице, и в витрине магазина я увидел аквариум, в котором плавали всевозможные рыбы. Я прижался к стеклу, окаменев от удивления, потому что увидел там самую настоящую золотую рыбку из сказки. У нее был большой кружевной хвост, легкий, как паутина, отливавший золотом, она плыла, и он развевался за нею словно огромный царственный шлейф. Рыбка увидела меня и тоже, как я, прильнула к стеклу. Мы смотрели друг на друга, она разевала округлый рот и — я слышал, явственно слышал! — кричала, умоляла меня взять ее из магазинной неволи к себе домой. «Купи рыбку»,— сказал я отцу. Отец не стал, как обычно, говорить, что у нас нет денег, какое, дескать, жалованье у дворника, не стал увещевать меня, что за рыбами надо много ухаживать, а, к моему удивлению, сказал: «Хорошо». И я понял, что эта рыбка и в самом деле из сказки, волшебная золотая рыбка, исполняющая любое желание. Вот и доказательство тому: я попросил купить ее — и отец сразу же согласился.
Теперь дома у нас стоял аквариум, в нем плавали рыбки, и среди них она, золотая. Я прижимался носом к стеклу, она подплывала и что-то шептала, шептала, раскрывая свой круглый рот. Я мог сидеть так часами, глядеть, как она плавно, изящно скользит в воде, то опустится на самое дно, то поднимется, захватит глоток воздуха и снова уйдет в глубину.
Любоваться рыбками приходил соседский кот Джентльмен, который, так же как и я, мог часами сидеть и смотреть на них. Иногда он вставал на задние лапы, и смотрел сверху, и тянулся мордой к ним, и тыкался в воду носом, перевесившись через край аквариума. Рыбы боялись его, и я прогонял кота вон...
Ей было там очень плохо, скверно было моей золотой рыбке, я это знал, она металась по узкому пространству аквариума, тыкалась рыльцем в стекло, подолгу глядела на меня выпуклыми глазами, молила об избавлении.
Однажды ночью, проснувшись, я услышал ее голос, она звала меня. В темноте комнаты слабо светилась лампочка в аквариуме, у поверхности воды стояла золотая рыбка и, высунувшись, печальным, тихим, нежным голосом звала меня. «Мальчик, помоги! - кричала она едва слышно; громче она не умела кричать: она же была мала и у нее не было сил произносить трудные человеческие слова.— Спаси меня, мальчик, выпусти в реку, пожалуйста!» Я откинул одеяло, на цыпочках, чтобы не разбудить родителей, подобрался к аквариуму и сказал золотой рыбке, что спасу ее, пусть она потерпит еще пять минут, пока я оденусь и найду стеклянную банку. «Я отблагодарю тебя, мальчик,— сказала она,— я исполню твои заветные желания. «По рыбьему велению, по моему хотению» скажешь — и исполнится твоя просьба. Спаси меня поскорее». «Сейчас, сейчас», говорил я, одеваясь, ища банку из-под консервов. Нашел, зачерпнул воды из аквариума, поймал сачком рыбку и тихонько-тихонечко выбрался на улицу. Жили~мы тогда в Фалеевском переулке, в двух шагах от набережной Москвы-реки.
Я спустился к самой воде, выпустил рыбку, она вильнула золотым хвостом, крикнула: «Спасибо, мальчик!» — и уплыла.
А я вернулся домой, так же тихо и так же незаметно, разделся и уснул, и приснился мне страшный сон, что волшебную золотую рыбку выловил из аквариума кот Джентльмен и сожрал, как какого-нибудь обыкновенного карася.