— Ах вот как? Ну что ж, наверное, такая трактовка тоже имеет право на существование... Пожалуй, на этом мы беседу закончим. Поздравляю вас с поступлением в, число наших студентов.
Он встал, пожал мне руку и сказал в напутствие:
— У Гёте есть дивные лирические миниатюры. «Горные вершины» вы, конечно, помните. А вот эту, думается, не слышали, ее редко кто знает, я вам прочту сейчас:
Тут-то все и создается,
Если мы не сознаем,
Что и как мы создаем —
Словно даром все дается.
Я вышел от профессора, ног под собой не чуя. А вскоре в довершение всех удач попал в Большой театр. Взял меня с собою Григорий Дмитриевич Деев-Хомяковский, Первый раз пришлось увидеть такой роскошный зал, сидели в ложе второго яруса, и все я мог разглядеть — впечатлений тьма! Шло торжественное собрание в честь пятилетия Красной Армии, выступал сам Фрунзе. Речь его была проста, голос не басистый, как я ожидал, а высокий, едва ли не юношеский, и это показалось мне удивительным.
Возвращались с Григорием Дмитриевичем пешком, тогда вся Москва ходила пешим порядком, беседовали по пути, и я думал про себя, что вот оглянуться не успел, а уже полноправный житель столицы, даже и в Большом театре побывал, работаю в ШРМ, принят в члены ВОКПа, стал студентом ВЛХИ. Этак не мудрено, если в скором времени настоящим писателем стану и мои произведения (а я и не написал еще ничего) увидят свет. Чем черт не шутит!
А ликовать-то мне и погодить бы стать: что дается легко, то и теряешь с легкостью. Кому, возможно, и покажется это дико, но сдался я из-за ерунды, то есть теперь мне видно, что из-за ерунды, а в ту пору такая пошла полоса в моем столичном житье-бытье, что хоть волком вой.
В школе мне предложили занять любую комнату из тех, что были во втором деревянном этаже, нижний-то был каменный. Я вначале удивился, отчего они пустые, потом понял: холод в них стоял одинаковый. Дал мне наш столяр Василий Николаевич, выпивоха, но добрейший человек, пилу и топор, ходил я в Останкинский парк, за дворец Шереметева, да там, видать, до меня все было подобрано. Если и приносил когда охапку сучьев, то где ж мне было протопить большую печь. «Буржуйкой» разжиться не смог.
Только и отходил маленько во время занятий, когда вел уроки, или на лекциях в институте, но спать приходилось дома, а там у меня за ночь вода замерзала в кружке. Согревайся, значит, собственным теплом, но откуда ему взяться, если паек мизерный, живешь впроголодь, обедаешь в неделю раз или два? А просить помощи из деревни я не мог. Отец и учительскую-то мою работу почитал за баловство, а уж интеллигентов городских вовсе именовал дармоедами. Последнее его слово, когда я уезжал, было такое: «Жрать захочешь — вернешься, а там тебе подыхать!»
Деев-Хомяковский почему-то особенно заботился о моем постельном белье: мол, перебуду как-нибудь с недельку, а там пришлют из дому простыни, подушку, одеяло. Что было ответить ему на это? Я когда откровенен сверх меры, а когда и застенчив до глупости. И не решился сказать председателю «крестьянских», хотя он и сам вышел из деревни, правда из подмосковной, что у нас в Ивановичах спят не на простынях, а на сеннике, и подушки знают только общие, из посконной холстины, и покрываются дерюжкой.
— Слушай,— подступает он ко мне,— писал ты домой?
— Писал, Григорий Дмитриевич.
— Странно. Очень даже странно. Не можешь же ты все время валяться на голом матраце, и в головах у тебя черт знает что!
«Черт знает что» был мешок, заменявший мне чемодан. И как-то стал я чувствовать, что меняет Деев-Хомяковский свое отношение ко мне. Поначалу привечал, в театр вот даже водил, а тут охладел, поглядывает с подозрением, сверлит колючими глазками. Вдобавок я начал почесываться, и ведь знал, какую «живность» он подозревает за мной, а не мог сознаться, что это от голодухи пошли у меня фурункулы, маленькие злые чирьишки.
Последняя напасть — мыши. Их, проклятых, столько в школе развелось, что спасу не было. Спрашивается, чем же они могли поживиться возле меня, когда я был гол как сокол? Учуяли, вишь, в мешке запах хлебных крошек, а покончив с ними, решили попробовать, каков на вкус я сам. Тот, кто думает, что эти маленькие грызуны прямо-таки вонзают зубы в жертву свою, очень ошибаются. Нет, они деликатно приступают к делу. Начнут с пальцев на ногах, с самых кончиков их, да легонько этак, будто стружку снимают. Даже и не почуешь со сна, но уж когда доберутся до живого!
— Да, тебе лучше уехать,— сказал Деев-Хомяковский, накладывая резолюцию на моей просьбе об увольнении. — Потом, как станет полегче, можешь снова попробовать, мы тебе поможем. А пока поезжай. Все-таки, знаешь, жить без постельного белья...
Далось ему это белье!
Добрался я до Ивановичей легко, поезда ходили уже более или менее регулярно. Ну а уж что у меня на душе было, об этом лучше и не вспоминать.
Глава вторая
ВАМ ОБЯЗАТЕЛЬНО НАДО ПОЗНАКОМИТЬСЯ
— Дорогой мой! Там, где вы теперь будете жить и работать, живет и работает, и тоже воспитательницей, Любовь Федоровна Копылова, по мужу — Барановская. Вам с нею обязательно надо познакомиться. Нет, не сразу, а когда оглядитесь, как говорится, обстолитесь. Кто такая Любовь Федоровна? Человек редкостной души и большой поэтической культуры. В недавнем прошлом она была в числе лучших московских поэтесс, она да еще Ада Чумаченко и Любовь Столица... Почему я вам советую с нею познакомиться? Да потому, дорогой мой, что Любовь Федоровна чудесная собеседница, ей есть что порассказать, вам это будет только на пользу.
Так напутствовала меня милейшая Елена Ивановна Дмитриева, когда, приехав снова в Москву, я предстал пред очи ее в подотделе художественного воспитания детей при моно. Направляли же меня на работу в Центральный приемник для беспризорных детей, что устроилось довольно просто: воспитатели в этом приемнике часто менялись, не всякий мог ужиться там.
— Работенка нелегкая, дорогой мой, предупреждаю вас, но пока ничего Лучшего не могу предложить,— вздыхала сердобольная Елена Ивановна. — Зато будет где жить, получите и питание с общей кухни... Деньги на трамвай у вас есть?
— Есть,— отвечаю я ей.
— Ну, счастливого вам пути!
А денег на трамвай у меня как раз и не было, направился я пехом. В те годы, особенно когда отъелся в деревне, отмахать километров восемь—десять было для меня сущие пустяки.
Мне уже подошло к двадцати шести, повидал всякое, работал в крестьянстве и на заводе, был на военной службе, жил в казармах, палатках, бараках и балаганах в шуме и гаме. Но такого, что я увидел, войдя в ворота Центрального приемника для беспризорных, мне и во сне не снилось. Это был муравейник, да еще какой, всем муравейникам муравейник!
Он занимал целый квартал, в нем насчитывалось одиннадцать корпусов разной величины. До революции это была богадельня «Покровская община», где доживали свой век одинокие старухи. Потом сюда взяли голодающих Поволжья, некоторых я еще застал. В одном окне главного корпуса увидел на подоконнике двоих малышей-татарчат. Они сидели рядом, с тоской смотрели куда-то вдаль и пели свою родную татарскую песенку. О чем говорилось в ней, я не мог уловить, понятны были лишь некоторые слова: «солдат», «пароход». А по двору уже носились новые хозяева, беспризорники.
Вся детвора тут была разбита на десять отделений, всего содержалось около двух тысяч детей, сюда они поступали с вокзалов, рынков, с поездов, приводила их большей частью милиция, здесь они должны были пробыть месяца три, пройти «первичную обработку», но некоторые заживались по году и больше. И самым трудным отделением считалось второе, где были подростки до шестнадцати лет, прошедшие огонь и воду. Попадались среди них ребятки и на два-три года постарше, даже и «женатики», успевшие семью завести. А педагогов в штате было сотни полторы, к ним должен был присоединиться и я, да никак не мог отыскать завпеда, заместителя заведующего приемником педагогической части.
— Вы ищете дядю Мишу Нерославского? — выручил меня наконец. один верзила-беспризорник. — Так он в третьем отделении. Обед ребятам раздает.
— Завпед раздает обед? — удивился я.
— А чего? Воспитательница заболела, а туда сегодня новеньких подсыпали, тете Соне одной не управиться, вот он и пошел.
— Где же это третье отделение?
— Да вот он, корпус. Как взойдешь по лестнице, то сворачивай по коридору. Там и услышишь, где обед.
Я поднялся, куда он указал, и действительно «услышал», где идет обед. Завпед раздавал миски новичкам, следил, чтобы их не обделили старожилы, кричал на кого-то. Был он, как оказалось, студентом, учился на четвертом курсе медфака Второго МГУ, да еще руководил всей педчастью. И, видать, работа с учебой измотали парня, худ был чрезвычайно, волосы взъерошенные.
— Вы заведующий? — спрашиваю у него, подойдя вплотную, иначе бы он не услышал меня.
— Ну я. В чем дело?
Молниеносно пробежал глазами мою бумагу из моно и говорит:
— Работы не боишься?
— Нет.
— Тогда пошли.
Он повел меня к длинному деревянному зданию, выкрашенному когда-то в желтый цвет, с несколькими входами по всей длине. Это был знаменитый «желтый барак», в котором происходили удивительные, а то и уголовные истории. Ночами там и крупная картежная игра шла. Но узнал я об этом позже, поработав порядком.
А тогда в бараке завпед постучался в одну из дверей, первую по коридору налево, нам ответили: «Можно» — и мы очутились в небольшой комнатушке. В углу что-то стряпала на столе худенькая женщина с длиннющей косой, на кровати полулежал и читал книгу человек с черной, как смоль, бородой и такими же волосами, торчавшими, словно иглы на спине у дикобраза. Ну, тут и гадать было нечего: муж и жена.
— Леша, вот тебе новый воспитатель,— объявил завпед. — Работы, говорит, не боится. Возьмешь в свое отделение?
— Почему не взять? Возьму.
— Ну вот и потолкуй с ним, а я побежал.
Завпед исчез, мы остались в комнате.
— Ну давай знакомиться,— говорит бородач. — Ты кто?
Я назвал себя.
— А меня зовут Алексеем, отца звали Венедиктом, фамилия наша Кожевниковы. А это жена моя, Наталья Прокофьевна, прошу любить и жаловать. Ты из каких краев?
— Из Брянской губернии,— отвечаю.
— А я из Вятской. Учитель?
— Да, учительствовал в родной деревне.
— А зачем сюда приехал?
— Хочу стать писателем, я уже поступил в институт.
— В Брюсовский?
— Откуда знаешь?
— Я тоже там числюсь, но на лекции езжу не на все: времени нет. Стихи или прозу пишешь?
— Прозу.
— Ну, выходит, мы с тобой полные кунаки. Давай, брат, помогать друт другу. Дорожка эта, я уже понял, зело трудная.
И начался у нас разговор.
Так вошел в мою жизнь (а я в его) известный теперь писатель Алексей Венедиктович Кожевников, автор многих книг.
Закружила меня московская жизнь. Днём крутился с ребятами, вечерами — на лекции в ВАХИ или на творческие вечера в какую-либо из литературных групп. Ходил по старой памяти к «крестьянским», потом вместе с Кожевниковым стал все чаще посещать «Кузницу», но об этом я еще расскажу, а сейчас надо вспомнить о женщине, с которой мне наказано было познакомиться.
Я не сразу нашел ее, нет, далеко не сразу. Окунувшись в этот котел кипящий, в работу с беспризорниками, даже и забыл про наказ, и, возможно, наше знакомство так бы и не состоялось, но бегу я однажды по двору и вдруг вижу: дорогу мне преграждает небольшого роста пухлая женщина в сером вязаном платке и поношенном ватнике.
— Дядя Федя? — спрашивает она меня.
У нас в приемнике дети называли педагогов дядями и тетями, ну и мы друг друга так величали.
— Да, я дядя Федя — отвечаю ей.
— А я тетя Люба. Вам Елена Ивановна говорила, что в приемнике есть Копылова-Барановская, с которой вы обязательно должны познакомиться?
— Да, конечно. Говорила.
— Ну вот и давайте знакомиться: я и есть эта самая Любовь Федоровна. Заходите как-нибудь к нам вечерком, живем мы в седьмом корпусе, как раз над приемным покоем.
— Хорошо, спасибо, непременно зайду.
А сам смотрю на нее во все глаза. «Ах, какая же она некрасивая! — думаю я. — Лицо пергаментное, под глазами мешки, нос на картошку похож...» И в то же время исходило от нее обаяние, человечность, и голос был хорош — тихий, женственный, задушевйый.
— Так приходите же, не обманите, — повторяла она.— Завтра или послезавтра. Мы вам будем рады.
— Обязательно приду!
И не пришел. Ни завтра, ни послезавтра. Заблудился, что называется, в трех соснах. Дело в том, что этот седьмой корпус, внешне похожий на заводской цех, внутри был распланирован нелепо. Сколько ни ходил туда, не нашел я Копыловых-Барановских. И снова Любовь Федоровна встретила меня во дворе:
— Дядя Федя, как не стыдно? Обещали прийти и не пришли.
— Так ведь я искал, тетя Люба, да не нашел. Обе двери заперты, как ни стучал, никто не отозвался.
— Ах ты господи! — всплеснула она руками. — К нам вход не со второго этажа, а пониже, с лестницы. Забыла вам о том сказать. Идемте-ка сейчас, покажу, как к нам проходить.
Она не только вход мне показала чуть ли не потайной, в самом углу лестницы, но и в комнату на минутку пригласила, чтобы я знал, где мне придется с хозяевами разговоры разговаривать. После-то оказалось, что беседы всегда происходили между мною и Любовью Федоровной. Дядя Коля, супруг ее, сидел в стороне и щелкал на счетах: он работал в каком-то тресте счетоводом и часто брал работу на дом. А тетя Ира, ее сестра, тоже работавшая у нас воспитательницей, всегда хлопотала у примуса в хозяйственном углу.
Меня поразили не только огромные размеры комнаты (метров о сорока квадратных), но и ковры на диванах, на стенах, на полу. Правда, ковры были старые, потертые и как ни много их было, а всего пола укрыть не могли, пол же был цементный, с прогибом посредине. Еще бросилось в глаза обилие картин, главным образом портретов хозяйки, писанных маслом в декадентской манере, о чем я высказался вслух.
— Да, это работа моих друзей-декадентов,— подтвердила Любовь Федоровна. — Я ведь и сама писала стихи в том же духе. И так как всегда была нехороша собой, то меня в нашем кружке называли декадентской мадонной. Но это потом, потом, а сейчас я только быстренько познакомлю вас с нашим общим любимцем, очаровательным Васенькой. Вот он, полюбите и вы его.
И она взяла с дивана спавшего там кота. В жизни я не видывал таких огромных и гладких котов.
— Правда, хорош?
— Да что тут хорошего? — не смог я покривить душой. — Разлопавшийся кошачий буржуй, вот и все тут.
— Ну нет! Вы измените о нем свое мнение, когда станете бывать у нас. Это такая умница, что не уступит гофмановскому коту Мурру. Только что не говорит. Обратите внимание, как он на вас смотрит: видите, видите? Он понял, что вы отозвались о нем нелестно, и платит вам той же монетой.
Действительно, на морде у Васеньки было написано снисходительное презрение. Забегая вперед скажу, что я так и не полюбил его, хоть и хотелось этого хозяйке, отношения у нас с котом, как говорится, не сложились, но об этом потом, потом, а сейчас и Любови Федоровне и мне надо было спешить по своим делам.
— Ну вот, теперь, надеюсь, вы дорожку к нам запомнили,— говорит она мне.— Теперь уж начнете к нам захаживать.
— Обязательно. Боюсь, как бы только не зачастил...
Если бы я жил в средние века и был бы художником, то свое «святое семейство» писал бы только с них, Копыловых-Барановских. Это и в самом деле была идеальная семья, тихая, добрая, живущая в любви и уважении друг к другу. Когда ни зайдешь к ним, а заходил я частенько, у них тишина и лад, каждый занят своим делом. Любовь Федоровну чаще всего я заставал за книгой.
— А, дядя Федя! — приветствовала она меня.— Милости прошу к нашему шалашу. Садитесь вот сюда, поближе ко мне, я чтой-то глуховата становлюсь.
И начинался у нас разговор, то есть говорила большей частью Любовь Федоровна, я же только слушал, А послушать было что. И вела она беседу как-то по-своему, вдумчиво, мило. Голос у нее был тихий, она немножко, словно малый ребенок, шепелявила. О чем же шли у нас речи? О чем Любовь Федоровна рассказывала мне? Ну вот для примера хотя бы такой ее рассказ.
Она сидит на старом диванчике, поджав под себя ноги, рядом с ней этот отвратительный Васенька, я пристроился на низкой табуретке против них, внимательно слушаю.
— Это хорошо, дядя Федя, что у вас есть кое-какая начитанность, что вы любите классику. Но писатель должен читать не только великих, но и других авторов. И не только художественную литературу. Это необходимо каждому, кто и сам хочет что-то сказать людям. Ну вот, например, знаете ли вы кого-либо из символистов, акмеистов, футуристов? Думаю, не знаете, не читали никого из них. А ведь и они кое-что сделали полезное. в развитии поэтического языка, формы. Я уж не говорю о таких мастерах, как Александр Блок, Валерий Брюсов, Андрей Белый. А вот слыхали ли вы о такой поэтессе, как Любовь Столица? Нет, вы о ней ничего не слыхали и ничего из ее стихов не читали.
Большей частью Любовь Федоровна потчевала меня рассказами о поэтах, а мне-то хотелось послушать о прозаиках. Но мне и это было интересно, я уже слышал на лекциях в Брюсовском, что тот не писатель, в чьей прозе нет поэзии.
— А вот, представьте, эту вашу Любовь Столицу я как раз и читал, одно ее стихотворение даже и сейчас помню: