ФЕДОР КАМАНИН
ЛИТЕРАТУРНЫЕ ВСТРЕЧИ
Главы из книги
Глава первая
В МОСКВУ!
Нет, теперь бы я так не сделал, ни за что бы не решился на такой шаг! Подумать только, в 1922 году в самый мороз очертя голову помчаться в бел свет. Из тихого деревенского угла — в Москву, где голодно, холодно и на бирже тысячные толпы, о чем предупреждали меня. Разве это не легкомыслие? Был бы еще мальчишка, так ведь уже стукнуло двадцать пять.
Зачем же я покинул родные Ивановичи, семью, школу свою, в которой учительствовал пять лет, которую очень любил? Да не очень-то и за большим: хотел получить высшее образование и стать писателем. Только и всего. Одна попытка уже была: двумя годами раньше поступил я в Саратовский университет. Имел, видимо, расчет подрабатывать на волжской пристани. Но свалил меня сыпняк, потом возвратный тиф, еле остался жив. И вот снова собрался в путь, на сей раз в Москву.
Все были против, кроме учительниц Лосевых, дочерей бацкинского попа. Они работали поблизости, в Сельце, и обратили на меня внимание: в округе я был первый учитель из мужиков, самоучка да еще самородок, пишущий пьесы для Народного дома. Ну, они присмотрелись к такому субъекту и нашли, что из меня может быть толк, если только «образуюсь» по-настоящему.
— Сейчас для вас самое удобное время,— говорила мне средняя сестра, Софья Михайловна.— Таких, как вы, принимают в университет и без среднего образования. Так что торопитесь.
Я иначе смотрел на это. Ведь обошлись же без университетов Подъячев, Суриков, Дрожжин, да и Горький и многие другие. Побольше увидеть в жизни и много читать — это, я полагал, важней. Но понимал, конечно, что ученье никому не повредит. А больше всего тянули меня в Москву объявления о вечерах литературных групп. Было же такое время, когда газеты «Правда», «Известия» сообщали, что тогда-то и там-то соберутся члены Союза крестьянских писателей или «Кузницы». Я читал и думал, что вот это и была бы лучшая учеба для меня.
И в стужу адскую, в начале января, в самую неудачную пору отправился в столицу. Заведующий волоно легко отпустил меня. Он точно знал, что мне там не зацепиться никак.
— До скорой встречи,— сказал он мне. — Я на твое место пока никого ставить не буду.
Сначала я доехал по мальцевской узкоколейке до Брянска, там продал на рынке два пуда ржи за 1 800 000 рублей (такие были деньги), купил билет за 600000, да не до Москвы — до Смоленска, потому что прямые поезда тогда не ходили, с боями пробился с толпой на буфера между вагонами и поехал, коченея. Потом случилось чудо: на следующих станциях новые пассажиры затолкали нас сперва на площадку, потом в тамбур, а потом и в самый рай, в вагон. Само собой, и там мы стояли, и жали нас, как коноплю в маслобойке, но уж в тепле.
От Брянска до Смоленска ехал я часов двенадцать, там занесла меня толпа на товарняк, только мы взобрались — и вагоны заговорили, задергались, состав пошел, и снова я мерз до Ярцева, а там пришлось штурмовать пассажирский — буфера, тамбур, вагон, где я проспал стоя до самой столицы. И началась моя новая жизнь с того, что я заболел. К счастью, это была простая простуда, и земляки, у которых я остановился, а тогда все жили по знакомым, отходили меня.
Через неделю я уже носился по Москве в поисках пристанища и работы. Ни того, ни другого не нашел. Был и на бирже труда в Рахмановском переулке, записался в очередь, но узнал, что там и москвичи по году ждут. По всему выходило, что надо мне возвращаться домой, но и ехать было не на что: деньги мои истаяли. «Где ж выход-то?» — думал я. То есть, конечно же, я совершил безумный поступок, но позже многие писатели и поэты, ставшие мне друзьями, говорили, что тоже, подобно чеховским сестрам, твердили: «В Москву! В Москву!» — и двинули в путь тогда же. Видно, такое было настроение, такое было время.
Сейчас мне уже не вспомнить, как и почему я очутился в Доме работников просвещения в Леонтьевском переулке. Скорей всего услышал, что там дают бесплатные обеды безработным учителям, ну и пошел туда, а вот обедал ли, нет ли, этого не помню. Но оказалось, там-то и ждало меня опасение.
Это я вижу как сейчас: стою в растерянности в вестибюле бывшего особняка меховщика Михайлова, где разместились просвещенцы, стою в пальто с чужого плеча, в стоптанных сапогах, а на меня с лестницы смотрит хорошо одетый, сытый, с портфелем человек приблизительно моих лет и улыбается добродушно, чуть иронически. Я тоже ответил ему улыбкой, да еще и спросил:
— Что вы так смотрите на меня?
А он в свою очередь меня спрашивает спокойненько этак:
— Учитель?
— Да,— отвечаю ему я.
— Из какой губернии?
— Из Брянской.
— А зачем в Москву?
Я человек до удивительного иногда откровенный, доверчивый, наивный. Даже и теперь, дожив до седых волос. И как это ни покажется странным, доверчивость моя не раз выручала меня из беды. Так было и на сей раз. Тут же как на духу я выложил этому красавцу все о себе.
— Есть,— говорю,— где-то Союз крестьянских писателей, да не знаю, как его найти. Может, помог бы мне если и не устроиться в Москве, то хоть выехать отсюда.
А он все смотрит и все улыбается.
— Что ж,— говорит мне,— вам повезло. Я помогу вам найти этот Союз. Приходите на Малую Дмитровку в клуб Кухмистерова завтра в восемь вечера. Это на первом этаже, вход прямо с улицы. Мы собираемся там раз в неделю.
— А вы сами-то кто?
— А я секретарь этого Союза. До свидания!
И спокойненько направился вверх, исчез на втором этаже.
Вот ведь бывает как: не зайди я к просвещенцам именно в этот день и в этот час, не задержись в вестибюле, не обрати он, этот человек, фамилию которого я и спросить забыл, внимания на меня, неизвестно, куда бы повернул дальше мой путь. Хотя, думаю иногда, если б не эта встреча, то, возможно, вышла бы какая-нибудь другая...
Когда я пришел в клуб Кухмистерова, а пришел я туда раньше восьми, там какой-то человек, очень худой и бледный, читал лекцию о первом русском актере Волкове, а человек двадцать сидели и слушали. Помещение не отапливалось, все были в пальто и шапках, лектор тоже. Тогда вообще с топливом было плохо.
Я тоже сел и начал слушать, а между делом глазеть по сторонам. Лекция кончилась, люди стали выходить, вместо них входили новые. Один слепой пришел в темных очках, его вела пожилая женщина, видимо жена. «Наверное, это уже писатели»,— подумал я. Появился и секретарь Союза все с тем же портфелем. А с ним небольшого роста толстячок — тоже одетый хорошо, тоже с портфелем. Мой знакомый заметил меня и поманил к себе.
— Вот, Григорий Дмитриевич,— представил толстячку,— тот самый парень, о котором я вам говорил. Фамилию его еще не знаю.
Я назвал себя.
— А это наш председатель. Григорий Дмитриевич Деев-Хомяковский.
«Так вот они какие бывают, председатели»,— думаю я про себя. А тот сверлит меня своими маленькими глазками.
— Давно пишешь?
— С детства,— отвечаю ему.
— Стихи, конечно.
— Нет. Пьесы, рассказы.
— Интересно. Обычно начинают со стихов.
— Я пробовал, но начал с пьес. Стихи уже потом. А в последнее время роман начал один, да бросил.
И снова пытливый, испытующий взгляд.
— Так. Ну что ж, поговорим. Ты приходи завтра ко мне на квартиру утром, к десяти. Я живу на Александровской, дом... Да нет, я лучше напишу тебе адрес, а то ты забудешь.
Быстренько он открыл свой портфель, достал карандаш и блокнот, чирк-чирк — и готово; записал адрес и отдал мне.
— Не потеряй смотри. Завтра мы с тобой основательно потолкуем, а сейчас мне некогда, пора начинать.
Деев-Хомяковский взошел на сцену и открыл вечер. В зале было уже с полсотни человек. Читал свой рассказ Ярцев, пожилой дядя с черной бородой. Рассказ, был о том, как в церкви шла литургия, пел хор, хору подпевал старик, любитель церковного пения, а старушка одна ужасно фальшивила, и так это бесило старика, что он в конце концов не выдержал и дал ей тумака в бок тут же, в церкви. Читал автор медленно, тихим голосом.
Пошло обсуждение, и первым взял слово высокий блондин по фамилии Богатырев. Раскритиковал рассказ в пух и прах за форму и за содержание, да с таким апломбом, что мне даже жутко стало. За ним выступил человек в темных очках. Это был Василий Рязанцев, автор ряда книг о слепых, впоследствии один из моих друзей. Он с большим жаром начал доказывать, что рассказ неплохой, а идея и вовсе хороша, ссылался на Чехова.
— Что вы мне его под нос тычете! — кричит с места Богатырев.— Когда Чехов жил? А когда мы живем?
Говорили и другие, каждый свое. Больше всех мне понравился добродушный, с бородкой клинышком старый большевик Афонин, редактор газеты «Московская деревня». Спокойненько этак он поставил на место горячего Богатырева, но указал на слабые места в рассказе и автору, хотя, как я узнал позже, Ярцев был ему приятель, работал у него в газете.
Вечер кончился. Я и не заметил, как дошел до своего временного пристанища в Замоскворечье.
Что бы ни говорили потом некоторые о Дееве-Хомяковском, как бы ни сложились у меня самого отношения с ним, а я глубоко благодарен этому человеку за ту поддержку, которую он мне оказал. Да и не мне одному: он помогал едва ли не каждому, кто приезжал тогда из деревни. И если собственный его поэтический багаж был невелик, то бескорыстная любовь к людям, желание им добра — этим он отличался всегда.
— Прежде всего надо тебе найти работу и крышу над головой,— так он начал на следующее утро со мной разговор.
— Да, конечно,— отвечаю ему. — А где?
— Давай вместе думать... Ты что умеешь делать?
— Разное. Грузить, дрова пилить, колоть. Пахать могу, молотить. Словом, любую физическую работу.
— Нет, это не подойдет. Тут я не могу помочь тебе. В деревне чем занимался последнее время?
— Учительствовал в школе.
— Так,— говорит. — С этого бы и начинал. Пиши сейчас же мне заявление как заведующему марьинорощинской школой рабочей молодежи, и я приму тебя преподавателем. Школа наша не ахти какая, зато времени свободного будет много, а главное, тут же, при школе, мы и комнатушку тебе выкроим. Согласен?
Еще бы! То не было ничего, а то сразу и работа и жилье, глядишь, дадут и паек. Тяжелейшее было время, а в чем-то, вспоминаю теперь, и легкое, прозрачное, ясное.
— И вот что. — Он подвинул ко мне бумагу, чернила, ручку. — Пиши заодно второе заявление. О приеме в Союз.
Быстренько я написал два заявления, на одном из них тут же появилась резолюция: «Зачислить с 15 января 1922 года. Завшколой Г. Деев-Хомяковский». А в скором времени стал я и членом ВОКПа — Союза крестьянских писателей. Ну словно в сказке! Если уж удача, то на рысях: только я перебрался в Марьину Рощу, как узнал, что могу, если того желаю, поступить среди учебного года в Высший литературно-художественный институт, где ректором сам Брюсов.
И я пошел туда, чуть ли не побежал. По Садовому кольцу, до Кудринской, а там свернул на Поварскую, в дом 52, описанный, говорили, у Толстого в «Войне и мире». Передо мной раскинул крылья-ротонды барский особняк, двухэтажный посредине, первый этаж высокий, тут у бар всегда были парадные залы, а второй и этажом-то не назовешь — голубятня, такие маленькие оконца. Дом, по всему видать, давно не ремонтирован, грязно-серого цвета, штукатурка местами послетала, парадный вход утонул в сугробах, и вела к нему только узкая пешеходная тропка. «Наш-то мальцевский дворец в Дятькове,— вспомнил я родные края,— в таком же стиле, а все же погромадней будет, там у нас даже и бельведер имеется».
Шагаю по тропке ко входу, поднимаюсь по полулестнице на площадку, она окружена балюстрадой, и останавливаюсь как вкопанный. Бог ты мой, что же я вижу там! Нечто вроде сельской ярмарки или цыганского табора. Бурлит, шумит, горланит толпа, одетая кто во что горазд. Откинувшись на перильца, раскачиваясь — как только не свернулись вниз! — два здоровенных парня ведут волжские частушки. Это были, как я после узнал, поэт Василий Наседкин и дружок его прозаик Родион Акульшин.
Пошел я по площадке, а мне навстречу еще один детина, да не на ногах идет, а на руках, вниз головой. Это поэт Иван Приблудный, с которым тоже я познакомился позже, доказывает всем удаль свою. Теснятся юнцы у теплой голландской печи, что-то кричат, убеждая друг друга. А дальше по коридорам расхаживают парни и девушки и завывают чьи-то стихи. Слов не разобрать в таком гаме, и выходит у них вот что:
— А-ва, ва-ва-ва, а-ва, ва-ва!
Я было подумал, что ошибся номером дома, попятился, но в это время вышел он — Валерий Яковлевич Брюсов, ректор института, один из первых поэтов, глава символистов; некоторые ставили его даже выше Блока, я-то нет. Но сразу узнал: видел снимки еще до революции. Красивым его, конечно, не назовешь, но это когда смотришь на портреты, особенно кисти Врубеля. Когда же видишь его живую улыбку, слышишь приглушенный голос, то он покажется тебе обаятельнее любого красавца.
Помню, это уж было потом, как на одной из лекций Валерий Яковлевич прочитал нам стихотворение на звучной латыни и спросил вдруг с надеждой, обращаясь к аудитории: «Товарищи, может, кто-нибудь переведет на русский?» И это была, по тону чувствовалось, не ирония, не насмешка, а именно надежда: возможно, кто-то из слушателей знает латинский язык, любит его так же, как и он? Знатоков среди нас не нашлось, и Брюсов перевел стихотворение сам.
А в этот первый день шел он спокойно сквозь толпу будущих слушателей — институт только еще формировался,— всем кивал вежливо, будто не видел, какой тут был кавардак. И я, проводив его глазами до самого кабинета (был у него после всего один раз), понял, что попал куда надо, что здесь-то мне и следует учиться.
— Поступать приехал? — Это подошел ко мне улыбчивый парень, будущий мой приятель, белорусский поэт Климент Яковчик.
— Да,— говорю ему.
— В хороший день попал.— Начал он давать советы: — Сегодня принимает профессор Рачинский, а он старик добрый. Ты только учти: он спец по немецкой литературе. Жми больше на немцев. Ты хоть кого читал из них? Ну и ладно. Да погромче, погромче говори, он на ухо туговат. Пошли к старику!
И потащил меня в приемную комиссию ВЛХИ.
Как же все просто было тогда! В комиссии состояли никак человек десять, но принимали они по очереди, и вся процедура сводилась к собеседованию. Тут же тебе говорили, принят ты или не принят, и вся недолга. Отказов было мало, ведь странный институт не давал ни диплома, ни прав на какую-либо должность, а только подготовку некоторую литературную — и пиши, брат, если сила есть.
Очутившись в комнате, я увидел дряхлого старика, сидевшего за огромным дубовым столом, сильно близорукого, копавшегося в каких-то бумагах. Он не сразу меня углядел, а когда заметил, расслышал, то сильно меня удивил:
— Заявление при вас, молодой человек?
Отвечаю ему, что заявления еще не написал.
— Ну что ж, сочините сейчас. Вот вам перо, чернила.
Листок мой он отложил не читая.
— Теперь, молодой человек, давайте побеседуем по душам. Почему вы поступаете именно к нам, а не на филологический факультет университета? Там изучение литературы поставлено более солидно. У нас же занятия будут, как бы сказать, студийные.
— Вот это мне и нужно, я ведь хочу быть писателем.
— Прекрасно,— говорит он,— желание похвальное, работа в литературе почетна. Потому-то многие, очень многие и хотят посвятить себя ей, но ведь и неудачу терпят многие. Почему? Данных у них нет. Какие данные, вы спрашиваете?
Я хоть и не думал спрашивать, а весь обратился в слух.
— Ну, прежде всего надо быть хорошим читателем, умеющим отделять зерно от плевел. Вот меня и занимает в вас эта сторона. Много ли прочитали хороших книг? Кто из классиков вам по душе?
Старик пытливо смотрит на меня поверх очков. Начинаю перечислять классиков, для начала своих, потом иностранных, и обнаруживаю для себя самого, что перечитал-то я их в своей глуши порядочно. Вспоминаю совет «жать про немцев» и прикидываю наскоро, что, стало быть, Ибсена, Гамсуна не стоит поминать, и Мопассана, Франса в сторону, и Теккерея, Диккенса, Стерна...
— Вот, скажем, из немецкой литературы,— говорю я профессору.— Все считают великим Гёте, а мне больше нравится Шиллер. И еще мне по нраву Тане Сакс.
Что же тут сделалось с ним! Чуть ли не кричать начал старик, даже привставал иногда, а я помалкивал, слушал.
— Молодой человек, вы еще не доросли, не в обиду будь вам сказано, до понимания Гёте! Никто не умаляет Шиллера, но Гёте велик, велик. Со временем вы это поймете, я уверен!
Потом мы поговорили о Гауптмане. И когда я заметил робко, что в «Одиноких» он мог бы и не посылать своего героя топиться в озере, драма все равно осталась бы драмою, старик даже удивился.