Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

– Не будь дурой, – сказал он, – эти никого не убьют, а тем более богача.

Когда Клотильда вернулась в лавку, близнецы разговаривали с агентом Леандро Порноем, который зашёл за молоком для мэра. Она не расслышала слов, но предположила, что братья что-то сказали ему о своих намерениях, судя по тому, как Леандро выходя, оглядел ножи.

Полковник Лазаро Апонте поднялся чуть раньше четырёх. Он как раз заканчивал бриться, когда агент Леандро Порной открыл ему намерения братьев Викарио. Накануне вечером полковник разобрал столько ссор между приятелями, что не слишком спешил ещё из-за одной. Он неспешно занимался туалетом, пока не остался совершенно доволен тем, как завязан галстук под жёстким воротничком, после чего надел скапулярий конгрегации Пресвятой Девы – в честь приезда епископа. В то время как полковник завтракал печёнкой, приготовленной с кольцами лука, жена в крайнем волнении рассказала ему, что Байардо Сан-Роман возвратил родителям Анхелу Викарио, но дон Лазаро не увидел в этом ничего трагического.

– Хорошенькое дельце! – не без ехидства заметил он. – Что подумает епископ?!

Однако, ещё не закончив завтрака, полковник вспомнил о словах ординарца, сложил две новости и тут же понял, что головоломка сошлась. Он немедленно отправился на площадь по новой портовой улице, уже начавшей просыпаться из-за приезда епископа. "Я точно помню, что было почти пять, и начинался дождь", – рассказывал мне полковник. По дороге его три раза останавливали и рассказывали по секрету, что братья Викарио караулят Сантьяго Назара, чтобы убить, но только один из встречных знал, где именно.

Дон Лазаро нашёл близнецов в лавке Клотильды Армента. "Увидев их, я решил, что всё это чистейшей воды бравада, – сказал мне он, следуя собственной логике, – потому что они были вовсе не так пьяны, как я думал". Он даже не спросил братьев об их намерениях, а просто забрал ножи и отправил спать. Полковник обратился к ним с той же самоуверенностью, с какой успокаивал свою жену.

– Представьте себе, что скажет епископ, если увидит вас в таком состоянии!

Они ушли. Клотильда Армента в очередной раз была разочарована легкомыслием мэра, поскольку считала, что он должен был арестовать близнецов до выяснения всех обстоятельств. В качестве главного довода полковник показал ей ножи.

– Никого они теперь не убьют. Нечем.

– Не в этом дело, нужно избавить бедных ребят от ужасных обязательств, которые на них свалились.

Это она угадала. Клотильда была уверена, что братья Викарио рвутся не столько исполнить приговор, сколько найти кого-нибудь, кто им в этом воспрепятствует. Полковник же пребывал в благодушном настроении.

– Никого нельзя задержать просто по подозрению. Теперь вопрос лишь предупредить Сантьяго Назара, и дело в шляпе.

Клотильда Армента всегда напоминала, что обтекаемый характер полковника Апонте был для него причиной жизненных неудобств; я же, напротив, помнил его как человека счастливого, хоть и слегка помешанного на почве спиритизма, которому он обучился по почте. Поведение полковника в тот злосчастный понедельник явилось окончательным доказательством его легкомыслия. Он и не вспомнил о Сантьяго Назаре, пока не встретил того в порту и тогда поздравил себя с тем, что поступил верно.

Братья Викарио рассказали о своих намерениях более чем двенадцати горожанам, заходившим купить молока, и те разнесли известие по всему городку ещё до шести утра. Клотильде Армента казалось невозможным, чтобы в доме напротив ни о чём не знали. Она думала, что Сантьяго там нет, потому что в спальне не зажигали огня; и всех кого могла, просила предупредить его, если увидят. Она даже отправила монастырскую служительницу, пришедшую за молоком для монахинь, известить отца Амадора. После четырёх, когда в кухне Пласиды Линеро зажёгся свет, Клотильда послала последнее срочное предупреждение Виктории Гусман с нищенкой, приходившей каждый день просить молока Христа ради. Когда раздался гудок епископского парохода, чуть ли не весь городок уже был на ногах и готовился к встрече, и лишь очень немногие, я в том числе, не знали, что близнецы Викарио ждут Сантьяго Назара, чтобы убить; также почти всем были в подробностях известны мотивы братьев.

Не успела Клотильда Армента распродать молоко, как вернулись Викарио с двумя новыми ножами, завёрнутыми в газеты. Один был разделочный со ржавым рубящим лезвием двенадцати дюймов в длину и трёх в ширину, сделанный для Пабло из пилы во время войны, когда не было немецких ножей. Второй нож был короче, широкий и кривой. Судебный следователь зарисовал его на страницах дела, видимо потому, что не мог описать и лишь рискнул указать на сходство ножа с ятаганом. Именно этими, простыми и долго бывшими в употреблении ножами было совершено убийство.

Фаустино Сантос не понимал, что произошло. "Они снова пришли точить ножи, – рассказывал он, – и снова принялись кричать во всеуслышание, что собираются выпустить кишки Сантьяго Назару, и я решил, что они не иначе молока от бешеной коровки насосались, из-за того ещё, что не разглядел ножей и подумал, что это те же самые". На этот раз, однако, Клотильда Армента с порога отметила, что прежней решительности у братьев нет.

В действительности же братья в первый раз разошлись во мнениях. Они не только были куда менее схожи внутренне, чем внешне, но и в решительных ситуациях себя проявляли совершенно противоположным образом. Друзья подметили это ещё с начальной школы. Пабло Викарио был на шесть минут старше брата, обладал более развитым воображением и был решительней, пока не подрос. Педро Викарио мне всегда казался более чувствительным и потому более властным. Двадцати лет они вместе были призваны в армию, но Пабло освободили и оставили кормильцем, так сказать, на семейном фронте. Педро Викарио отслужил одиннадцать месяцев на охране общественного порядка. Армейская дисциплина, усугублённая постоянной смертельной опасностью, закалила его, развив стремление командовать и привычку решать за брата. Вернулся он с солдатской бленнореей, не поддававшейся ни самым суровым методам военной медицины, ни уколам мышьяка, ни промываниям из марганцовки доктора Дионисио Игуарана. Вылечить его удалось лишь в тюрьме. Мы, его друзья, были согласны в том, что Пабло Викарио вскоре впал в странную зависимость от младшего брата, вернувшегося настоящим солдафоном с привычкой задирать перед первым встречным рубаху и демонстрировать шрам от хирургического дренажа на левом боку. Пабло даже ощущал нечто вроде священного трепета перед бленнореей великого человека, которую его брат представлял почётным военным трофеем.

По собственному заявлению Педро Викарио, именно он принял решение убить Сантьяго Назара, и поначалу брат лишь подчинялся ему. Но, оказалось также, что Педро счёл свой долг исполненным, когда мэр разоружил братьев, и тогда уже Пабло принял командование. Никто из них не упоминал об этой нестыковке в заявлениях перед судебным следователем. Но Пабло Викарио несколько раз подтвердил мне, что ему стоило труда подтолкнуть брата к конечному решению. Может это было не так, и тот просто поддался минутной панике, но именно Пабло в одиночку зашёл в свинарник за новыми ножами, пока его брат терпел страшные мучения, стоя под тамариндами и пытаясь по капле выдавить из себя мочу. "Брат никогда не понимал, каково это, – рассказывал мне Педро Викарио во время нашей с ним единственной беседы, – всё равно, что мочиться битым стеклом". Пабло Викарио, вернувшийся с ножами, нашёл его всё ещё обнимающим дерево. "Он обливался холодным потом от боли и пытался сказать, чтобы я шёл один, потому что он не в состоянии никого убивать". Он уселся в одном из деревянных павильонов, поставленных под деревьями для свадебного обеда, и спустил штаны до колен. "Он целых полчаса менял бинт, которым был замотан его член", – рассказывал Пабло Викарио. На самом деле Педро задержался не более чем на десять минут, но сама процедура была такой непонятной и загадочной для Пабло, что тот принял её за очередную уловку брата, призванную протянуть время до рассвета. Так что Пабло сунул ему в руки нож и чуть не силком потащил на поиски поруганной сестриной чести.

"Это неизбежно, – сказал он, – считай, как если бы это уже произошло".

Они вышли из свинарника, держа ножи в руках, преследуемые собачьим лаем, доносившимся из дворов. Начинало светать. Как вспоминал Пабло Викарио, дождя не было. "Наоборот, поднялся ветер с моря, и звёзды были видны ясней ясного". Новость успела к тому времени разнестись так широко, что Гортензия Бауте открыла дверь, как раз когда братья проходили мимо её дома. Она первой заплакала по Сантьяго Назару. "Я подумала, что его уже убили, – рассказывала мне Гортензия, – потому что в свете фонаря ножи показались мне окровавленными".

Одним из немногих домов на этой глухой улочке, чьи обитатели уже проснулись, был дом Пруденсии Котес, невесты Пабло Викарио. Каждый раз, проходя здесь в это время, а особенно по четвергам, по дороге на рынок, братья заходили к ней выпить кофе. Они зашли в патио и поздоровались с матерью Пруденсии, возившейся на кухне. Кофе ещё не был готов.

– Кофе оставим на потом, – сказал Пабло. – Сейчас мы спешим.

– Могу себе представить, детки, – отвечала она. – Дела чести не могут ждать.

Но они всё равно задержались, и тут уж Педро Викарио решил, что Пабло нарочно тянет время. Пока они пили кофе, на кухню во всём блеске юности вошла Пруденсия Котес со свёртком старых газет на растопку. "Я знала, в чём дело, и не только была с ними согласна, но и не вышла бы за Пабло замуж, не поступи он тогда как настоящий мужчина". Прежде чем выйти Пабло взял у неё два газетных листа, чтобы обернуть ножи. Пруденсия Котес осталась в кухне и ждала, пока они не вышли за ворота, и продолжала ждать ещё три года, не колеблясь ни мгновения, пока Пабло Викарио не вышел из тюрьмы и не стал ей мужем на всю жизнь.

– Берегите себя, – сказала она братьям.

Клотильда Армента не без причины заметила, что близнецы имели не такой решительный вид как сначала, и подала им бутылку крепкой настойки, надеясь что спиртное, наконец, свалит их с ног. "В этот день я поняла, – говорила она мне, – как мы, женщины, одиноки в этом мире". Педро попросил у неё бритвенный прибор мужа, и Клотильда принесла ему помазок, мыло, зеркало и бритву с новым лезвием, но Педро побрился разделочным ножом. Клотильде это показалось верхом мужланства. "Он выглядел как головорез из кинофильма", – рассказывала она. Но Педро впоследствии объяснил мне, и это было правдой, что научившись в казарме бриться опасной бритвой, он никогда больше не мог делать этого иначе. Брат его, в свою очередь, побрился обычным способом бритвой, позаимствованной у дона Рохелио. Наконец они молча допили бутылку, очень медленно, в полусонной рассеянности глядя на тёмное окно дома напротив. В это время в лавку, якобы за молоком, заходили клиенты и спрашивали провизии, которой никогда и в лавке-то не бывало, с одной лишь целью – убедиться, что Сантьяго Назара караулят, чтобы убить.

Братья Викарио не увидели бы света в спальне Сантьяго. Он вошёл в дом в 4:20, но света, чтобы дойти до спальни ему зажигать не пришлось, потому что на лестнице всю ночь горел фонарь. Он бросился в темноте на кровать, не раздеваясь, потому что спать оставалось всего час. Так его и застала Виктория Гусман, когда поднялась будить ради встречи епископа. До начала четвёртого мы вместе были у Марии-Алехандрины Сервантес, пока она сама не рассчитала музыкантов и не погасила фонари в патио, чтобы её мулатки могли прилечь одни и поспать. Уже три дня и три ночи они трудились без отдыха, ублажая сначала – тайно – почётных гостей, а потом, уже безо всяких уловок, при открытых дверях – всех, кто недобрал развлечений на свадьбе. Мария-Алехандрина Сервантес, про которую мы говорили, что она если когда и заснёт, то только вечным сном, была самой изящной и нежной женщиной из всех, что я знал в жизни, самой умелой и податливой в постели, но также и самой строгой. Она родилась и выросла в городке, здесь и жила, в доме с дверями нараспашку, множеством комнат, сдававшихся внаём, и огромным патио, увешанным китайскими фонариками с базаров Парамарибо, в котором устраивались танцы. Именно она разлучила с невинностью наше поколение. Она научила нас много большему, чем следовало бы, и кроме прочего тому, что нет места печальней пустой постели. Сантьяго Назар потерял голову с тех пор, как впервые увидел её. Я предупреждал Сантьяго, что при всей его сокольей отваге Мария-Алехандрина – коршун в перьях павы. Он не слышал, оглушённый зовом этой сирены, Марии-Алехандрины. Она стала его наваждением, наставницей в слезах его пятнадцати лет, пока Ибрагим Назар ударами ремня не вытащил сына из её постели и не запер больше чем на год в Дивино Ростро. С тех пор они были связаны прочным взаимным влечением, лишённым тревог и волнений, свойственных любви, и Мария-Алехандрина питала к Сантьяго такое уважение, что ни с кем не шла в постель, когда он был поблизости. В те последние каникулы она выгоняла нас рано утром под тем невероятным предлогом, что устала, но дверь оставляла без засова, чтобы я мог тайно вернуться.

Сантьяго Назар обладал почти волшебным талантом к мистификации, и его любимым развлечением было сводить с ума мулаток, перевоплощая их друг в друга. Он вытряхивал шкафы одних, чтобы нарядить других, так что все начинали чувствовать себя не теми, кем были на самом деле. Как-то раз одна из мулаток увидела подругу, повторявшую её облик так точно, что девушка истерически разрыдалась. "Словно моё отражение вышло из зеркала", – говорила она. Но в ту ночь Мария-Алехандрина Сервантес не позволила Сантьяго в последний раз насладиться его искусством мистификатора; и под предлогом столь легкомысленным, что это неприятное воспоминание мучило её всю жизнь. Так что мы взяли музыкантов и устроили ночной обход с серенадами, продолжив праздник за собственный счёт, пока близнецы Викарио ждали Сантьяго Назара, чтобы убить. Именно Сантьяго почти в четыре утра пришло в голову подняться на холм к дому де Сиуса, чтобы спеть для новобрачных.

Хотя мы пели у них под окнами, запускали шутихи и взрывали петарды в саду, но не заметили никаких признаков жизни внутри кинты. Нам и в голову не пришло, что там никого нет, особенно из-за того, что новый автомобиль стоял у двери всё ещё с поднятым верхом, украшенный восковыми цветами и атласными лентами. Мой брат Луис-Энрике, который тогда играл на гитаре как настоящий профессионал, сымпровизировал в честь новобрачных песню, полную пикантных намёков. До того момента дождя не было: луна стояла посреди неба, воздух был прозрачен, и внизу, у подножия холма – словно на дне бездны – виднелся ручеёк блуждающих кладбищенских огней. С другой стороны можно было различить банановые плантации, синие под луной, печальные болота и мерцающую линию морского горизонта. Сантьяго Назар указал на неверный отсвет в море и сказал, что это грешная душа работоргового корабля, затонувшего с грузом живого товара из Сенегала на траверзе Картахены. Подумать было невозможно, что его совесть была нечиста, хотя тогда он и не знал, что эфемерное супружество Анхелы Викарио окончилось двумя часами раньше. Байардо Сан-Роман привёл её домой к родителям пешком, чтобы шум мотора не разнёс весть о его позоре раньше времени и снова остался один в неосвещённой кинте, свидетельнице счастья де Сиуса.

Когда мы спустились с холма, брат пригласил нас позавтракать жареной рыбой на рынке, но Сантьяго Назар отказался, потому что хотел поспать часок до приезда епископа. Он ушёл вместе с Кристо по берегу реки, замыкавшему границу бедных кварталов старого порта, где уже загорались первые огни, и прежде чем свернуть за угол, махнул нам рукой. Мы видели его в последний раз.

Договорившись встретиться позже в порту, Сантьяго простился с Кристо Бедойей у чёрной двери своего дома. Собаки по привычке залаяли, почуяв его приход, но Сантьяго успокоил их, позвенев в полумраке ключами. Виктория Гусман следила за кофейником на огне, когда Сантьяго прошёл через кухню в глубину дома.

– Красавчик, – позвала она – кофе готов.

Сантьяго отвечал, что выпьет кофе позже и попросил сказать Дивине Флор, чтобы та разбудила его в половине шестого и принесла чистую смену одежды, такую же как на нём. Через мгновение после того как он ушёл спать, Виктория Гусман получила записку от Клотильды Армента, присланную с нищенкой. В половине шестого она исполнила приказ разбудить Сантьяго, но не стала посылать Дивину Флор, а поднялась сама с льняным костюмом, потому что всячески старалась оградить дочь от приставаний молодого хозяина.

Мария-Алехандрина Сервантес не заперла свою дверь на засов. Я простился с братом, прошёл по коридору, где свернувшись среди тюльпанов спали кошки мулаток, и без стука толкнул дверь спальни. Свет не горел, но едва войдя внутрь, я ощутил тёплый запах женщины и увидел в темноте глаза бессонной тигрицы, и позабыл себя и вспомнил, лишь услыхав колокольный звон.

По дороге домой мой брат зашёл купить сигарет в лавку Клотильды Армента. Он столько выпил, что его воспоминания о той встрече всегда были довольно смутными, но так и не забыл убийственного глотка, который предложил ему Пабло Викарио. "Это было как обухом по голове", – говорил брат. Заснувший было Пабло Викарио в испуге очнулся, почуяв его приход, и показал нож:

– Мы хотим убить Сантьяго Назара.

Брат этого не помнил. "Но даже если бы и вспомнил, не поверил бы, – много раз говорил мне он. – Кому, к дьяволу, могло в голову прийти, что эти близнецы кого-нибудь убьют, да тем более ножами для забоя свиней!" Затем его спросили, где Сантьяго Назар, потому что их вдвоём видели вместе, и брат снова не смог припомнить, что именно он ответил. Но Клотильда Армента и братья Викарио так удивились услышанному, что ответ моего брата был внесён в дело. По их словам, мой брат сказал: "Сантьяго Назар мёртв". Затем он передал епископское благословение, оступился в дверях и, спотыкаясь, вышел. Посреди площади он пересёкся с отцом Амадором. Тот направлялся в порт в полном облачении в сопровождении служки, звонившего в колокольчик и нескольких помощником с алтарём для полевой мессы, которую должен был отслужить епископ. Когда они проходили мимо лавки, братья Викарио перекрестились.

Клотильда Армента рассказывала мне, что последняя надежда у неё исчезла, когда приходской священник прошёл прямо перед её домом. "Я подумала, что он не получил моего сообщения", – говорила она. Однако отец Амадор признался мне много лет спустя, удалившись от мира в сумрачный приют для престарелых в Калафелле, что на самом деле он успел получить записку Клотильды Армента, и другие, более срочные, пока готовился идти в порт. "По правде говоря, я не знал, что делать, – сказал мне он. – сперва я подумал, что это дело гражданских властей, а не моё, но потом решил походя сказать что-нибудь Пласиде Линеро". Однако он успел начисто позабыть об этом деле, когда проходил через площадь. "Вы должны понять, – говорил мне он. – В тот злосчастный день должен был приехать епископ". Когда убийство свершилось, он впал в такое отчаяние и так разгневался на себя самого, что ему не пришло в голову ничего другого, как приказать бить в набат.

Мой брат Луис-Энрике вошёл в дом через кухонную дверь, которую мать оставляла незапертой, чтобы отец не слышал, как мы приходим. Он пошёл помыться перед сном, но заснул, сидя в туалете, и когда брат Хайме стал собираться в школу, он нашёл Луиса-Энрике выводящим во сне рулады лицом вниз на плитках пола. Моя сестра-монахиня, которая не пошла встречать епископа из-за того, что у неё поднялась температура до сорока градусов, не смогла его разбудить. "Когда я пошёл в ванную, било пять", – рассказывал мне Луис-Энрике. Сестре Марго, которая пришла умываться перед тем как отправиться в порт, едва удалось отвести его в спальню. Из-за границ сонного царства он услышал, не просыпаясь, первые гудки епископского парохода. Потом глубоко заснул, совсем разбитый после ночного гулянья, и спал, пока моя сестра-монахиня не вбежала в спальню, пытаясь на ходу накинуть рясу, и не разбудила его своим сумасшедшим воплем: "Сантьяго Назара убили!"

*** Следы от ножевых ударов положили лишь начало немилосердному вскрытию, которое был вынужден учинить отец Кармен Амадор, за отсутствием доктора Дионисио Игуарана. "Словно мы снова убивали его посмертно, – рассказывал мне старый священник, уже будучи в отставке и живя в приюте для престарелых, – но так велел мэр и приказы этого варвара, хоть и глупые, приходилось исполнять". Это было не совсем верно. В суматохе того безумного понедельника полковник Апонте успел связаться по телеграфу с губернатором провинции, и тот уполномочил мэра провести предварительное расследование до приезда судебного следователя. Городской голова в прошлом был войсковым офицером, не имел никакого опыта в гражданском правосудии и вдобавок из самонадеянного легкомыслия не стал спрашивать у сведущих людей, с чего следует начать. В первую очередь он озаботился вскрытием тела. Кристо Бедойя, студент медицины, был освобождён от этой обязанности ради своей дружбы с Сантьяго Назаром. Мэр полагал, что тело можно будет заморозить до прибытия доктора Дионисио Игуарана, но не нашёл холодильника размером с человека, а единственный подходящий, стоявший на рынке, был неисправен. Пока готовили богатый гроб, тело, простёртое на узкой железной койке, было выставлено на всеобщее обозрение в центре гостиной. Из спален и даже от соседей принесли вентиляторы, но любопытствующего народу было столько, что пришлось сдвинуть мебель и снять со стен цветочные горшки и птичьи клетки. Даже это не помогло: жара оставалась невыносимой. Вдобавок собаки, растревоженные запахом смерти, подняли вой. Они не переставали выть с того момента, как я вошёл в дом, когда Сантьяго Назар ещё бился в агонии на кухне, и увидел Дивину Флор, рыдавшую в голос и отгонявшую их засовом.

– Помоги же, – закричала она, – они хотят сожрать его кишки.

Мы заперли собак на висячий замок в курятнике. Позже Пласида Линеро велела увести их куда-нибудь подальше до похорон. Но к полудню собаки умудрились сбежать и как бешеные ворвались в дом. Пласида Линеро единственный раз вышла из себя:

– Эти поганые собаки! Прикончите их!

Приказ был выполнен незамедлительно, и дом снова погрузился в тишину. До этой минуты не возникало никаких опасений за состояние тела. Лицо оставалось нетронутым, с тем же выражением, какое бывало на нём, когда Сантьяго пел, а Кристо Бедойя водворил на место внутренности и закрепил их льняным бинтом. Однако к вечеру из ран стала сочиться жидкость цвета сиропа, привлекавшая мух, а от верхней губы к корням волос медленно расплылось, словно тень облака на воде, фиолетовое пятно. Всегда добродушное лицо Сантьяго приняло отчуждённое выражение, и мать накрыла его платком. Тогда полковник Апонте понял, что ждать дальше нельзя, и велел отцу Амадору начать вскрытие. "Хуже, если бы пришлось выкапывать его через неделю", – сказал он. Священник изучал медицину в Саламанке, но не кончил курса и перешёл в семинарию, и городской голова сам понимал, что такое вскрытие будет не вполне убедительным с точки зрения закона. Тем не менее, он настоял на выполнении этой формальности.

Расправу учинили в помещении школы при содействии аптекаря, который вёл записи, и медицинского студента-первогодка, приехавшего в городок на каникулы. Хирургических инструментов было немного и лишь самые простые – остальное просто разные ремесленные ножи. Но в отношении ран и порезов на теле протокол отца Амадора выглядел составленным вполне правильно, и судебный следователь приобщил его к материалам дела.

Семь из многочисленных ран были смертельны. Печень была почти расчленена двумя глубокими проколами. В желудке было четыре разреза, один из них, сквозной, пробил поджелудочную железу. В обводной кишке было шесть проколов поменьше; в тонком кишечнике – многочисленные раны. Единственная рана в спине, нанесённая на уровне третьего спинного позвонка пробила правую почку. Брюшная полость была заполнена большими сгустками крови, среди содержимого желудка нашлась золотая медаль Пресвятой Девы дель Кармен, которую Сантьяго Назар проглотил в возрасте четырёх лет. Грудная полость была пробита дважды: один удар пришёлся между вторым и третьим ребром справа и задел лёгкое, второй – на левую подмышечную впадину. На руках и предплечьях было шесть ран поменьше; и два горизонтальных пореза: один на правом бедре, другой задел мышцы живота. Глубокая рана была на ладони правой руки. В протоколе значилось: "напоминающая стигмат Распятого". Масса мозга на шестьдесят граммов превышала массу мозга нормального англичанина, и отец Кармен Амадор отметил в медицинском заключении, что Сантьяго Назар обладал выдающейся одарённостью, сулившей ему блестящее будущее. Однако в заключении указывалось и на увеличенный размер печени, который был отнесён на счёт скверно вылеченного гепатита. "Это значит, – сказал он, – что в любом случае ему оставалось жить не так уж много". Доктор Дионисио Игуаран, который действительно лечил двенадцатилетнего Сантьяго Насара от гепатита, вспоминал это вскрытие с возмущением: "Только священник мог оказаться таким невеждой. Я никак не мог втолковать ему, что у нас, жителей тропиков, печень больше, чем у европейцев". Заключение гласило, что смерть последовала от обширной кровопотери, вызванной одной из семи крупных ран.

Нам вернули расчленённое тело. Полчерепа было раскромсано на куски трепанацией, лицо юноши, пощажённое смертью, было обезображено. Кроме этого священник вынул распотрошённые внутренности, но под конец не сообразил, что с ними делать и, отпустив досадливое благословение, выкинул в мусор. У последних любопытных, приникших к окнам школы, пропало всякое желание смотреть дальше, помощник лишился чувств, а полковник Апонте, повидавший на своём веку немало кровавых расправ над недовольными, кончил тем, что стал вдобавок к своему спиритизму ещё и вегетарианцем. Пустая оболочка, набитая тряпьём и негашёной известью, наскоро зашитая сапожной иглой с суровой нитью, едва не развалилась, когда мы укладывали её в новенький гроб, обитый шёлком. "Я думал, так он дольше сохранится", – сказал мне отец Амадор. Произошло совершенно обратное: нам пришлось спешно хоронить тело на рассвете, поскольку оно находилось в таком скверном состоянии, что держать его в доме больше было невозможно.

Забрезжило мутное утро вторника. Слишком подавленный тем, что мне пришлось сделать, я не нашёл в себе духу, чтобы лечь спать в одиночестве и толкнул дверь дома Марии Алехандрины Сервантес, стоявшую незапертой. На деревьях горели светильники; во дворе, где обычно устраивались танцы, были разведены костры, на которых мулатки в огромных дымящихся котлах перекрашивали в траур свои праздничные наряды. Я нашёл Марию-Алехандрину Сервантес бодрствующей, как всегда на рассвете, и раздетой донага, как всегда, когда в доме не было посторонних. Она по-турецки сидела на своей королевской кровати перед вавилонской башней разнообразной снеди, которой хватило бы на пятерых: телячьих рёбрышек, варёных цыплят, свиной вырезки и гарнира из бананов и овощей. Обжорство было единственным, что заменяло ей слёзы, и я никогда не видел, чтобы Мария-Алехандрина предавалась ему с такой мукой душевной. Она, ни сказав ни слова, уложила меня рядом с собой, одетого и тоже плачущего на свой манер. Я думал о жестокой судьбе Сантьяго Назара, заплатившего за двадцать лет счастливой жизни не только смертью, но и четвертованием тела, его поруганием и уничтожением. Мне приснилось, что в комнату вошла женщина с девочкой на руках; девочка ни на мгновение не переставала кричать, из её рта сыпались на тельце полупрожёванные кукурузные зёрна. Женщина сказала мне: "Она куски хватает наугад: и жуёт не впрок". Неожиданно я ощутил, как нетерпеливые пальцы расстёгивают пуговицы моей рубашки, почувствовал опасный запах необузданной бестии, спящей у меня за спиной, и понял, что тону в сладостных зыбучих песках её нежности. Но вдруг она рывком отстранилась, закашлялась откуда-то издалека и ускользнула из моей жизни.

– Я не могу, – сказала она. – На тебе его запах.

Не только на мне. На протяжении того дня всё вокруг хранило запах Сантьяго Назара. "Сколько бы я ни мылся мылом и губкой, я не мог смыть этого запаха", – говорил мне Педро Викарио. Братья не спали три ночи, но сон не шёл; едва приклонив голову, они снова переживали убийство.

Уже почти стариком, пытаясь описать свои ощущения от того бесконечного дня, Пабло Викарио как-то легко сказал мне: "Это было словно проснуться во сне".

Камера была трёх метров в длину со слуховым окном, пробитым очень высоко, в ней имелась параша, рукомойник с тазом и кувшином и две каменные лежанки с соломенными тюфяками. Полковник Апонте, руководивший строительством, говорил, что прежде не было отеля, устроенного более гуманно.

То же говорил и мой брат Луис-Энрике, которому довелось ночевать в тюрьме за стычку с музыкантами; городской голова из человеколюбия разрешил одной из мулаток составить ему компанию. Должно быть, то же подумали и братья Викарио, когда почувствовали себя в безопасности от арабов. В это мгновение им придавало духу сознание исполненного долга чести; единственным же, что беспокоило, был неисчезающий запах. Они попросили побольше воды, мыла и ветоши, отмыли руки и лица от крови, постирали рубахи, но их так и не отпустило. Педро Викарио попросил вдобавок свою обычную дозу слабительных и мочегонных и стерильный бинт, чтобы сменить перевязку, и за утро ему дважды удалось помочиться. Но по мере того, как разгорался день, жизнь осложнилась настолько, что запах отошёл на второе место. В два пополудни, когда их могло бы окутать сном жаркое марево, Педро чувствовал такую усталость, что был не в силах лежать на тюфяке, но из-за той же усталости не мог держаться и на ногах. Боль от паха распространилась до шеи, мочиться стало невозможно; Педро терзала пугающая уверенность в том, что он никогда в жизни больше не заснёт. "Я не мог спать одиннадцать месяцев", – говорил мне он, и я знал его достаточно хорошо, чтобы поверить в это. Есть Педро тоже не мог. В свою очередь, Пабло съел понемногу всего, что ему принесли, и через четверть часа у него открылся бурный, как при холере, понос. В шесть вечера, пока производилось вскрытие трупа Сантьяго Назара, срочно вызвали мэра, потому что Педро Викарио был уверен, что брата отравили. "Я чуть ли не тонул, – рассказывал Пабло, – и мы не могли избавиться от мысли, что всё это – козни арабов". К этому моменту параша успела два раза переполниться и остальные шесть раз караульный водил его в туалет мэрии. Там его и застал полковник Апонте, сидящим под прицелом караульного в кабинке без дверей с таким сильным поносом, что мысль о яде показалось не особенно нелепой. Но её немедленно отвергли, когда выяснилось, что Пабло пил только воду и ел лишь то, что прислала на обед Пурисима Викарио. Однако полковник Апонте так встревожился, что отвёл заключённых к себе домой, под особую опеку, пока судебный следователь, прибывший из Риоачи, не забрал их в тамошний застенок.

Страх близнецов отвечал общему настрою улицы. Мысль о мести со стороны арабов полностью не отвергалась, но никто кроме братьев Викарио не подумал о яде. Скорее предполагали, что мстители ждут ночи, чтобы влить через окошко бензину и поджечь заключённых в камере. Но это предположение было слишком уж легковесным. Арабы составляли мирную общину эмигрантов, расселившихся в начале века по карибским городкам, включая самые бедные и отдалённые, где они так и продолжали торговать рухлядью и ярмарочными поделками. Жили они дружно, исповедовали католичество и народом были трудолюбивым. Женились между собой, ввозили пшеницу для своих нужд, разводили во двориках баранов, растили баклажаны и майоран; единственной их пагубной привычкой были карточные игры. Старшие ещё говорили на деревенском арабском, привезённом с родины; он сохранялся и во втором поколении. Но внуки, за исключением Сантьяго Назара, на арабские вопросы родителей отвечали уже по-испански. Казалось невозможным, чтобы эти люди в одночасье изменили своим мирным привычкам и мстили за смерть, виновниками которой могли считаться мы все. В свою очередь, о мести со стороны семьи Пласиды Линеро никто даже не подумал, хотя это были люди храбрые и пользовались влиянием, пока их дела не пришли в упадок; из них двое – отчаянные головорезы, которых былая слава семьи хранила от расправы.

Полковник Апонте, обеспокоенный слухами, обошёл всех арабов, семью за семьёй, и хотя бы на этот раз сделал правильные выводы. Он нашёл их в печали и смятении, со знаками скорби на домашних алтарях, некоторые рыдали в голос, сидя на полу, но никто не строил планов мести. Утреннее возмущение было проявлено по горячим следам, и собственно преследователи убийц допускали, что они ни в коем случае не дошли бы до рукоприкладства. Более того: именно Сусема Абдалла, столетняя арабская матриархиня, посоветовала чудесную настойку из страстоцвета и полыни, благодаря которой прекратилась холерина у Пабло Викарио, и отворился источник у его брата. Педро Викарио как раз тогда впал в бессонницу, а его выздоровевший брат впервые вкусил сна, не тревожимого угрызениями совести.

Так их и нашла Пурисима Викарио, когда мэр привёл её попрощаться.

Уехала, по настоянию полковника Лазаро Апонте, вся семья, даже старшие дочери с мужьями. Они уехали незаметно, пользуясь всеобщей растерянностью, пока единственные очевидцы непоправимых событий предавали земле Сантьяго Назара. Викарио уезжали, по решению полковника, пока не утихнут страсти, но не вернулись больше никогда. Пурисима Викарио закрыла лицо опозоренной дочери тряпкой, скрывавшей следы побоев, и нарядила её в красное, чтобы никто не вообразил, что Анхела в трауре по тайному любовнику. Перед отъездом Пурисима попросила отца Амадора исповедовать в тюрьме её сыновей, но Педро Викарио от исповеди отказался и убедил брата, что каяться им не в чем. Они остались одни, и ко дню переезда в Риоачу настолько оправились и были так уверены в своей правоте, что не захотели, чтобы их, как до этого их семью, увозили ночью, но при свете дня и в открытую. Понсио Викарио вскоре умер. "Его убило сознание вины", – сказала мне Анхела Викарио.

После освобождения братья остались в Риоаче, всего лишь в дне пути от Манауре, где жила семья. Туда уехала и Пруденсия Котес, чтобы выйти за Пабло Викарио, который обучился ювелирному делу в мастерской отца и стал почтенным мастером. Педро Викарио, оставшийся без работы и без сердечной привязанности, тремя годами позже вернулся в вооружённые силы, где дослужился до сержантских нашивок. В одно прекрасное утро его патруль, распевая непристойные куплеты, влез на партизанскую территорию, и больше о них никто не слыхал.

Для подавляющего большинства единственной жертвой оставался Байардо Сан-Роман. Предполагалось, что остальные участники драмы исполнили, и не без блеска, отведённые им жизнью незаурядные роли. Сантьяго Назар смертью искупил грех, братья Викарио доказали, что они настоящие мужчины, опозоренная сестра снова обрела честное имя. Единственным, кто потерял всё, был Байардо Сан-Роман. "Несчастный Байардо", – как его вспоминали и годы спустя. Однако никто не вспомнил о нём, до самого новолуния, наступившего в следующую после убийства субботу, когда вдовец де Сиус рассказал мэру, что видел светящуюся птицу, которая кружилась над его прежним домом, и подумал, что то была душа его жены, прилетевшая потребовать своё. Мэр хлопнул себя ладонью по лбу, каковой жест совершенно не относился к видению вдовца.

– Дьявольщина! – вскрикнул он. – Я и позабыл про этого беднягу!

С полицейским патрулём он поднялся на холм. Автомобиль с откинутым верхом стоял перед кинтой, в спальне горел одинокий свет, но на стук никто не отвечал. Они взломали боковую дверь и обошли комнаты, освещённые неверными отблесками ущербной луны. "Казалось, что все вещи были словно под водой", – рассказывал мне мэр. Байардо Сан-Роман без сознания лежал на кровати, всё так же, как его видела Пурисима Викарио в понедельник на рассвете: в парадных штанах и шёлковой рубахе, но без обуви. На полу валялось множество пустых бутылок; ещё больше полных стояло рядом с кроватью, но не было ни следа съестного. "Он был в крайней стадии алкогольного отравления", – говорил мне доктор Дионисио Игуаран, призванный на помощь. Но через несколько часов Байардо оправился, и едва придя в себя, выгнал всех из дома с любезностью, на какую был способен в тот момент:

– Шли бы вы все. И папаша мой со своими медальками.

Мэр послал тревожную телеграмму генералу Сан-Роману, доложив все подробности вплоть до последней фразы Байардо. Генерал Сан-Роман, должно быть, воспринял буквально пожелание сына, поскольку не приехал его забрать, а лишь послал жену с дочерьми и ещё двух пожилых женщин, судя по всему, своих сестёр. Они приплыли на грузовом пароходе, с головы до пят укутанные в траур из-за несчастья, свалившегося на Байардо Сан-Романа, с распущенными в знак скорби волосами. Прежде чем ступить на твёрдую землю они сняли туфли и прошли через улицы до холма, ступая босыми ногами по горячей полдневной пыли, выдирая у себя клочьями волосы, с рыданиями и криками такими душераздирающими, что они напоминали крики ликования. Я видел их с балкона Магдалены Оливер и ещё, помню, подумал, что такое безутешное горе человек в состоянии изобразить, лишь стремясь прикрыть позор посерьёзнее.

Полковник Лазаро Апонте проводил их к дому на холме, куда немедленно поднялся и доктор Дионисио Игуаран на своём муле, заменявшем медицинскую карету. Когда солнце начало припекать, двое городских служащих спустили в гамаке, прикреплённом к шесту, Байардо Сан-Романа, до подбородка укрытого одеялом. За носилками следовали плакальщицы. Магдалена Оливер решила было, что Байардо мёртв.

– Collons de DИu! – воскликнула она. – Что за отребье!

Он снова был пьян до бесчувствия, но надо было думать, что несут всё-таки живого, потому что его правую руку, волочившуюся по земле, мать уложила обратно в гамак; рука снова и снова свешивалась и оставила след в пыли, тянувшийся от обрыва до пароходного причала. Это было последнее, что осталось нам от Байардо – воспоминание о жертве трагических обстоятельств.

Кинту оставили нетронутой. Мы с братьями забирались поглядеть на неё по ночам в праздники, когда приезжали на каникулы, и каждый раз отмечали, что в заброшенных покоях остаётся всё меньше и меньше ценных вещей. Однажды мы стащили ридикюль, за которым Анхела Викарио послала к матери в брачную ночь, но не придали ему никакого значения. Предметы, лежавшие внутри, выглядели как обычные принадлежности женской гигиены и косметики. Их истинное назначение я узнал лишь много лет спустя, когда Анхела Викарио рассказала об уловках кумушек, которым её научили, чтобы обмануть мужа. Этот ридикюль был единственным напоминанием об Анхеле у её супружеского очага, где Анхела провела пять часов.

Годы спустя, когда я возвратился в поисках последних свидетельств для этой хроники, от былого счастья Иоланды де Сиус не осталось и следа. Вещи мало-помалу исчезали, несмотря на охрану, установленную полковником Лазаро Апонте, пропал даже шестидверный зеркальный шкаф, который лучшим плотникам из Момпоса пришлось собирать в доме, потому что он не прошёл в дверь. Поначалу вдовец де Сиус тешил себя мыслью, что всё это – проявления посмертной воли его жены, стремящейся забрать своё. Полковник Апонте над ним потешался. Но однажды ночью, во время спиритического сеанса, устроенного ради разъяснения этой тайны, душа Иоланды де Сиус подтвердила, что именно она собирает для своего загробного дома хлам, оставшийся от обители счастья. Кинта начала разрушаться. Свадебный автомобиль рассыпался на части у дверей, и в конце концов от него остался лишь проржавевший под дождями остов. В течение долгих лет о хозяине автомобиля ничего не было известно. В обвинительном заключении стояло его заявление, но такое краткое и общее, что казалось, его приписали в последний момент, только для проформы. Единственный раз, когда я попытался заговорить с Байардо Сан-Романом 23 года спустя, он принял меня довольно неприветливо и отказался сообщить даже самые незначительные детали, которые хоть сколько-нибудь могли бы прояснить его участие в драме. В любом случае, даже его собственные родители знали о нём не больше чем мы, и ни малейшего представления не имели о том, что он собирался делать в богом забытом городке, куда приехал безо всякой ясной цели, кроме женитьбы на женщине, которая его ни разу прежде не видела.

От Анхелы Викарио, напротив, прилетали весточки, создавшие в моём воображении отстранённый, идеальный образ. Моя сестра-монахиня бывала в Гуахире, пытаясь обратить последних идолопоклонников, и обычно задерживалась поболтать с Анхелой в той деревне, окружённой солёной карибской водой, где старшая Викарио пыталась заживо похоронить дочь. "Привет тебе от кузины", – каждый раз говорила сестра. Сестра Марго, которая тоже ездила к Анхеле первые несколько лет, рассказывала, что Викарио купили дом с огромным патио, стоящий на семи ветрах, основным недостатком которого было то, что по ночам во время высокого прилива заливало выгребные ямы, а в спальнях с утра бились в лужах рыбины.

Все кто видел Анхелу в те времена, сходились в том, что она сосредоточенно и деловито управлялась со швейной машинкой и в работе нашла забвение.

Много позже, в то смутное время, когда, пытаясь разобраться в себе, я торговал энциклопедиями и медицинскими справочниками по деревням Гуахиры, мне довелось добраться до той индейской резервации. В окне дома, стоявшего к морю фасадом, в самый жаркий полуденный час я увидел изжелта-седую женщину в очках с проволочной оправой, одетую в полутраур, сидящую за швейной машинкой; над головой женщины висела клетка с канарейкой, не смолкавшей ни на мгновение. Увидев Анхелу так, в идиллическом обрамлении оконной рамы, я не хотел поначалу верить, что это именно та женщина, о которой я думал. Я не желал допустить, что жизнь может быть так похожа на скверный роман. Но это была она: Анхела Викарио 23 года спустя после трагедии.

Я был принят совершенно обычно, как дальний родственник; на мои вопросы Анхела отвечала весьма здраво и с юмором. Выглядела Анхела такой зрелой и рассудительной, что мне стоило труда поверить, что это именно она. Больше всего меня поразило то, как она в конечном итоге стала воспринимать свою жизнь. Через несколько минут она уже не казалась мне такой постаревшей, как на первый взгляд, а почти такой же юной, какой я помнил её; и совсем не похожей на ту девушку, которую заставили выйти замуж без любви в 20 лет. Её мать, впавшая в старческое беспамятство, приняла меня, словно я был привидением. Она отказалась говорить о прошлом, и мне пришлось довольствоваться несколькими репликами, вырванными из её разговоров с моей матерью и ещё кой-какими словами, которые я сам смог припомнить. Пурисима сделала всё возможное и невозможное, чтобы похоронить Анхелу заживо, но та собственными руками свела на нет все усилия матери, поскольку никогда из своего несчастья тайны не делала. Напротив: всем, кто хотел услышать, она рассказывала всю историю в подробностях за исключением одного: кто в действительности был виновником её бесчестья, как и когда это случилось, – ведь никто не верил, что это на самом деле был Сантьяго Назар. Они принадлежали к двум разным мирам. Их никогда не видели вместе, а тем более наедине. Сантьяго Назар был слишком заносчив, чтобы обратить на неё внимание. "Твоя дурочка-кузина", – говорил он всякий раз, когда ему приходилось упоминать её. Кроме того, Сантьяго, как мы тогда говорили, был ходСк по женской части. Он, как и его отец, гулял сам по себе и не прочь был приволокнуться за всякой беспутной дамочкой, попадавшей в наши палестины; но в городке никогда не слыхали, чтобы у него были особые отношения с кем-то ещё кроме благопристойной помолвки с Флорой Мигель и бурной связи с Марией-Алехандриной Сервантес, продолжавшейся четырнадцать месяцев. Самой распространённой, хоть и самой недоброжелательной версией была та, что Анхела Викарио защищала кого-то, кого любила на самом деле, а Сантьяго Назара выбрала, решив, что братья никогда не осмелятся что-нибудь ему сделать. Я сам попытался вытянуть у неё правду, когда приехал второй раз, приведя в порядок свои доводы, но она едва подняла глаза от своего вышиванья, чтобы отбить их. "Не ломай головы, братец, – сказала она. – Это был он". Обо всём остальном она рассказывала без стеснения, даже о катастрофе брачной ночи. Она рассказала, что подруги подучили её напоить мужа в постели до потери сознания, изобразить чрезмерную стеснительность и заставить его погасить свет, а также сделать себе едкое промывание из квасцов, чтобы изобразить девственность и запачкать простыню меркухромом, чтобы наутро выставить её в патио на всеобщее обозрение. Они не приняли во внимание двух вещей: исключительной стойкости к вину Байардо Сан-Романа и чувства собственного достоинства, которым обладала Анхела Викарио; достоинства, скрытого под маской тупого смирения, навязанного ей матерью. "Я не сделала ничего из того, чему меня научили, – говорила она мне, – чем больше я думала, тем большей пакостью всё это мне казалось. Я бы никому не стала такого делать, и уж тем более тому бедняге, что имел несчастье на мне жениться". Так она позволила раздеть себя донага в освещённой спальне, свободная от страхов, что угнетали её всю жизнь. "Это было очень легко, – рассказывала Анхела, – потому что я решилась умереть". На самом же деле она говорила без всякого смущения о своей беде, чтобы скрыть другое горе, истинное, пожиравшее её изнутри. Никто и заподозрить не мог, пока она не решилась мне рассказать, что Байардо Сан-Роман навсегда остался в её жизни с тех пор как привёл её обратно домой. Это было как удар милосердия во время корриды. "Когда мама принялась колотить меня, я неожиданно вспомнила о нём", – сказала мне Анхела. Мне было не так больно от ударов кулаком, потому что били меня из-за него. Сама себе удивляясь, она продолжала думать о нём, валяясь на диване в столовой. "Я плакала не от побоев, не из-за всего того, что случилось. Я плакала по нему". Она думала о нём, пока мать накладывала ей на лицо компрессы из арники; и не переставала думать, даже когда с улицы послышались крики, звуки набата с колокольни и мать, войдя, сообщила, что теперь она может поспать, потому что самое худшее позади. Она провела уже много времени, думая о нём безо всякой надежды, когда ей пришлось сопровождать мать на осмотр к глазному врачу в больницу Риоачи. По дороге они зашли в портовую гостиницу, с хозяином которой были знакомы, и Пурисима Викарио попросила стакан воды в кантине. Пока она пила, стоя спиной к дочери, та увидала свои собственные думы, отражёнными в многочисленных гостиничных зеркалах. Затаив дыхание, Анхела обернулась и увидела, как он прошёл рядом, не заметив её, и вышел из гостиницы. С тяжёлым сердцем она снова посмотрела на мать. Пурисима Викарио допила воду, стоя возле бара, утёрла губы рукавом и улыбнулась дочери, глядя сквозь новые очки. В этой улыбке Анхела впервые увидела свою мать такой, какой та была на самом деле: несчастной женщиной, всю жизнь лелеявшей собственную ущербность. "Какая же мерзость!" – сказала себе Анхела. Её чувства пришли в такой беспорядок, что всю обратную дорогу она громко пела, а дома бросилась на постель и три дня проплакала. Она родилась заново. "Я с ума сошла из-за него, – говорила мне она, – совершенно обезумела". Ей стоило лишь закрыть глаза, чтобы его увидеть; в шуме моря ей слышалось его дыхание; среди ночи она просыпалась, чувствуя жар его тела рядом в постели. Всю неделю она не знала, куда себя деть и, наконец, написала ему первое письмо. Это была вежливая записка, в которой она рассказывала, что видела его выходящим из гостиницы, и что ей было бы приятно, если бы он тоже её заметил. Ответа она ждала напрасно. Через два месяца, устав от ожидания, она послала второе письмо в том же обтекаемом старомодном стиле с единственной целью попенять ему на недостаток вежливости. За следующие шесть месяцев она успела написать шесть писем, все без ответа, но ей хватало и того, что он их получает. Оказавшись впервые в жизни хозяйкой собственной судьбы, Анхела Викарио открыла, что ненависть и любовь – страсти обоюдные. Посылая письмо за письмом, она всё сильнее разжигала свою горячку, но всё сильней разгоралась и её счастливая ненависть к собственной матери. "У меня всё нутро переворачивалось от одного её вида, но, глядя на неё, я не могла не вспоминать о нём" . Её жизнь опозоренной невесты оставалась такой же простой как прежняя, девичья, с вечным шитьём на машинке в окружении подруг, с изготовлением лоскутных тюльпанов и бумажных птичек; но когда мать отходила ко сну, Анхела, сидя у себя в комнате, неизменно писала безнадёжные письма до самого рассвета. Она стала просветлённой и властной, обрела собственную волю, снова превратилась в девственницу ради него одного, и покорялась с той поры лишь своему любовному наваждению. Полжизни она писала еженедельные письма. "Порой мне не приходило в голову, что писать, – говорила она, умирая со смеху, – но мне достаточно было знать, что он их получает". Сперва это были записочки влюблённой школьницы, затем послания тайной любовницы; надушенные письма невесты, воспоминания и свидетельства любви, и напоследок – возмущённые письма покинутой жены, которая изобретает себе жестокие болезни, чтобы заставить мужа вернуться. Однажды вечером, пребывая в весёлом настроении, она опрокинула чернильницу на законченное письмо, и вместо того, чтобы порвать его, написала постскриптум: "В доказательство любви я посылаю тебе свои слёзы". Иногда, устав от слёз, она бунтовала против собственного безумия. Шесть раз сменились барышни на почте, и шесть раз Анхела сумела добиться их соучастия и помощи. Ей даже в голову не приходило сдаться. Однако он, казалось, оставался безучастным к её безумию: она писала словно в пустоту. Однажды ветреным утром на десятый год Анхелу разбудило уверенное ощущение того, что он лежит нагой в её постели. Тогда она написала горячечное письмо на двадцати страницах, в котором бросила ему в лицо горькие истины, точившие её сердце с той злополучной ночи. Она писала о незаживающих ранах, которые он оставил в её теле, о его солёном языке, об огненной дрожи и африканском жаре его чресл. Она передала письмо почтовой служащей, приходившей к ней за письмами вечерами по пятницам под предлогом совместного шитья, и осталась уверенной в том, что этот приступ был последним в её агонии. Но ответа не было. С тех пор она уже не сознавала, что пишет, кому пишет, но продолжала осаду ещё семнадцать лет. Однажды в середине августа, сидя за швейной машинкой в окружении подруг, она почувствовала, что к дверям кто-то подошёл. Ей не нужно было смотреть, чтобы узнать, кто приехал. "Он растолстел и начинал лысеть и носил очки от дальнозоркости, но это был он, чёрт возьми, это был он!" Она испугалась, потому что знала, что он видит её такой же поблёкшей, каким она видит его, но не верила, что в нём столько любви, сколько в ней, чтобы это выдержать. Его рубашка была пропитана потом, как и в тот раз, на ярмарке, когда она впервые встретила его, при нём был тот же саквояж и те же седельные сумки, расшитые серебром. Байардо Сан-Роман сделал шаг вперёд, не обращая внимания на остальных швей, застывших от удивления, и водрузил седельные сумки на швейную машину.

– Ну что ж, – произнёс он – вот и я.

Он привёз чемодан с одеждой и такой же чемодан с двумя без малого тысячами писем, присланных ею. Все они были разобраны по датам, разложены в пакеты, зашитые цветными нитками, и ни одно не вскрыто.

*** В течение многих лет мы не могли говорить ни о чём другом. Наше каждодневное поведение, подчинённое прежде стольким рутинным привычкам, в одночасье стало вращаться вокруг общего средоточия интересов. Рассветные петухи заставали нас за попытками упорядочить многочисленные случайности, связанные в единую цепь и приведшие к абсурдному событию, и очевидно было, что нами двигало не желание объяснить тайну: просто никто из нас не мог продолжать жить, не определив с точностью своё место и роль в трагедии, предписанные неумолимой судьбой. Многие так и не смогли этого выяснить. Кристо Бедойя, ставший известным хирургом, никогда не мог мне объяснить, что заставило его задержаться у деда и бабки на два часа, оставшихся до приезда епископа, вместо того, чтобы пойти отдыхать к родителям, которые ждали его до рассвета, чтобы предупредить. Большинство из тех, кто мог предотвратить убийство, но, однако, не сделал этого, утешали себя рассуждениями о том, что дела чести святы и неприкосновенны для посторонних. "Честь – это любовь", – говаривала моя мать. Гортензия Бауте, всего лишь видевшая окровавленные ножи, которые и окровавлены-то ещё не были, от потрясения ощутила в себе неодолимую потребность каяться, не вынесла мук совести и однажды выскочила голой на улицу. Флора Мигель, невеста Сантьяго Назара, от досады сбежала с лейтенантом-пограничником, который продавал её прелести в Вичаде батракам-каучерос. У Ауры Вильерос, повивальной бабки, с чьей помощью явилось на свет три поколения горожан, при вести об убийстве случился спазм мочевого пузыря, и до конца дней своих она была в состоянии мочиться лишь с помощью зонда. Дон Рохелио де ла Флор, добрейший супруг Клотильды Армента, бывший образцом живости в 86 лет, поднялся с постели в тот день, чтобы увидеть, как Сантьяго Назара пригвождают ножами к запертой двери собственного дома, лёг снова и больше не встал, не пережив потрясения. Пласида Линеро закрыла дверь в последний момент, но со временем освободилась от чувства вины: "Я закрыла дверь, потому что Дивина Флор поклялась, что мой сын уже вошёл внутрь, а это было не так". Двенадцать дней спустя после убийства судебный следователь оказался лицом к лицу с горожанами. Сидя в грязной конторе муниципалитетета и спасаясь кофе с ромом от жаркого марева, он затребовал вооружённого подкрепления, чтобы сдержать толпу людей, рвавшихся давать показания без вызова, жаждавших продемонстрировать важность своей роли в разыгравшейся трагедии. Следователь едва закончил ученье, всё ещё одевался в чёрный суконный мундир школы правоведения и носил золотое кольцо с эмблемой своей корпорации. Я так и не узнал его имени. Всё, что мы узнали о его характере, было почерпнуто из следственного дела, которое многие люди помогали мне искать спустя двадцать лет после убийства во дворце правосудия Риоачи. Архивы пребывали в полном беспорядке, и документация более чем за целый век была кучами свалена на полу ветхого здания колониальной постройки, бывшего в течение двух дней штаб-квартирой Фрэнсиса Дрейка. Первый этаж заливало приливом, и разрозненные тома плавали среди пустынных кабинетов. Я сам много раз пытался что-нибудь найти, стоя в воде по щиколотку, но лишь по случайности через пять лет поисков смог обнаружить 322 из 500 первоначальных страниц следственного дела. Имя следователя не упоминается ни на одной из них, но очевидно, что он был подвержен страсти сочинительства. Несомненно, он читал испанских и даже латинских классиков и хорошо знал труды Ницше, бывшего модным автором среди университетской молодёжи того времени. Заметки на полях, казалось, были написаны кровью; и не только из-за цвета чернил. Следователь был так потрясён тайной, с которой столкнула его судьба, что много раз пускался в лирические отступления, противоречившие строгим принципам его ремесла. Кроме прочего, он так и не признал, что жизнь столькими случайностями, непозволительными литературе, может послужить смерти, предсказанной и разглашённой. Однако больше всего его беспокоило, что несмотря на всё своё усердие, он так и не обнаружил ни единого, даже совершенно неправдоподобного указания на то, что Сантьяго Назар был истинным виновником бесчестья Анхелы Викарио. Её подруги, бывшие соучастницами обмана, долгое время говорили, что Анхела посвятила их в свой секрет ещё до свадьбы, но не назвала никакого имени. На следствии они показали: "На беду поплакалась, а кто виноват – не сказала. Не иначе святым духом всё произошло". Анхела Викарио, в свою очередь, была непоколебима. Когда следователь в своей косвенной манере спросил, знает ли она, кем был покойный Сантьяго Назар, она невозмутимо ответила:

– Он был мой соблазнитель.

Так и стоит в деле, но без уточнения места и времени. Во время суда, который длился всего три дня, представитель обвинения делал упор на недоказанность этого утверждения. Растерянность следователя за недостатком улик против Сантьяго Назара, была так велика, что собственные старания казались ему порой бессмысленными и совершенно безнадёжными. На полях страницы 416 он собственноручно написал красными аптекарскими чернилами: "Дайте мне опору, чтобы сдвинуть это дело с мёртвой точки, и я переверну Землю". Под этой парафразой, вызванной отчаянием, уверенными линиями теми же чернилами цвета крови был сделан рисунок сердца, пронзённого стрелой. Для следователя, как и для ближайших друзей Сантьяго Назара, само поведение юноши в последние часы служило неоспоримым доказательством невиновности.

И в самом деле, утром в день своей смерти Сантьяго Назар ни на мгновение не усомнился, хотя прекрасно знал, какова расплата за вменяемое ему преступление. Людское ханжество также было ему известно, и он не мог не понимать, что близнецы по своей недалёкости не смогут пропустить мимо ушей насмешек толпы. Никто не знал как следует Байардо Сан-Романа, но Сантьяго Назар был знаком с ним достаточно, чтобы понимать: со всем своим высокомерием Байардо так же подвержен извечным предрассудкам, как и иные прочие. Будь Сантьяго так беззаботен сознательно, иначе как самоубийством назвать это было нельзя. Кроме того, когда Сантьяго узнал в последний момент, что братья Викарио поджидают его чтобы убить, панического страха он не выказал, а скорее впал в замешательство как человек несправедливо обвинённый.

Лично мне кажется, что он умер, не понимая, что умирает. Пообещав моей сестре Марго прийти позавтракать к нам, Сантьяго пошёл вдоль мола, увлекаемый под руку Кристо Бедойей и оба казались такими беззаботными, что это порождало ложное впечатление. "Они выглядели такими довольными, – говорила мне Меме Лоайза, – что я возблагодарила Бога, полагая, что всё уже утряслось". Конечно же, не все любили Сантьяго Назара. Поло Карильо, владелец электростанции, считал его спокойствие признаком не чистой совести, но цинизма. "Он думал, что деньги делают его неуязвимым". Фауста Лопес, его жена, добавила "Как все эти арабы". Едва Идалесио Пардо зашёл в лавку Клотильды Армента, близнецы заявили ему, что как только епископ уедет, они убьют Сантьяго Назара. Идалесио, как и многие другие подумал, что братья несут чушь спросонья, но Клотильда Армента убедила его, что это правда и попросила найти и предупредить Сантьяго.

– Даже не трудись, – сказал Педро Викарио, – он всё равно что мёртв.

Это был слишком уж очевидный вызов. Близнецы знали о родстве Идалесио Пардо с Сантьяго и, очевидно, думали, что это как раз тот человек, который мог бы помешать убийству, так чтобы им было не зазорно. Но Идалесио встретил Сантьяго, идущим под руку с Кристо Бедойей, и не осмелился его предупредить: "У меня духу не хватило", – говорил мне он. Он хлопнул обоих друзей по плечам и позволил пройти мимо. Те едва его заметили, с головой уйдя в подсчёты свадебных расходов.

Народ подтягивался к площади, все шли в одном направлении. Шли плотной толпой, но Эсколастике Сиснерос показалось, что вокруг друзей было свободное пространство, потому что люди знали, что Сантьяго Назар должен умереть и не осмеливались к нему прикасаться. Кристо Бедойя тоже вспоминал странное поведение окружающих: "На нас смотрели как на меченых", – говорил мне Кристо. Более того: Сара Норьега как раз открывала свою обувную лавку, когда они проходили мимо, и перепугалась бледности Сантьяго. Тот её успокоил:

– Да вы только представьте себе, нинья Сара, – бросил он на ходу, – столько красоток, очуметь можно!

Селесте Дагон сидел на крылечке в пижаме, посмеиваясь над теми, кто оставался при параде из-за несостоявшейся встречи с епископом. Он пригласил Сантьяго выпить кофе. "Я хотел выиграть время, пока не соображу, что делать", – сказал мне Селесте. Но Сантьяго отвечал, что срочно должен переодеться, чтобы позавтракать с моей сестрой. "Он шутил и дурачился, – объяснял мне Селесте Дагон, – и мне показалось, что его не смогут убить, потому что он так уверен в том, что собирается сделать". Ямиль Шайум был единственным, кто сделал всё как следует. Едва узнав новость, он подошёл к дверям своей мануфактурной лавки и стал дожидаться Сантьяго, чтобы предупредить его. Он был одним из последних арабов, приплывших с Ибрагимом Назаром, его неизменным партнёром в карты при жизни и душеприказчиком после смерти. Никто кроме него не имел таких полномочий, чтобы предупредить Сантьяго. Однако Ямиль подумал, что если слух ложный, он вызовет лишь бесполезную тревогу у Сантьяго, и предпочёл для начала поговорить с Кристо, на случай, если тот лучше осведомлён. Он подозвал проходившего мимо Кристо. Тот хлопнул Сантьяго Назара по спине уже на углу площади и подошёл на зов Ямиля Шайума.

– До субботы! – сказал Кристо другу.

Сантьяго не ответил. Он обратился по-арабски к Ямилю Шайуму, и тот откликнулся тоже по-арабски, согнувшись пополам от смеха. "Это была игра слов, которой мы всегда развлекались", – рассказывал мне Ямиль Шайум. Не останавливаясь, Сантьяго помахал обоим на прощанье и свернул за угол. Больше они его не видели.

Едва выслушав Ямиля Шайума, Кристо выбежал из лавки вдогонку за Сантьяго Назаром. Он видел, как Сантьяго свернул за угол, но не нашёл его среди дружеских компаний, прощавшихся на площади. Все, у кого он спрашивал про Сантьяго, отвечали одинаково:

– Вы же только что были вместе.

Кристо показалось невозможным, чтобы Сантьяго мог так быстро дойти до дому, но на всякий случай зашёл спросить про него, так как парадная дверь стояла без засова и была полуоткрыта. Он вошёл, не заметив бумажки на полу, и пересёк гостиную, стараясь не шуметь, потому что время было слишком раннее для визитов, но собаки в глубине дома встревожились и выскочили навстречу. Кристо успокоил их звоном ключей, как учил его хозяин и, преследуемый ими по пятам, прошёл на кухню. В коридоре он встретил Дивину Флор с ведром воды и тряпкой для мытья полов. Она уверила Кристо, что Сантьяго Назар не возвращался. Виктория Гусман ставила на огонь жаркое из кроликов, когда Кристо вошёл в кухню. Она сразу всё поняла. "Он едва дух переводил" – рассказывала Виктория. Кристо спросил, дома ли Сантьяго, и та отвечала с деланным простодушием, что Сантьяго ещё и не возвращался с гулянья.

– Это не шутки, – сказал ей Кристо, – его ищут, чтобы убить.

Виктория Гусман отбросила свой наивный тон.

– Никого эти бедняги не убьют.

– Они пьют с самой субботы.

– То-то и оно, что пьют. Пьяный себя на словах скотом выставит, но такого, чтобы в собственную блевотину влез, ещё поискать надо.

Кристо вернулся в гостиную, где Дивина Флор только что открыла окна. "Конечно же, никакого дождя не было, – говорил мне Кристо. – Ещё и семи не пробило, а в окна вовсю светило солнце". Он ещё раз спросил Дивину Флор, уверена ли она, что Сантьяго не входил в парадную дверь. На этот раз она не была так уверена как сначала. Кристо спросил про Пласиду, и девушка отвечала, что только что поставила ей кофе на ночной столик, но не будила. Так было всегда: она проснётся в семь, выпьет кофе и спустится распорядиться насчёт обеда. Кристо взглянул на часы: было 6.54. Тогда он поднялся на второй этаж, чтобы убедиться, что Сантьяго не приходил.

Дверь спальни была заперта изнутри, потому что Сантьяго Назар вышел через спальню матери. Кристо знал дом как собственный и был настолько своим человеком, что толкнул дверь спальни Пласиды Линеро, чтобы пройти через неё в соседнюю. В лучах солнца, лившихся из слухового окна, кружилась пыль, и прекрасная женщина, спавшая на боку в гамаке с нежной ладонью под щекой, выглядела нереальной. "Как сказочное видение", – говорил мне Кристо. Он мгновение смотрел на неё, зачарованный её красотой, затем тихо пересёк спальню, прошёл мимо ванной и вошёл в комнату Сантьяго. Постель была нетронута, в кресле лежала широкополая шляпа, на полу стояли сапоги со шпорами. Лежащие на ночном столике часы Сантьяго показывали 6.58. "Я вдруг подумал, что он вернулся и взял оружие". Но "Магнум" лежал в ящике ночного столика. "Мне никогда не доводилось стрелять, но я решил взять револьвер, чтобы передать его Сантьяго". Кристо повесил пистолет на ремень под рубашку, и только после убийства сообразил, что он был не заряжен. Пласида Линеро появилась в дверях с кофейником в руке, как раз когда Кристо закрывал ящик.

– Господи Боже! – воскликнула она. – Как же ты меня напугал!

Кристо Бедойя тоже перепугался. Он увидел её на свету, в халате, расшитом золотыми жаворонками, растрёпанную, и всё очарование пропало. Немного смущённо он объяснил, что ищет Сантьяго Назара.

– Он ушёл встречать епископа, – сказала Пласида Линеро.



Поделиться книгой:

На главную
Назад