- Брось ты, товарищ Сталин не о бабах высказывался,— резонно возражал Костя.
Нас с Костей связывали отношения, которые трудно, вероятно, понять сегодня.
Годом раньше, в дни Курской битвы, ранения свели нас, нескольких молодых офицеров, в одной медсанбатской палатке.
Началось наступление, медсанбат находился в движении, поток раненых не оскудевал, врачи валились с ног. Не всегда хватало бинтов, сломался аппарат для переливания крови, не было того, другого. Разумнее было бы нам согласиться на эвакуацию в полевой госпиталь. Но мысль оставить свою дивизию, расстаться представлялась дикой. Мы по-братски ухаживали друг за другом, помогали один другому передвигаться. Более крепкие кормили с ложечки того, кто послабее.
Мучили раны, у меня не могли извлечь осколок из локтевого сустава, повязки задубели от крови. От крови влажнело сено, на котором мы валялись в обмундировании, с пистолетом под полевой сумкой, заменявшей подушку. Но в палатке случались минуты — стоны сменялись хохотом. Старший лейтенант Костя Сидоренко, тогда еще замкомбата, читал по-украински единственную книгу, чудом попавшую в нашу палатку,— «Хіба ревуть воли, як ясла повні» Панаса Мирного. Он сыпал украинскими шутками-прибаутками, недурно пел...
Когда большинство ребят из нашей компании выписалось, я, посоветовавшись с Валей Оселковым (батальонным фельдшером), надумал покинуть медсанбатский кров.
- Я тебя сам доведу до кондиции, — заверил Оселков. — У меня в энзэ немецкий стрептоцид.
Он выполнил обещание — залечил мою мучительно долго не заживавшую рану. Последний раз мы с ним мельком виделись третьего августа на пути от Львова к Сану. Четвертого он погиб...
Когда Костю Сидоренко назначили командиром батальона — это произошло, коль память не изменяет, весной сорок четвертого, — он собрал нашу уже начавшую редеть медсанбатскую компанию. Устроили выпивон, пели песни.
В большом западноукраинском селе мы с Костей оказались почти соседями, иной раз встречались дважды на дню. Его батальон получил пополнение, забот ему хватало. Но каждый раз он сокрушался:
- Я и так и эдак, ординарец каждое утро букет доставляет, а она — хоть бы хны. Молодая же, налитая, как персик.
Наконец он подбежал ко мне сияющий, благоухая немецким одеколоном.
- Товарищ Сталин был прав и в этом вопросе. Нет таких крепостей... Значит, слушай: завтра мы тебя приглашаем на ужин. Учти — я ее предупредил, что ты профессорский сын, имеешь высшее образование, философ.
- Побойся Бога, какой я к шутам профессорский сын, откуда у меня, студента-недоучки, высшее образование?
- Если б я ей по всем линиям шарики не вкручивал, она бы продолжала на ночь запираться в своей спальне... Нет таких крепостей. И нет такой девки, которую нельзя охмурить... Но учти — она совсем не дурочка. Может, поумнее нас с тобой. У нее разные идеи по религиозной части и насчет политики, экономики тоже. Классовое мировоззрение, правда, отрицает, говорит: забава для дураков и бездельников. Представляешь себе? Очень самостоятельная.
Назавтра вечером, пришив свежий подворотничок, надраив хромовые сапоги, взятые взаймы у Дмитрия Павловича, я отправился в гости.
Помещичьи усадьбы мне были известны по произведениям классиков, по предвоенным «Трем сестрам» в Художественном театре с Хмелевым, Тарасовой, Степановой.
Однако дом, куда я был зван, отличался от русской усадьбы прошлого века или начала нынешнего. Он был обставлен непривычной для нас мебелью: изящные торшеры, низкие кресла, вмонтированные в стену книжные полки, пуфы, обтянутые цветной кожей, коричневое пианино, тяжелые занавеси на окнах. Мебели и картин в каждой комнате было немного, и потому возникало ощущение простора.
Как-то я выглядел в своей линялой, латаной гимнастерке среди такого великолепия?
Костя заметил мое смущение и постарался помочь, рассказал Марии, как мы вместе «загорали» раненные, соврал, уверяя, будто он залатал мою гимнастерку. (На самом деле, заплату поставила медсестра Шура Коровкина, когда меня, голого по пояс, в очередной раз повели в операционную.)
Я начинал догадываться, что Костины фронтовые воспоминания — не последнее средство покорения Марии. На женщин такие воспоминания чаще всего действуют безотказно.
Ужин хозяйка сервировала в столовой. Посередине уставленного дорогой посудой стола в длину выстроились свечи, заключенные в специальные стеклянные сосуды. Дрожащее пламя отражалось на лепном потолке, не нарушая полумрака, скрадывавшего углы зала.
- Как будем с паном разговаривать? Пан не умеет ни по-украински, ни по-польски. Может быть, по-немецки немного? По-французски?
Я сокрушенно качал головой.
- Тогда пану придется терпеть мой не вполне совершенный русский язык. Читаю я почти свободно. Но разговаривать почти не приходилось.
- Теперь у вас появится эта возможность, — попытался я поддержать светский тон. Попытка была не из удачных.
- О, да.
Произнесено было «О, да» с непередаваемой интонацией. Перспектива общения на русском языке у нее не вызывала энтузиазма.
- Если верить Чехову и Толстому, в России необыкновенная интеллигенция. Но ни в тридцать девятом году, когда сюда заявилась Червонная Армия, ни сегодня мне не посчастливилось с ней встретиться. Мой Костя (она так и сказала: «Мой Костя») из той, кажется, среды, которую в России называют разночинцами.
Из нас троих лишь эта молодая красавица держалась совершенно свободно — хозяйка в своем доме. Костя, которому надлежало выглядеть победителем, тушевался. Бойкость вернулась к нему после нескольких рюмок. Но бойкость умеренная, приглушенная восхищением Марией, больше не запиравшей свою спальню.
Мария не уверяла, будто ее близкие угнаны в Германию («Когда люди не хотят, их не угоняют. Немцам сейчас не до того».) Ее родители и два брата, старший с женой и детьми, в лесу.
- Почему она осталась?
Мария пожала плечами. Разрумянившаяся от коньяка, объяснила: нельзя бросать все нажитое тяжким трудом многих людей за долгие годы. Нельзя отдавать чужим свою землю, свое добро.
На нее оставлен не только дом, но и хозяйство — корова, живность. Наведываются соседи, помогают. У них принято помогать друг другу. И тем, кто победнее, и тем, кто побогаче. Такова традиция, обычай. Благодаря этому устанавливается общность людей. Особенно ценная в час опасности.
Она принесла гитару, Костя запел. (Одну посуду заменила другая.) На столе появилась пузатая бутылка с розовым содержимым. Ликер.
Обращаясь ко мне, Мария спросила: правда ли, что в Москве в одной квартире живут по две-три семьи? Как это возможно? Разве семейная жизнь совместима с публичностью?
Я умолчал о том, что в нашей московской квартире на Новослободской улице живет пять семей и это не предел.
- Вопрос, вероятно, — пытался я объяснить, — тоже в традиции, в бытовой культуре.
- Простите,— мягко перебила она,— это вопрос уважения к человеку, к женщине. От Кости я услышала слово «общежитие». Это, простите меня, варварство, гибель для семьи. Когда нет настоящей семьи, нет и настоящего государства.
- В Польше не было общежитий, каждая семья имела отдельную квартиру. Но государство рухнуло, как карточный домик.
Мария оживилась. Польское государство было обречено, как всякое государство, где одна нация подавляет другую. Судьба старой России — тому подтверждение. Но и новая Россия не приблизилась к идеальному устройству.
Впрочем, эту тему она пока не развивала. Не из-за тактических ухищрений. Хотела напомнить: участь Польши была предрешена, когда Сталин и Гитлер условились о ее разделе.
Версия Марии отличалась от нашей. Красная Армия, дескать, поспешила на помощь единокровным братьям в Западной Украине и Западной Белоруссии (сентябрь 1939 года).
- На помощь? — переспросила Мария, обернувшись к Косте.— Вы уверены, вы были уверены, это именно та помощь, в какой нуждаются «единокровные», как пишут в советских газетах, братья? Они вас звали?
Она не таила свои взгляды.
Польша помыкала украинцами и белорусами, старалась их колонизировать, в кресах всходних насаждала осадников — крепких хозяев-поляков. Коренные жители терпели постоянные унижения. Мария — лучшая ученица в своем гимназическом классе в Корце — не получила первый диплом. Его дали польке, учившейся слабее.
И все-таки, не будь войны, она поехала бы в Варшаву, поступила в университет, который не хуже многих западноевропейских.
- Поляки для украинцев — зло. Однако меньшее, чем немцы. Для Гитлера все едино — поляки, украинцы, русские, белорусы. Всех равно презирает. Но главная корысть Германии — продовольствие. Сало, пшеница, яйца. Ну дадим мы им, нехай обжираются, запивают баварским пивом. Они не заинтересованы в разрушении нашего хозяйства.
Мария была не так уж далека от истины. Один из вариантов немецкого использования Украины, разработанный Розенбергом, предусматривал, что после войны образуется «свободное украинское государство», которое в тесном союзе с рейхом обеспечит германское влияние на востоке. Пока длится война, Украина должна поставлять рейху товары и сырье.
Этот план, допускавший заигрывание с украинской интеллигенцией (новый университет в Киеве, запрещение русского языка и т. д.), не поддержала гитлеровская верхушка. Грабить село — пожалуйста, но фокусы с киевским университетом, украинскими границами по Волге — лишнее.
Не только девушка из западноукраинского села говорила о трагической дилемме. Президент Белорусской народной рады Захарка сформулировал ее так: «Нет у нас выбора «либо — либо». Если выиграют немцы, то уничтожат нас всех, если выиграют Советы, то уничтожат интеллигенцию и ассимилируют народ... Третьего выхода нет».
- Кто же заинтересован в разрушении вашего хозяйства? — спросил я у Марии.
- Кто? — повторила чуть захмелевшая девушка. — На правду — кто? Ваш товарищ Сталин и ваша гнусная власть советская. Растопчут душу народа и разорят до нитки. Одних натравят на других, загонят людей в колхозы, кого-то — в Сибирь.
- Что же делать? — Костя, положив на колени гитару, растерянно уставился на Марию.
- Что же нам с вами делать, мой Костя? Что делать?
Распрямилась и с холодной, выношенной уверенностью произнесла:
- Стрелять. Стрелять всех, каждого. Иного нам не даровано.
Ровно через три десятилетия погожим летним деньком в подмосковном Доме творчества «Переделкино», что по Киевской железной дороге, услышал я такую же ошарашившую меня угрозу. И такое же «ничего другого нам не остается».
Мы сидели в беседке за бутылкой водки. Человек шесть — москвичи, ленинградцы, прибалты. Не то чтобы приятели, но добрые знакомые. Один из нас, русский писатель, кажется, из Риги, спортивного вида мужчина в майке с латышской надписью, был за тамаду.
Собственно, не знаю, русским он был или латышом. Фамилию носил русскую. Писал на двух языках, переводил с двух и считал Латвию родиной, чехвостил, как все мы, советскую власть и был совершенно своим. Захмелел он больше других. Вдруг вскочил, одернул майку, обвел беседку мутным взглядом.
- Когда грянет час «икс», мы вас всех веером от живота...
И повел воображаемым «Калашниковым», боясь остаться непонятым.
Никто здесь не воображал, будто Советский Союз облагодетельствовал балтийские республики. Мы сочувствовали им, сознавая, что и на нас невольно ложится доля вины и ответственности за их участь. Но одно дело — наше собственное понимание, сочувствие и совсем другое — смертный приговор, окончательно вынесенный каждому на том основании, что приговоренный живет в России. Нетерпеливая готовность своими руками уничтожить людей, с которыми сейчас дружески распивал водочку. Готовность остервенело участвовать в необъявленной войне.
- А может, в моем Костике пробудится зов крови? — негромко произнесла Мария. Она все так же стояла за спиной сидевшего Константина, сомкнув руки у него на груди. Она лелеяла зыбкую надежду, но догадывалась ли: вместе с голосом таким слишком часто пробуждается и звериная жестокость, превращая людей в смертельных врагов потому лишь, что в их жилах течет разная (в национальном смысле) кровь?
Польский поэт заметил: людей объединяет не кровь, текущая в жилах, но кровь, текущая из жил.
Он был идеалистом, автор знаменитых «ветов Польши». Кровь льется и льется, а до единения людей все дальше...
- Привет! — окликнул меня неподалеку от дома на той же сельской улочке майор Спицын Филипп Тимофеевич. И по обыкновению добавил: — Привет, привет.
Недоставало ему армейской вышколенности. Штатский человек, неумело облачившийся в военную форму. На фронте такие встречались нередко. Не обязательно составляли худшую часть офицерства, иной раз давали десять очков завзятым строевикам, умевшим щелкать каблуками, с особым шиком выбрасывать ладонь к виску.
- Давай присядем, покурим, побеседуем.— Майор опустился на скамейку и пилоткой вытер потную лысину. Надо же, к сорока годам такая плешь!
Неофициальность, чтобы не сказать панибратство, в наших отношениях имела свои причины. Майор Спицын сочинял стихи и, робея, приносил их в редакцию, где мой непосредственный начальник Дмитрий Павлович, сам не чуждый поэтическому творчеству, решал участь стихотворных произведений, рожденных в землянках. Иногда он привлекал меня к таким решениям. Особенно охотно, когда предстояло отказать автору. Прием тонкой дипломатии: лично он не против публикации, но лейтенант (кивок в мою сторону) учился на литературном факультете аж в московском институте, приходится советоваться. Досадно, конечно, но приходится.
Стихи на фронте сочиняли многие. Однако фронтовая поэзия чаще всего варьировала два симоновских мотива — «Жди меня» и «Убей его». В этих рамках развивалось и поэтическое творчество майора Спицына. Он подписывался псевдонимами — Филиппов, Тимофеев или в честь дочки — Нюркин, в честь сына — Михайлов, в честь супруги — Анненков. Не слишком изобретательно, зато без претензий.
Однажды я спросил: почему бы не подписаться «Спицын»? Он замахал руками.
- Что ты, что ты, и думать не моги! Не положено.
Переступая пopor редакции, майор Спицын словно бы забывал о своем звании, своей должности в дивизионном СМЕРШе. Да и вне редакции он не старался внушить трепет. Сейчас, приглашая к беседе, был настроен дружелюбно. Осторожно касался деликатной темы. Потом, правда, увлекся и шпарил во всю ивановскую.
Деликатная тема — роман капитана Сидоренко с хозяйкой. Майор Спицын в этом вопросе занимал свою позицию, и, хотя давал понять — это его личная позиция, складывалось впечатление: не такая уж личная.
Ничего предосудительного в связи советского офицера с местной жительницей не усматривается. Армия — не монастырь, офицер — не мерин, армейский устав — не монастырский, рассуждал стихотворец из контрразведки. Только не надо крайностей.
Какие, спрашивается, тут возможны крайности? Две. Подобные двум уклонам. С одной стороны — насилие, с другой — чрезмерная близость, когда чуть ли не доходит до женитьбы. Один офицер-артиллерист подал в штаб рапорт — просил приказом оформить его брак с молоденькой западной украинкой. Что здесь предосудительного? Политически опрометчивый шаг. Такой брак означает связь с заграницей. Для советского офицера подобная связь исключается.
- Но Западная Украина еще в 1939 году вошла в состав Советского Союза. Какая же заграница?
- Это — формальный подход. Здешнее население еще не прошло школу перевоспитания и закалки, всерьез не проверено. Заражено враждебными настроениями. В сорок первом году стреляли нам в спину. Сейчас поддерживают бандеровцев. Капитан Сидоренко — боевой командир, идейный товарищ и пускай не портит себе послужной список.
Тому молодому офицеру-артиллеристу вынесли в приказе неполное служебное соответствие. Так-то. Вопросы есть?
- Как насчет другой крайности?
Майор медлил, гладил лысину. Но все же отважился.
Произошел некрасивый эпизод, недостойный. Ему, выполняя задание командования, пришлось улаживать конфликт.
Недавно в одном городке украинцы натравили наших разведчиков на польку. Сказали: жена немецкого офицера. Наши ребята нагрянули, отомстили. Групповое изнасилование.
Позорный, политически нежелательный факт. Польское правительство в Лондоне коллекционирует такие факты для своей клеветнической деятельности, возбуждает неприязнь к Советскому Союзу, его армии.
Майору Спицыну Филиппу Тимофеевичу, как владеющему польским языком, поручили побеседовать с женщиной.
Для меня сюрприз — майор владеет польским!
Спицыну было лестно мое удивление, и он, все больше распаляясь, посвятил меня в подробности своей дипломатической миссии. (Если это относится к дипломатии.)
Полька содержала парфюмерный магазинчик. Позади магазинчика — квартира. Второй вход в нее со двора.
Майор, не желая пугать и без того уже травмированную женщину, направился через парадную дверь. Навстречу вышла молодая, приветливо улыбающаяся дама. Еще больше обрадовалась, когда русский офицер обратился к ней по-польски, решив, что он у нее остановится. При пане офицере, подумала она, непрошеные визитеры не нагрянут.
Но пан офицер начал сомневаться: туда ли он явился, имело ли место вышеупомянутое событие?
Они пили хербату с тястками, то есть чай с пирожными. Майор, если начистоту, не очень был силен в польском. Ему стоило немалых усилий выяснить, что разведчики действительно на рассвете ввалились в квартиру за магазинчиком. Вследствие чего и произошел политически нежелательный факт.
На доступном ему польском он принялся объяснять, что в Советской Армии строгая дисциплина и всякое нарушение порядка сурово наказывается.
Женщина подливала гостю чай, как подобает польке, вся внимание, кивает головой: так, так. Но когда сообразила, что ее незваным утренним гостям грозит кара, заволновалась. Не надо, никого не надо наказывать. Молодые хлопцы, можно понять. Вдруг закручинилась и произнесла фразу, поставившую майора, выполняющего дипломатическое поручение, в тупик:
- Но един... два, але дванаще... То, проше пана, за дужо...
Когда майор после такого заявления пришел в себя, когда понял, что дипломатические осложнения маловероятны, к нему вернулось чувство юмора, и теперь он мне объяснял, что пострадавшая вела себя разумно: ничего не можешь поделать, расслабляйся и получай удовольствие.
- Между прочим,— задумчиво добавил майор Спицын, пересказывая мне эту историю, — здесь больше мудрости, чем видится. Ладно, не о том речь. Полька не держит обиду на советскую власть, а это — главное. Звон поднимать не будет. Никакая она, кстати, не жена немецкого офицера. Жил у нее какой-то лейтенант. А было что между ними или не было — не наша забота... Командиру взвода пешей разведки объявили о неполном служебном соответствии...
Майор Спицын Филипп Тимофеевич сидел, откинувшись на спинку скамейки, сняв пилотку. На лысине блестели капельки пота, пот стекал по вискам, он расстегнул ворот гимнастерки. Я дымил трубкой. Трогательная пара.
Бандеровцев майор Спицын определил коротко — фашисты. И методы у них фашистские: польским младенцам разбивают головы о косяк двери.
- Вы это видели, Филипп Тимофеевич?