Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Прыжок в длину - Ольга Александровна Славникова на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Как ни отнекивался Ведерников, как ни ссылался на то, что он официально не член родительского комитета и вообще не родитель, его все-таки привлекли к подготовке торжества. Занималась всем, конечно, Лида: следовало купить на общественные деньги — совершенно недостаточные — цветы для дорогих учителей. Накануне выпускного гостиная превратилась в оранжерею, повсюду были банки с тяжелыми кочанами букетов, круглые мокрые следы от банок, мятые лепестки, растительный сор. В ванне, на треть налитой, колыхались, сцепившись шипами, бордовые бархатные розы для директрисы, ровно в цвет ее парад­ного, тоже бархатного, платья, на котором слепенькая брошка закрывала неж­ную розовую пролысину.

Мать, заезжавшая накануне с продуктами и очередным конвертом, окинула быстрым взглядом всю эту ботаническую кустарно-яркую красоту и наотрез отказалась везти букеты на своей машине, объяснив, что не желает работать катафалком. За цветами явился сам председатель родительского комитета, муниципальный чиновник, чей орлиный нос и полный дамский подбородок вместе придавали его большому свежему лицу нечто британское. Пока его водитель, под руководством Лиды, таскал шуршавшие и капавшие охапки в зеркально-черный «Мерседес», чиновник, имевший привычку всегда держать правую руку в кармане, точно важный и ценный предмет, бережно вынул эту белую вещь, удостоил Ведерникова экономным рукопожатием и сразу убрал свою вещь обратно. «А вы, Олег Вениаминович, едете уже? С радостью бы, так сказать, вас подбросил, — предложил чиновник, осторожно переступая полированными, фигурно отстроченными ботинками по цветочной слякоти. — Я потом жене похвастаю, что вас вез!» «Спасибо, не собрались еще, — сухо ответил Ведерников. — Мы уж как-нибудь пешком». «Что ж, уважаю, уважаю, — проговорил чиновник, интеллигентно скосившись на культи под пледом. — И не сомневаюсь, что будете вовремя. Я вам предоставлю приветственное слово сразу после себя, регламент три минуты. До скорой встречи на празднике!» «Да не буду я выступать!» — с досадой выкрикнул Ведерников, но чиновник, оставив по себе на полу немножко серой мути, уже затворял, деликатно защелкивая замки, входную дверь.

Явились, в обнимку и в обжимку, виновники торжества. Женечка был великолепен. Яркий кожаный костюм бирюзового цвета плотно облегал корпус, галстук-бабочка топорщился, пестрый и блестящий, будто конфетный фантик. Ирочка — всегда заходившая за Женечкой, считавшим себе за мужское правило только ее провожать, — выглядела, по сравнению с возлюбленным, как бледное пятно. Свои неяркие волосы она накрутила на бигуди, но они все равно висели плоско, вялыми лентами; платьице жесткого тюля казалось мерзлым, сделанным из ледяной шелухи.

«Ну что, дядь-Олег, идете, нет? — проговорил Женечка развязнее, чем обычно, с претензией на равенство взрослых людей. — Присоединяйтесь к обществу! Будет хороший алкоголь, не та газировка, которую преподы поставят на столы. Я финансирую!» «Ты знаешь, я не пью, — ровным голосом ответил Ведерников, попридержав Лиду, прянувшую было отвесить взрослому человеку свой килограммовый подзатыльник. — И вообще, мы только на торжественную часть. Потом пейте, пойте, пляшите, а мы уж домой, по-стариковски».

Торжественная часть вечера сильно затянулась. В длинном актовом зале было душно, высокие ветхие окна не открывались лет, наверное, двадцать, четыре люстры под желтоватым потолком тлели грудами угольев, словно им для горения тоже не хватало кислорода. Маленькая, страшно скрипучая сцена была украшена гроздьями трущихся шаров, в которых, казалось, шло брожение мутного содержимого. Муниципальный чиновник, с дамскими пятнами на щеках и горячим бисером у корней металлических, мелко блестевших волос, говорил пятнадцать минут. Затем он, как и обещал, предоставил слово «нашему уважаемому Олегу Вениаминовичу, нашему, так сказать, эталону и моральному образцу». На это собрание отреагировало вялым плеском, на фоне которого выделялись сочные хлопки, похожие на кваканье гигантской лягушки, — производимые лыбящимся Женечкой, как убедился Ведерников, оглянувшись на зал.

Он сам не помнил, что наговорил в микрофон. Должно быть, он исполнил то, чего от него хотели, потому что повторный аплодисмент был гуще и крепче, а внизу, у сцены, его буквально принял на руки принаряженный, растроганный до теплых слез, педагогический коллектив. Спускаясь кое-как, Ведерников успел заметить, что зал монолитен только в первых десяти-двенадцати рядах, а дальше зияют пустоты кресел, темнеют стоячие скопления «взрослых людей» — и там гуляют по кругу некие стеклянные предметы, подозрительно похожие на винные бутылки.

Потом величавая директриса в новом шелковом костюме интенсивного синего цвета, которого от нее никто не ожидал, награждала лучших учеников. Коротаева, получая медаль, так разволновалась, что не могла говорить, только привставала на цыпочки и захлебывалась, будто пыталась глотнуть необычайного воздуха из каких-то высоких слоев атмосферы. Потом начались угощения и танцы. Приволокли на сцену гору аппаратуры, посадили диджея, забавного малого с подвижным резиновым личиком, склонявшегося над пультом с важностью маэстро за шахматной доской. Весело растащили, нагромоздив в углу опасным штабелем, ряды деревянных кресел, попытались выключить люстры, но две из четырех угасли не совсем и напоминали теперь, благодаря чахлому желтому трепету оставшихся ламп, мглистые, с остатками жухлых листьев, осенние кусты.

Можно было двигаться домой, но Ведерников медлил. Со странной, болезненной нежностью он смотрел на старых своих учителей. Теперь, когда поклонницы его морального подвига перестали обращать на него все свое внимание, он как бы анонимно видел тяжелые глянцевые руки со следами въевшегося мела, замшевые щеки в пятнах ржавчины, грубую косметику поверх морщин, делавшую знакомые лица похожими на облупившиеся фрески. «Вот, я принес тебе выпить!» — радостно сообщил Ван-Ваныч, возникший вдруг из-за плеча. Мягкий и тяжеленький пластиковый стакан содержал красное вино с привкусом чернил — пришлось отпить, чтобы не выдавить ненароком этот пузырь на брюки. «Закуси», — строго сказала Лида, разворачивая для Ведерникова налипший на обертку шоколад.

Между тем в зале было нехорошо. Смутные пары, качавшиеся в медляке, двигались не совсем в такт музыке, сшибались, плавали в каком-то общем водовороте, никак не зависевшем от действий диджея, чей лысый куполок лоснился в полумраке, будто смазанный маслом. Мельком Ведерников увидал на танцполе сиротку и бедняжку: они топтались как-то принужденно и угловато, точно вместе несли застрявшую между ними квадратную вещь, и вещь эта была весьма тяжела. Сразу внимание Ведерникова увел Дима Александрович, одетый по случаю выпускного в похоронно-черный просторный костюм, совершенно уже расхристанный. Передвигался Дима Александрович не очень уверенно, точно опасался в полумраке наткнуться на мебель. Вообще градус опьянения «взрослых людей» значительно превышал тот, что был запланирован снисходительным родительским комитетом.

«Что происходит, не пойму, — пробормотал Ван-Ваныч, озирая разоренные фуршетные столы с обрывками вялой петрушки и несколькими легальными бутылками, в которых еще оставалось на два, на три пальца алкоголя. — Конечно, они всегда с собой приносят, как без этого. Но чтобы столько! Это надо фуру к школе подогнать, Олег, ты только посмотри!»

Действительно, гудящая и ноющая толчея (общий звук становился все более басовитым и жалобным по мере разгона веселья) то и дело сбивалась в небольшие кучи, в локальные водовороты. Оттуда иногда доносилось увесистое стеклянное бряканье, и следом за тем «взрослые люди» выгребали кто куда, причем у мальчиков пиджаки были оттопырены бережно скрываемой ношей, а морды растянуты влажными, мыльными ухмылками. Похоже, где-то вне зала имелся неиссякаемый источник алкоголя, кладка стеклянных яиц, куда вела известная всем муравьиная тропа. Ситуация была плохая и грозила бедой.

«Я, кажется, знаю, кто все это устроил», — проговорил Ведерников, делая попытку встать из деревянного кресла, норовившего при первой же свободе откидного мощного сиденья завалить назад и сплющить. «Он?» — осторожно спросил Ван-Ваныч, выставляя брови домиком. «Он, кто же еще, — угрюмо подтвердил Ведерников и, вцепившись в Лидину мягкую руку, кое-как выбрался. — Надо пойти посмотреть, где у него гнездо. И немедленно все это прекратить». «Я с вами!» — воскликнула Лида, терзая свой блескучий, тряской чешуей расшитый редикюльчик. «Пожалуйста, останься здесь», — жестко произнес Ведерников, стараясь не смотреть в Лидины молящие глаза.

* * *

В коридоре возле актового зала было людно, сумбурно. Встревоженный Ван-Ваныч, сильно размахивая руками, в разлетающемся пиджачишке, поспешил к тому мужскому туалету, что всегда служил рассадником беспорядков. Ведерников, переваливаясь всем телом через трость, норовившую увильнуть, торопился за ним. Однако опасный туалет оказался пуст, только горела резкой радугой свежая трещина на оконном стекле, да под мокрой раковиной чернела жерлами груда пустых бутылок, брякнувших и раскатившихся с округлым рокотом, когда Ведерников о них споткнулся.

«Что ж, посмотрим выше, — заключил Ван-Ваныч, стараясь не наступить на маятником катавшееся стекло. — Сколько они, однако, выдули! И, заметь, французское бордо, не дрянь, какой заборы красят. Я давно подозревал…» «Что?» — вскинулся Ведерников. «Деньги, — глухо проговорил Ван-Ваныч. — Я знаю, Олег, не ты ему столько даешь. У тебя богатая, щедрая мать, но она разумная женщина и не будет оплачивать всю эту сокрушительную выпивку. У Жени свои источники дохода. И боюсь, не совсем чистые». «Он играет в карты, — ответил Ведерников. — Почему-то всегда выигрывает». «Только ли карты… — задумчиво пробормотал Ван-Ваныч, на всякий случай открывая одну за другой хлипкие кабинки с монументальными журчащими унитазами. — Так, давай, Олег, на второй этаж».

На втором этаже шум праздника слышался, точно гул метро. Здесь стояла своя, отдельная тишина, ритм окон по левую руку соответствовал ритму классных дверей по правую. Ван-Ваныч подергал несколько дверных ручек, убедился, что заперто, и, пожимая плечиками, понесся дальше. Ведерников уже почти не поспевал. Тесные лаковые туфли морщились на каждом шагу, строили ужасные гримасы, виртуальные ступни были, будто жабы, покрыты натертыми волдырями, боль от них с каждым ударом крови отдавала в затылок. Снова была лестница, живо напомнившая своими неровными зубцами какой-то фрагмент из адской постройки изверга-протезиста; Лида, пришаркивая и шурша, кралась в некотором отдалении, ее глаза блестели в полумраке, точно у кошки.

И тут Ван-Ванычу повезло. Только он вступил на третий этаж, как прямо к нему в педагогические объятия вырулили два пригожих молодца, тащивших спортивную сумку, в которой скрипело стекло. «Ну, и где тут у вас магазин?» — вкрадчиво поинтересовался Ван-Ваныч, вгоняя молодцов в оторопь. «Да что, Иван Иванович, о чем вы?» — заулыбался тот, что повыше, и улыбка вышла настолько фальшивой, что даже зубы его, блеснувшие ровной полоской в призрачном свете ближнего окна, показались вставными. «Откройте сумку», — потребовал Ван-Ваныч, преграждая двоим путь к лестнице. Молодцы переглянулись, и тот, что поменьше, потянув времени сколько возможно, с треском раздернул натянутую молнию. Показались тесные бутылочные горлышки, обжатые фольгой.

«Так-так-так, а не включить ли нам свет», — радостно предложил Ван-Ваныч. Отбежав на лестничную клетку, он пощелкал в полумраке какими-то рычажками, и от одной удачной комбинации, сопровождавшейся легким дополнительным звоном, задрожали и налились теплым желтым электричеством мутные шары. Молодцы зажмурились, скуксились, словно собрались, как малышня, разреветься. Ван-Ваныч, по-хозяйски склонившись над сумкой, расшатал и вытащил, будто корнеплод из грядки, темно-зеленую стеклянную бомбу. Сумка сразу ослабела, но все еще оставалась полнехонькой. «Шампанское, для девчонок», — заискивающе проговорил высокий, скашивая на своего товарища за­спанные светлые глаза. Однако Ван-Ваныч уже покачивал перед молодцами выдернутой с ловкостью фокусника бутылкой водки — весьма недешевой, судя по серебряной, с рельефным тиснением, этикетке. «Откуда это богатство? Где взяли, кто платил?» — ласково допытывался Ван-Ваныч, гипнотизируя молодцов округлым свечением сорокаградусной жидкости. «Это Караваев? Его благотворительность?» — грубо вмешался Ведерников, страшный, оскаленный от боли, с каплями горячего воска на расплавленном лбу.

И тут молодцы сломались. Их честные глаза заморгали, забегали, высокий каким-то бабьим стеснительным жестом вытер руку о штаны. «Да мы сами думали, что Каравай проставится самое большее ящиком, — пустился он в объяснения. — Каравай говорил, мол, ради всеобщего примирения и доброй памяти, мол, разойдемся в жизнь друзьями, и все такое. Преподам велел не сообщать, дескать, это наше дело, мы не должны отчитываться, как только возьмем в руки аттестаты. Ну, мы, как люди, тоже с собой имели, пустыми не пришли. А когда подтянулись к нему в лаборантскую — мама дорогая, там тыщ на триста рублей, от пола до потолка. Дима Александрович с пацанами всю ночь вчера выгружали, едва пупки не надорвали. Каравай за то Диме Александровичу половину долгов списал…» «Стоп, лаборантская — это какая, при кабинете химии?» — въедливо уточнил Ван-Ваныч, все еще с бутылками в руках. «Ну да, — растерянно подтвердил высокий. — Эй, туда пока нельзя!» — крикнул он в узкую спину Ван-Ваныча, уже летевшего, размахивая бутылками и полами пиджака, к нужной двери. «Можно!» — крикнул он, не оборачиваясь.

* * *

Но не успел Ван-Ваныч долететь, как грубо окрашенная, цвета грязного снега, дверь лаборантской приотворилась. Ирочка медленно вышла, держась за стенку, оставляя на пупырчатой краске маленькие розовые отпечатки. Еще медленнее она подняла кудлатую голову и посмотрела прямо перед собой совершенно пустыми зеркальными глазами. Рот у Ирочки чудовищно распух и превратился в мясо. Левой рукой, на которой алела мокрая свежая царапина, Ирочка хваталась то за твердое, то за пустоту, в правой, прижатой к груди, болталось нечто, принятое сперва Ведерниковым за какой-то пегий мячик на резинке, — но оказавшееся обрывком лифчика, тоже чем-то испачканного. Кусок тюлевого подола свободно болтался, напоминая крыло стрекозы, а по ногам стекал, наполняя хлюпающие туфли, страшный, темный сироп.

«Ира?! Он, они — где?!» — побелевший Ван-Ваныч набросил на согбенное существо свой наспех содранный пиджак, но Ирочка слепо вышагнула из него и уперлась в стену, будто заводная игрушка со слабеющим заводом. «Скорую, полицию вызывайте быстро!» — закричал Ван-Ваныч надорванным фальцетом. «Н-н-ны-ы…» — вдруг заревела Ирочка басом, замотала спутанными кудрями и бессильно зашлепала ладонью по стенке. Ведерников оглянулся. Молодцы, конечно же, бесследно испарились. Уже набегала Лида, сильно топоча, сильно дыша, сильно сверкая стразовым сердечком, лежавшим плашмя на бурном, побагровевшем декольте. А вдали, в перспективе коридора, обозначилось интенсивно-синее сияние: это директриса, всегда чуявшая неприятности и катастрофы, шла навстречу очередной несправедливости своей судьбы.

«Да что такое, куда же он запропастился…» — трясущийся Ван-Ваныч копался в своем нелепо вывернутом пиджаке, вероятно, в поисках мобильного телефона. Ирочка тем временем сползла по ширкнувшей стенке и сонно корчилась на полу, ее движения странно напоминали медленные судороги тусклых стрекоз, которых Женечка накалывал булавками на заскорузлые картонки для своей коллекции. Совершенно отстраненный, впервые, может быть, не сознающий, что шагает не на живых ногах, Ведерников двинулся к приотворенной двери в лаборантскую. «Олег, стой, там преступники!» — вскричал Ван-Ваныч, снова роняя пиджак на пол. «Там Женечка, его убьют», — простонала Лида, оседая рыхлой кучей стекляруса под ноги директрисе, уже оценившей ситуацию, уже набравшей номер и слушавшей из своего телефона, с мертвенным отсветом на мучнистой щеке, короткие гудки.

Но никаких преступников в лаборантской не было, не считая самого Женечки, живого и здорового. Стоя спиной к ввалившемуся Ведерникову, Женечка возился с брюками, слегка подпрыгивая, утряхивая в кожаную тесноту свое мужское хозяйство. Его бирюзовый пиджак аккуратно висел на спинке фанерного стула, еще два таких же прожженных реактивами уродца чинно располагались вокруг родственного им треугольного столика, на котором стояли в колбе, отвернувшись друг от дружки, жалобно пахнувшие лилии и скисало, выпустив все пузыри, открытое шампанское. По контрасту с этим благолепием, латаная кушетка, принесенная сюда, должно быть, из медпункта, была резко сдвинута, чуть не вставала на дыбы, и с нее сползали, наброшенные в качестве подстилки, несвежие, напоминавшие растерзанную яичницу, лабораторные халаты.

«Что ты наделал, сволочь», — тихо произнес совершенно как будто спокойный Ведерников. Женечка неспешно обернулся. Он уже покончил с упаковкой хозяйства и теперь застегивал на горле тесную рубашечную пуговку, поводя туда и сюда мощной нижней челюстью, казалось, несколько сдвинутой с привычного места. «Вот так, дядя Олег, не делай добра, не получишь зла», — проговорил он философски. На челюсти у Женечки набухал похожий на чернильную кляксу громадный синяк, а под глазом, заставляя щуриться, сочилась кривая царапина. «Ты хоть понимаешь, что это изнасилование, уголовная статья? — громче спросил Ведерников. — Ты пьян?» «Нет, я совершенно трезв», — действительно трезвым и очень злым голосом ответил Женечка, взял со стола бутылку и, круговым движением взбодрив шампанское, сделал несколько крупных, пенных, мыльных глотков.

«Всем стоять, никому не двигаться!» — послышался от двери сорванный фальцет. Героический Ван-Ваныч ворвался, споткнулся, держа наперевес булькнувшую бутылку водки, собираясь, как видно, разбить ее о звериный череп злоумышленника. Не увидев перед собою громил, от которых следовало спасать Ведерникова, Ван-Ваныч совершенно растерялся. Через секунду до него дошло, что дело обстоит еще гнуснее, чем он предполагал. «Стой на месте, Караваев», — просипел он. «Вообще-то я вам больше не подчиняюсь», — сухо произнес Женечка и демонстративно развалился на стульчике. Царапина у него под глазом налилась, Женечка вытащил откуда-то носовой платок, мятый, в бурой и красной крови, похожий на засыхающую розу, посмотрел на него и брезгливо отбросил на кушетку. «Ничего, полиции подчинишься», — сообщил Ван-Ваныч, весь дрожа. «Да хватит уже! — Женечка скривился, черная капля из царапины поползла по щеке, по щетине, оставляя красный лаковый след. — Бегаете тут по этажам, пол-школы запугали полицией. Да ради бога! Пускай она пишет заявление, пускай меня сажают. Два года пела мне про свою любовь, а как дошло до дела, вон что получилось». «Ты же ее изувечил, все ей внутри разворотил! — в отчаянии воскликнул Ван-Ваныч. — Это любовь? Человек ты или нет?!» «Я человек, — веско ответил Женечка, в упор глядя на учителя своими желтоватыми, какого-то бульонного питательного цвета, мутными глазами. — И я мужчина. Я не останавливаюсь, если меня завести. Это принципиально. И главное, для нее же старался! Все сегодня было для нее!»

С этими словами Женечка, выгнувшись на стульчике дугой, вытянул из тесных штанов притороченный на собачью гремучую цепь бумажник, а из бумажника — неизвестно как поместившуюся там горбатенькую ювелирную коробочку. В коробочке, на мятом атласе, желтело колечко узорного дутого золота, сильно заношенное; тем не менее камень в кольце, страдавший еле уловимым косоглазием, весил никак не меньше карата и, скорее всего, был натуральный бриллиант. «Так ты жениться, что ли, решил?» — спросил опешивший Ведерников. «Жениться — не жениться, а вот жить вместе можно было прямо с завтрашнего дня, — солидно ответил Женечка. — Только оно мне надо теперь? Я-то расстарался, так, блин, готовился. Это вот все, — Женечка взмахом руки указал на угол, где громоздились полым хаосом картонные коробки из-под алкоголя, — это, думаете, для удовольствия нашей гопоты? Это чтобы праздник, и чтобы она — королева! Моя женщина! И, главное, сама стеснялась, что во всем классе единственная, у кого толком не было секса. Все для нее! А она…» — тут Женечка дернул полосатой, стянутой засохшими потеками щекой и, блеснув глазами, отвернулся.

Вдруг от мысли, что теперь Женечку посадят на несколько лет, Ведерникову сделалось вольно, просторно, будто наступили большие каникулы. Наконец исчезнет этот примат, отодвинется настолько, что плотность его органики, медленное варево всех его густых процессов перестанут давить, перестанут душить. Бедная, чудесная Ирочка! Дивная дальнозоркость позволяла ее душе жить буквально на черте горизонта, будто птахе на тонкой ветке. Что чувствовала она, когда совсем физически, совсем телесно на нее надвинулось чудовище, прежде принимаемое за любимого мальчика? Она всегда существовала там, где твердь, подступая к самому небу, разрежена, уже почти воздушна и не может ударить, не может оставить шрам. Как вдруг, в самый момент наивозможного в человеческом мире сближения, она ощутила — должно быть, всей тоненькой кожей, покрытой мурашками и страхом — эту адскую плотность, тянущую жилы, замедляющую кровоток, готовую расплющить и поглотить. Разве удивительно, что жертва затрепыхалась? Ничего, пусть теперь «взрослый человек» ответит по всей строгости закона. Лично он, Ведерников, пальцем не пошевелит, чтобы спасти сиротку от ареста и тюрьмы.

* * *

Ирочка так и не написала заявление в полицию. К ней в ужасную, душную палату на шесть храпящих и плачущих коек дважды приходил оперативник. Молоденький, однако уже потрепанный, в свалявшемся, крапивного цвета, свитере, оперативник тратил отведенные врачами десять минут только на то, чтобы безответно взывать к потерпевшей. Потерпевшая лежала ровно, глядела, не отрываясь, в желтый, как кость, потолок, глаза ее казались раскосыми от медленной влаги, напитавшей бледные волосы и тощую больничную подушку.

Оперативник приходил и к Ведерникову, получить свидетельские показания. Ведерников сообщил все, что было ему известно, не обращая внимания на Лиду, делавшую ему из-за спины сутулого опера отчаянные знаки. Опер все добросовестно писал на изработанный, то и дело щелкавший на «стоп» по слабости нутра, кассетный диктофон и дублировал показания в блокнот, испещряя страницы скорыми, острыми закорючками. «Вообще, в возбуждении дела пока что отказано, — сообщил он хмуро, и Лида, глядевшая из коридора, просияла. — Минимально раз в неделю выезжаем на труп, кому, вообще, надо возиться, если выходит по взаимному согласию…»

А через неделю вернулся из командировки Ирочкин отец, полковник ракетных войск. Он еще ничего не знал. Мама Ирочки, слабая, рано увядшая, с такими же бледными, как у дочери, волосами, до смерти боялась мужа и не посмела сообщить ужасную новость по телефону. Выслушав известие, полковник не произнес ни слова, только налился до самого обода фуражки стопроцентным крепчайшим гневом и немедленно отбыл в клинику забирать проклятую дочь.

Операция по изъятию Ирочки напоминала арест. Маленький, тугой, в высокой, как скворечник, форменной фуражке, полковник при каждом шаге распространял ударную волну своего святого родительского гнева, от которой на всем пути следования ныли оконные стекла. Дежурная врачиха, женщина крупная, сердитая, горластая, попыталась было заступить полковнику дорогу, но страшный посетитель, сотрясающий лечебное учреждение, как будто даже и не заметил объемного препятствия. После свидетели — две хорошенькие медсестрички и одна золотозубая, крашенная хной старуха из двенадцатой палаты — утверждали, будто товарищ офицер прошел строевым шагом прямо сквозь врача, как вот проходит бодрый железный самолетик сквозь кучевое пышное облако. Сама врачиха ничего такого не помнила, но после этого случая у нее навсегда осталось неприятное стеснение в груди, да еще чужой химический привкус во рту — хорошо знакомый тем военным, что принимают специальные препараты при угрозе утечек радиации.

Бедная Ирочка, увидав отца, попыталась сжаться в комок, в костлявый эмбрион — но тут же совершенно успокоилась, помертвела и в этом мертвенном спокойствии аккуратно собрала вещи, натянула принесенное нянечкой выпускное платье, похожее на серую паутину, полную мусора и дохлых насекомых. Глядя из окна, как арестованная, дважды стукнувшись свалявшейся ватной головой, забирается в черную «Волгу», медсестрички всплакнули. Буквально на следующий день суровый офицер отправил подшибленную, кое-как собравшую пожитки, семью на Камчатку, в дощатый, крашенный коричневой краской гарнизонный поселок, куда и сам вскорости отбыл для дальнейшего прохождения службы. Больше о несчастной Ирочке не поступило никаких известий. Ведерников ожидал, что разгневанный отец станет разыскивать Женечку, чтобы с ним поквитаться. Однако полковник оказался умен, Уголовный кодекс нарушать не хотел, а без нарушения УК РФ Женечка был ему неинтересен.

Таким образом, Женечке ничто не угрожало, однако же он предпочел смыться. Негодяйчика не было в Москве целое лето. Он и прежде, случалось, исчезал во время каникул в неизвестном направлении, но никогда его отсутствие не длилось больше недели. Негодяйчик не изволил оставить записки и ни разу не позвонил, и бедная Лида сходила с ума.

Каждое утро, кое-как накормив Ведерникова подгорелым и пересоленным завтраком, Лида бежала к Женечке домой, но заставала там только свою же месяц как незаконченную уборку: сонную, загустевшую воду в пластмассовом ведре, ссохшуюся тряпку, ртутные миражи в пыльном, недомытом зеркале. Жаркая солнечная краска наполняла задернутые шторы, комнатный полумрак рассекали плоские лучи, в которых все клубилось, мерцало, вздымалось, так что эти световые завесы напоминали батальные полотна. Лиде в этом нежилом, нехорошем месте было томно, тревожно; каждый день она проводила здесь по нескольку часов, а чем занималась — неизвестно. Единственной вещью, которую она протирала регулярно, был горбатый, с прохудившимся диском и черной кудрей спутанного провода, телефон на тумбочке в прихожей. Аппарат был жив, источал басовитый гудок длиной во всю протяженность междугородних проводов, но ни разу не разразился вызовом, не сообщил измученной Лиде никакой утешительной новости.

В это лето, необыкновенно жаркое, буквально лившее с неба серебряный зыбкий кипяток, Ведерников мучительно размышлял о том, что следует переменить жизнь. Ему казалось, будто он все еще играет в сидячий баскетбол, безнадежный и бессмысленный, чувствует опухшими ладонями резкие ожоги от колес бешеной табуретки, упускает мяч на проезжую часть. Во время прогулок зной создавал слоистые миражи, почему-то имевшие отношение к тренеру дяде Сане, который развил в себе способность мерещиться и транслировать прямо в сознание Ведерникова: «ДЕШЕВКА ТЫ ОЛЕГ». Лида, с силой дергавшая Ведерникова за руку, если тот засматривался в пустоту, стала нестерпимо его раздражать. В ней обозначилось что-то угрюмое, пожилое, под глазами залегли водянистые мешочки. Если прежде Ведерников совсем не ощущал ее присутствия в квартире, то теперь именно она становилась центром тяжести всех четырех комнат, отнимая это право у Ведерникова, вынужденного обращать на нее внимание, прислушиваться к вою пылесоса и мокрому бряканью посуды, за которыми прятались Лидины вздохи и всхлипы.

В конце концов, Лиду можно было просто уволить и взять на ее место другого человека. А не понравится другой — нанять и третьего, и четвертого. Слишком тягостен сделался груз отношений, эта имитация семейственности, еще и с общим, пусть и подставным, сынком. А был еще и Аслан. Правда, именно в это лето симпатичный кавказец исчез с горизонта. Оказалось, что у него в родном ауле городского типа давно имеется законная семья, и жена его, крупная, бровастая, с лица как мужчина, зато по всем обычаям сосватанная из соседнего тухума, рожает каждый год, только до сих пор на свет появлялись одни басовитые и бровастые девчонки, а вот теперь родился мальчик, назвали Магомет. Неделю ошалевший от счастья Аслан пировал в Москве, Лида по вечерам еле успевала поворачиваться, подавая набившимся в их съемную квартирку чинным бородачам мясо и вино. Потом бородачи садились на корточки в круг, и в этом суровом кругу Аслан танцевал, гарцевал, семеня короткими ножками в блестящих лаковых ботиночках, вращая мохнатыми рыжими кулачками, зыркая свирепыми глазенками, блестевшими, как никогда прежде. Бородачи одобрительно гудели и хлопали. А потом Аслан уехал, забрав все Лидины сбережения, потому что по обычаям полагалось угостить всех родственников, сделать подарки. Он тоже не писал и не звонил. «Брось ты его, живи одна», — говорил Ведерников, замечая, как по вечерам Лида прислушивается, не раздастся ли со двора настырный, трубный гудок «Жигулей». «У меня и так никого нет», — горько отвечала Лида, и эта простая горечь без упрека вдруг отрезвляла Ведерникова, он живо воображал, что вот, Лида уволена, он совсем один рядом с новой домработницей, а у нее холодные, жесткие руки и злые глаза.

* * *

Женечка заявился в конце сентября — весь покрытый южным курортным загаром, веселый, довольный, с ужасающим Ролексом на волосатом запястье, наверняка поддельным. Лиде он привез в подарок короткие буски из натурального камня, похожие на розовые и зеленые карамельки, Ведерникову — длинную черную бутылку, закупоренную самодельной пробкой, с каким-то кустарным, шибающим в нос, как нашатырь, виноградным алкоголем.

Свое четырехмесячное отсутствие, за которое Лида его счастливым голосом корила, Женечка называл «небольшой командировкой». Негодяйчику сопутствовала удача. Если его антинаучные опыты с железками всегда заканчивались разрушением как бы ожившего, как бы отстучавшего первые такты механизма, то карточная игра, будучи, по сути, таким же сцеплением конечного числа шестеренок, по большей части поддавалась Женечкиной воле, Женечкиной очарованности сложным, хитрым, внезапно сходившимся фокусом. Еще в комфортабельном поезде «Москва — Сочи» Женечка обул в преферанс на сорок тысяч компанию подвыпивших, обветренных до мяса норильских шахтеров. После игра продолжалась на пляжах, в основном по маленькой, но случалось сорвать недурственный куш, если попадались оппоненты простоватые, расслабленные отпускной свободой, с большим количеством пива в сумках и в мохнатых, красных от солнца животах.

Сами пляжи Женечке не нравились совершенно. Жара его томила, тяжелила кровь, спасительная тень от полосатого зонта, с таким трудом закрепленного в мягком, толстом песке, очень скоро переползала с Женечки на соседей, лежавших плотно, не думавших освобождать затененное место. Особенно Женечку нервировало море. Мутно-зеленое, с широкими полосами острого блеска, словно там разбили стеклянную посуду, с колышущимися темнотами водорослей, оно казалось намного больше прихотливо вырезанной суши, обложенной по краю, будто личинками, человеческими телами. Женечка отлично помнил, как тонул в бассейне: помнил бурю пузырей, красный стук в голове, гримасы текучей кафельной плитки, а главное — зловредность воды, моментально сомкнувшейся над ним, точно его застегнули в жидкий покойницкий мешок.

В море воды было не в пример больше, и была она живая, самостоятельная. Время от времени, измученный ярким пеклом, Женечка решал немного освежиться. Скатав плотный рулет из одежды и денег, приторочив скатку к зонту так, что нельзя было тронуть, не вызвав обрушения конструкции, он, увязая, скакал по горячему песку к шумной сверкающей жидкости. Но стоило зайти в беспокойную воду по щиколотку, как она принималась тянуть Женечку в себя, в глубину: набегала ласковая, плоская волна, выносила веселую бумажку, полную мутного солнца пластиковую бутылку — но обратный ход ее был страшен. Через эту властную тягу Женечка каким-то образом ощущал объем всего моря, раскачивание его тяжелых, темных слоев, биение кипящих масс о грубые камни и днища кораблей — все те опасности, которые поджидают его, стоит сделать навстречу сверканию еще один неосторожный, доверчивый шажок. Потому Женечка только прогуливался по зеркалистой кромке, оставляя чудовищные следы, которые тут же принималась разглаживать, приливая снова и снова, прохладная пенная вода.

Однако пляж был для Женечки местом прибыльной работы. Постепенно он стал разбираться, что к чему. Доноров он теперь выискивал, предпочитая бронзовым пляжникам пятнисто-алых, свежеошпаренных, либо вовсе белых, ходивших возле моря, будто живые рыхлые снеговики. Эти свежие только приехали, готовы были пробовать все курортные удовольствия и еще не успели потратить свои отпускные. Также негодяйчик научился избегать компаний, где присутствовали женщины. Было еще ничего, если при солидном седом мужчине вертелась свеженькая кукла, вся в стразиках: такая не пикнет. Проблемы создавали тетки средних лет, с ярко-желтыми, вросшими в мясистые безымянные обручальными кольцами, зоркие, злые, внимательно следившие, чтобы мужик не промотал лишнюю копейку. Одна почтенная матрона, состоявшая из цветастой панамы и коровьего гулкого пуза на тоненьких ножках, так разоралось из-за копеечного проигрыша, что прибежали какие-то полуголые пляжные охранники, едва не сдали Женечку в полицию.

* * *

В полицию Женечка отнюдь не собирался. Через каждые три-четыре дня он, в целях безопасности, менял приморские городки, в целом идентичные. Всюду низкие беленые домишки, враставшие в землю чуть ли не с лермонтовских времен, соседствовали с новыми гостиничками, где стекла отливали купоросной синевой и на узорных балконах сушились купальники; всюду имелись маленькие рынки, сырые, горячие, пахнувшие рыбой и бензином; всюду мучнистая пыль равно садилась на старые, латаные маршрутки и на пробиравшиеся с осторожным треском гравия по крутым переулкам зеркальные «Мерседесы».

Женечка сперва селился где подешевле, потом — где подороже. Прибывающую наличность он благоразумно складывал на счет в Сбербанке. В начале июля у него состоялась судьбоносная встреча. Женечка решился, наконец, расширить деятельность на рестораны, потому что было жалко вечернего времени, когда отдыхающие бродят подвыпившие и денег при себе имеют больше, чем на пляжах. Для начала негодяйчик выбрал заведение скромное, изображавшее, при помощи желтой пластиковой пиццы, усеянной красными лампочками, нечто итальянское; там он тихо вытянул тысяч пять или шесть из сумрачных тяжелых мужиков, сидевших над столом и над картами голова к голове, словно передававших так друг другу свои тяжелые, сумрачные мысли. Окрыленный первым успехом, Женечка тотчас устремился в ресторан почти шикарный, тоже итальянский, где у входа склонялась над маленьким каскадом гологрудая статуя, неестественно белая для подразумеваемой античности, а внутри некто, состоявший из шевелюры и носа, извлекал переливы из небольшого, отражавшего люстру рояля. Устроившись в углу, где потемней, Женечка уже загипнотизировал выпученного, бескровного, явно не бедного старца, заплатившего за ужин золотой кредиткой, уже достал из кармана заласканную колоду, как вдруг ощутил на плече когтистую хватку.

Их было четверо, вставших у Женечки за спиной. С легкостью необыкновенной они отволокли скрюченного негодяйчика на зады ресторана, где громоздились покрытые черной коростой мусорные баки и луна светила как прожектор. Первый удар каменного кулака пришелся под ребра, потом посыпались другие, словно оставлявшие на Женечке зыбкие круги физического ужаса, как если бы камни падали в водоем. Били трое, четвертый стоял и смотрел квадратными очками, слепыми от луны. Трое пасовали Женечку друг другу, как делали когда-то медвежата в школьном туалете, избиваемого шарахало в жесткие, страшно колючие кусты, выдравшие из футболки длинный лоскут. Помня уроки медвежат, Женечка при первой возможности деловито свернулся на утрамбованной земле, спрятав глухую голову между ноющих колен. Тотчас удары поредели, и, осторожно выглянув, Женечка обнаружил, что очкастый машет сухонькой лапкой и каким-то полым голосом, звенящим в точности как Женечкина голова, велит прекратить.

Очкастого, как потом выяснилось, звали Сергей Аркадьевич, и был он смотрящим над каталами, то есть профессионалами карт, а также над особыми помещениями, где осведомленные люди играли по-крупному. Сергею Аркадьевичу был совершенно лишним залетный московский юнец, не умеющий толком стасовать колоду, но почему-то обувающий лохов на неслабые деньги. Однако очкастому вдруг понравилась деловитость, с какой юнец свернулся под ударами, будто чернявый ежик. Женечку приволокли — гораздо бережнее, чем полчаса назад — обратно в ресторан, в какой-то укромный зальчик, где на темных стенах лоснились зеленые, как дурнота, морские виды и было довольно много всяких зеркальных полированных предметов. И опять Сергею Аркадьевичу понравилось, как повел себя залетный: выданная ему для подкрепления бутылка пива ходила ходуном и всхлипывала, когда он пил и обливался, но при этом сам юнец оставался совершенно спокоен.

Старый катала ошибся: то было не мужество и не хладнокровие, но глубокое осознание своей человеческой ценности. Так или иначе, Женечка произвел впечатление, а вот Сергей Аркадьевич, наоборот, показался Женечке простоватым. Не так он представлял себе воротилу с деньгами. Катала неизменно был одет в поношенный костюмчик того пролетарского коричневого цвета, что вызывают в памяти крашеный пол и крашеный забор; рубашки его были столь ветхи, что воротнички буквально разлезались, как разлезаются по сгибам истертые бумажные конверты. На темном, подвижном, морщинистом личике отдельной жизнью жили очки. В коричневой же оправе самого дешевого пластика, с какими-то дополнительными дольками стекла в нижней части захватанных линз, они двигались непрерывно: подпрыгивали в момент улыбки, шевелились, как бы отползая налево, когда Сергей Аркадьевич думал, и то же самое направо, когда Сергей Аркадьевич жевал; когда же Сергей Аркадьевич удивлялся и поднимал желтоватые брови на лоб, очки съезжали по носу вниз и там замирали — на самом раздвоенном кончике, пристально отражая оробевшего собеседника.

Поначалу Женечка думал, что смотрящий по крайней мере живет на вилле. Оказалось — ничего подобного. Сергей Аркадьевич обитал в обыкновенной квартире, на четвертом этаже панельной пятиэтажки, изъеденной штормовыми ветрами до ржавой арматуры. Стоило войти с магниевого солнца в темный, узкий, народными граффити изрисованный подъезд, как приморский курорт начисто исчезал, и можно было вообразить себя жарким летним деньком где-нибудь в Магадане либо в Новосибирске. Квартира Сергея Аркадьевича также не была презентабельна. Мебелировка «залы» ограничивалась некогда полированным, а теперь исцарапанным, с отошедшими щепками, столом да парой бурых диванов, обметанных кошачьей шерстью, которая снималась цельным слоем, будто тонкий войлок или папиросная бумага. Тут же присутствовал и сам кошак, беспородный, тощий, с поломанным хвостом, похожим на кочергу. А ездил Сергей Аркадьевич на старой, раскаленной до ожога задницы о клейкое сиденье, советской «Волге».

Женечка, конечно, был наслышан об авторитетных ворах, живущих без семей и без личной недвижимости, а также без иномарок; себе такой короны он бы не хотел ни в какой перспективе. Зачем тогда человеку деньги? Единственное, чем реально располагал Сергей Аркадьевич, — это власть. И его толстоногие, мясной породы, бодигарды, и вежливые каталы, имевшие что-то неуловимо общее в наклоне голов и скольжении глаз, — все менялись в голосе и в лице, стоило Сергею Аркадьевичу дрогнуть бровью. Наверное, Сергей Аркадьевич мог выхватить взглядом любое тело на млеющем пляже, направить на него свой кривенький, с горбатым ногтем, указательный — и человека не стало бы уже на другие сутки. Женечка власти не хотел, он ею опасливо брезговал. И он убежденно презирал убийство: тупой поступок. Как будто нельзя аккуратнее решать вопросы. Вот дядя Олег — тот смог бы убить, пожалуй. Нет, Женечка желал от всего такого оставаться в стороне. Он был намерен жить сам по себе и при деньгах. Единственное, что у Сергея Аркадьевича пришлось ему по вкусу, — это золото, настоящее, матерое, маслянистое, представленное мощной цепью на пупырчатой, как бы ощипанной, шее и страшно привлекательными часами, бряцающими, рубчатыми, какими-то винтажными, с пузырем золотого дыма под мутноватым стеклом. Эти часы Женечка страшно захотел — такая солидная вещь! При этом он своего вожделения никак не проявил, на мордочке его лежала маска, вроде тех, что стягивают лица профессиональных картежников, только сделанная из другого материала.

Добрый Сергей Аркадьевич взялся было обучать юнца азам настоящей, коммерческой карточной игры. Для начала он посадил скептического Женечку понаблюдать. Комнаты, где шла игра, числом четыре на маленький, но чрезвычайно запутанный, словно морским узлом завязанный городок, были более или менее одинаковы: глухие портьеры, темные стены с невнятными картинами, пыльные матерчатые розы в узкогорлых вазах, странно зловещие при обилии живых цветов за занавешенными окнами, и повсюду — небольшие полированные вещицы, полные отражений, текучих, как масло. Руки игроков витали, взгляды скользили, дрессированные колоды проделывали сложные, стройные манипуляции, карты плавно вылетали и ложились на стол, иные вдруг исчезали из виду, как исчезает бабочка, сложив крылья. Профессионалы буквально ткали игру из воздуха, опутывали ею завлеченных лохов, что сидели, со своими веерками у выпученных глаз и мутными каплями на лицах, и по мере проигрыша словно грузнели, так что под ними кряхтели и трещали хрупкие креслица. Намагничиваясь, игра все более напоминала спиритический сеанс, и вызванный дух, безымянный, лукавый, вился, отражался в полировках текучими бубнами и трефами, а то взмывал к потолку и там катался, словно на карусельке, на скрежещущем мертвом вентиляторе. Между тем из коридора иногда деликатно за­глядывал добродушный толстый человек по имени Павлик, чьей обязанностью было изымать проигравшегося клиента из комнаты и доводить его, валкого, норовившего сесть на пол, до наружных дверей в стрекочущую, сладкую ночь.

В качестве первой премудрости Сергей Аркадьевич растолковал юнцу, для чего служат надраенный медный кувшин на ветхом комодике и всегда лежавший на столе во время игры серебряный портсигар. Профессионал, настроив зрение определенным образом, как бы утопив в полумраке все, кроме влажных, тонко взаимодействующих кривых зеркал, видел карты оппонента, сидящего напротив. Этот фокус у Женечки получился с четвертого раза: хоть масти юлили, будто рыбки в аквариумах — тут надо было просто не зевать. Так же легко он понял, как просчитывается колода, как в момент подрезания сохраняется преж­ний, нужный катале, порядок: оказалось, именно это Женечка делал всегда, успевая думать о всяком другом, вроде любопытных свойств торговых автоматов и полезности вязаных носков. Хуже обстояло дело с краплеными картами. У профессионалов руки были чуткие, мягкие, несколько дамские, а у Женечки — каменные, с примитивными, грубо рубленными пальцами. Потому Женечка не осязал ни нанесенной тоненькой иглой многозначительной перфорации, ни деликатно подточенных углов. «Эх ты сердешный, голуба душа на костылях», — сокрушенно вздыхал Сергей Аркадьевич, наблюдая, как юнец тупо тычет в тайные знаки, будто пытаясь собрать на указательный рассыпанную соль.

Присказка старого каталы, неизвестно что означавшая, неприятно будила в памяти дядю Олега и его морщинистые, вяленые культи. Однако Женечка понимал, что Сергей Аркадьевич желает ему только хорошего, и не хотел, чтобы чудаковатый старик огорчался. Желая сделать доброе дело, чему был втайне не чужд, Женечка вежливо предложил старику «лобовую», то есть игру по-честному, один на один. Чтобы все было по-взрослому, Женечка поставил на кон свой полный выигрыш с начала сезона, который принес из Сбербанка в оттопыренном кармане шортов, зашитом от воров просмоленными черными стежками. Ответить он попросил золотым винтажным «Ролексом», который так нравился негодяйчику, что в присутствии Сергея Аркадьевича он каждую минуту знал показания мерцающих стрелок на восхитительно породистом, золотой короной украшенном циферблате. Сели играть в восемь вечера, под пушечное буханье сизого шторма; встали из-за карт в шесть утра, будто на потрепанном корабле посреди сырого слоистого тумана, когда мутный луч розового солнца, проникший в комнату, казалось, был присыпан сахарной пудрой. Во всю эту глухую ночь только бесшумный Павлик иногда входил к набыченным, страшно сосредоточенным игрокам, приносил икорки, шашлыков, виски для хозяина, колы для мальчугана. Напряжение в комнате бродило волнами, электричество то и дело моргало, не могло проморгаться; на маленьком, собранном в комочек, личике Сергея Аркадьевича очки совершенно самостоятельно перетаптывались, прыгали, чесали хозяина за ухом, а то отчаянно искали равновесия, чем-то напоминая движения канатоходца, под которым провисает, гуляет веревка. Оба оппонента знали игру до самого дна — но что-то все время вмешивалось, юнцу фартило, как если бы он был заряжен козырями в обоих рукавах, притом что никаких рукавов не было, была мятая футболка и неуклюжие лапы, словно навешенные на плечи при помощи грубых шарниров. В конечном итоге Женечка выиграл у благодетеля не только «Ролекс», но и солидную пачечку валюты. От долларов негодяйчик благоразумно отказался. «Не мне, Сергей Аркадьевич, брать ваши деньги», — объяснил он почтительно, прикладывая на запястье вожделенную обновку, любуясь грузным и гладким скольжением браслета. И, хотя такое решение было против всяких правил, старому катале снова понравилось, как это было сказано. «Видите, я не тупой, я просто играю по-другому», — добавил Женечка со всем возможным респектом, и Сергей Аркадьевич с этим согласился.

Он и сам уже понял, что из юнца не выйдет профессионала. То, что помогало юнцу в игре, было не тактильным навыком и не умственным расчетом: то была глубокая убежденность в своем праве на выигрыш, и такое редкое свойство надлежало уважать. Также надлежало это свойство использовать.

* * *

Во все эти месяцы негодяйчик старался не думать об Ирочке, чтобы не расстраиваться. Ирочка была самой большой инвестицией его доброты — а Женечка был добр ко многим, не слишком прессовал карточных должников, всем прощал по десять-пятнадцать процентов к большим государственным праздникам, а Диме Александровичу даже подарил кожаную куртку цвета бордо, которую мог бы выгодно перепродать в дружественном бутике. Женечка не знал, как объясняется Ирочкин поступок — но это вовсе не значило, что женщины стали для него таинственными существами, просто у некоторых, в придачу к телесному, так сказать, имуществу были дурные характеры. Пляжи еще поубавили женщинам тайны, многие здесь, на югах, загорали без лифчиков, их тяжелые, с жилками, груди были так белы по отношению к рукам и животам, что выглядели не соблазном, а мешками с молоком, приспособлениями для кормежки младенцев.

За эти месяцы у Женечки перебывали разные подружки, все приятные, все шелковистые, у одной были совершенно Ирочкины пустоватые серые глаза, у другой — почти Ирочкины руки, так же ходившие углами, столкнувшие и расхлеставшие в мокрые дребезги гостиничную вазу грубого хрусталя, в которой стояли приготовленные для свидания цветы. Женечка перебирался из городка в городок еще и для того, чтобы не закреплять отношения. Он пока что не хотел ничего серьезного. Женечка был уверен, что когда-нибудь женится — но женится правильно, выберет хорошо, разумно. Ему, например, пришлась бы в пару какая-нибудь небольшая знаменитость: не гламурная звездочка с липкими губками, накачанными силиконом, а хорошая, честная, трудящаяся актриса из небольшого, но серьезного театра или телеведущая с гладкой прической, рассказывающая зрителям про здоровье или садовые растения.

Пора было возвращаться, но домой не хотелось — из-за дяди Олега. Инвалид был последний человек из Женечкиного детства, который мог это детство продлить — то есть мог поучать и требовать, будто Женечка все еще не закончил школу. Если честно, Женечка дядю Олега не очень уважал. Как можно кого-то учить, если знаешь реальность из окон, если сидишь в четырех стенах и выходишь только в сопровождении сердитой тети Лиды, которая все тебе навязывает. Нет, реальность можно узнать только через людей, которые делают тебе добро или зло — чаще, конечно, зло. Что касается дяди Олега, то ему никто не делает ни зла, ни добра, и оттого он сам никакой. Все интересные свойства, с которыми Женечке хотелось бы поразбираться, относятся не к самому дяде Олегу, а к его искусственным, действительно очень любопытно устроенным ногам: Женечка уверен, что при надлежащей дрессировке эти устройства могут вышагивать сами, безо всякого человеческого носителя.

И еще — о деньгах. Сколько Женечка знает дядю Олега, тот сам не заработал ни рубля. Конечно, у инвалида богатая мать — хотя то, что она полностью содержит калеку, Женечка не назвал бы добрым делом, как и саму ее не назвал бы доброй женщиной. Эта сморщенная тощая морковка ничего никому не прощает, убежденно презирает его, Женечку, за то, что он совсем мальком побежал за мячиком. Ладно, если богатой тетке нравится таскать в себе все вины всех перед ней виноватых, это, в конце концов, ее проблема, а то, что едкая начинка скоро наплавит в ней дырок, и вовсе не касается Женечки, его дело сторона. По его, Женечкиному, мнению, отсутствие ног не мешает работать головой, и бедный-несчастный инвалид давно бы мог замутить какой-нибудь бизнес. Мог бы, например, стать хорошим гонцом, возить дурь, в искусственных ногах места много. Хотя — таможенники тоже не идиоты, теперь они сугубо досматривают всех с протезами и в гипсе. Женечка однажды сам видел, как двое здоровяков при исполнении мучили водянистую, пресную девицу, заставили отстегнуть искусственную ногу с каким-то полированным, страшно зеркальным коленом, трясли протез, сдирали с него исцарапанный белый сапожок.

То, что инвалид не зарабатывал сам, было только половиной обстоятельств. Женечка знал, что инвалид деньги копит. Негодяйчик давно приручил всю мебель в квартире дяди Олега, обнаружил ее перекосы, ревматические сочленения, воспаленные пружины. Теперь, стоило Женечке слегка нажать и даже просто поманить пальцем, как ящики и створки открывались перед ним без малейшего скрипа. Содержимое мебели Женечка регулярно обследовал. Особенно интересен был средний ящик резного грубого комода: там, поверх каких-то склеившихся мутных полиэтиленов и обметанных белесой ватой, некогда черных носков, лежали в шелковистых конвертах деньги. Женечке это представлялось неправильным и даже зловещим. Деньги в ящиках были точно живые консервы, какими снабжают свое потомство, парализуя жертву, самые неприятные виды насекомых. Чтобы уменьшить совокупную силу этих денег, Женечка даже думал немного позаимствовать. Но как-то он заробел — хотя, по уму, просто обязан был взять популяцию странных конвертов под свой разумный контроль.

Женечку не раз посещала одна хорошая мысль: не возвращаться в соседний с дядей Олегом подъезд, а сразу снять квартиру совсем в другом районе, со свежим ремонтом, с большим многофункциональным джакузи — все как Женечке нравится. Новая жизнь — так уж новая жизнь, а не гнилая родительская двушка, где обои валятся вместе со стенами и в ванне все закисло. Однако негодяйчик чуял всей своей толстой, чуткими волосяными луковицами усаженной шкурой, что такой побег приведет его в зону опасности размером с целый мир. Он все время откуда-то знал, что дядя Олег, спасая его, Женечкину, весьма важную и ценную жизнь, не вернул эту жизнь в полное его, Женечки, распоряжение. Это была теперь как бы не собственность, это была аренда на сколько-то лет; из-за неопределенности этого «сколько-то» Женечка чувствовал — особенно по ночам, при свете стеклянной луны, которой отвечал подобием стеклянистый круг от стакана на гостиничном полированном столе, — что проживет в результате несколько меньше, чем изначально отмерено судьбой.

В таком положении дел Женечка признавал логику. В конце концов, ему тоже не нравилось, что приобретенный им за хорошие деньги, к примеру, чемодан подчинялся не его воле, а каким-то там законам Ньютона, в результате чего заваливался мягким брюхом на пол и царапал пряжкой новенький ботинок. Дядя Олег заплатил, и побольше, чем за сто чемоданов, с этим нельзя было не согласиться. Однако договор аренды жизни был оформлен плохо, подсознательно; по сути, инвалид мог забрать свое назад в любой момент. Иногда Женечке казалось, что безногий все уже решил и только ищет предлога, чтобы вернуть арендатора в состояние трупа.

В такой ситуации было бы умным поступком держаться от дяди Олега подальше, вообще потеряться из его набрякших, пресной водицей слезящихся глаз. Но Женечка опасался, что как раз побег и станет предлогом, что заставит инвалида перейти от мыслей к делу. Казалось бы — что может стареющий калека, коротающий дни в просиженной коляске? Однако обрубок обладал неким особенным качеством: даже когда он был совершенно неподвижен и сидел, ссутулившись, свесив бледные пальцы с подлокотников, — даже и тогда в нем продолжалось какое-то внутреннее движение. Это не была обычная круговая работа живого организма с его тяжелыми жидкостями и слабо веющим электричеством; это было нечто дополнительное, какой-то ком энергии — точно инвалид проглотил и отчасти переварил шаровую молнию. Перевариваемый сгусток сопротивлялся, испускал жгучие искры, норовил достать до небольшого, темной кляксой бьющегося сердца — однако же, несмотря на конфликт, калека явно был еще способен этой встроенной энергией управлять.

В общем, Женечка решил пока пожить на прежнем месте. Чтобы задобрить калеку, он прихватил для него на рынке, у толстой усатой старухи с пепельной бородавкой на сизом носу, самую большую бутылку первосортной чачи.

Как раз накануне отъезда Сергей Аркадьевич приболел, и Женечка почтительно его навестил. В распахнутое ветхое окошко узенькой спальни сияло безмерным сокровищем ослепительное море, восторженно орали чайки, крошечный белый кораблик исторгал на все морское и пляжное пространство популярную песню. Около солдатской койки больного было темновато. Очки старого каталы, совершенно ослепшие от пыли, лежали на тумбочке возле треснутого блюдца с таблетками, и без этого средства выразительности лицо старика, вы­ступавшее из серой подушки, будто корень из земли, казалось маленьким, неспособным улыбнуться. «Ты, голуба душа, в бизнесе не суетись, — наставлял катала Женечку, прикрывая усталые, с тяжким ртутным отливом, глаза. — Не хватай горячих кусков, все поставь как следует, прочно. Долю будешь заносить моим корешам, они люди справедливые, не обидят. Даю тебе год, так сказать, налоговых каникул. Понравился ты мне, будешь счастливым, сколько проживешь». Пятнистый кошак, прыгнув на зазвеневшую койку, принялся топтаться, тереться, полез под венозную хозяйскую руку треугольной башкой — и Женечка, уходя, чуть-чуть ему позавидовал.

VII.

Жизнь потекла ровно, жизнь потекла как надо. Женечкин бумажник, напитанный наличностью и кредитками, сделался потертый и толстый, весом с хорошую крысу. Женечка регулярно, через двух уполномоченных проводниц, крашеную, как матрешка, Наташу и солидную, крупную Наталью Петровну, получал из Сочи на Казанском плотненькие посылки и через условленное время кидал на разные счета условленные суммы. Сам Казанский вокзал, с его толчеей, багажом, густым движением денег в карманах, чемоданах, пропотевших атласных бюстгальтерах, тоже был интересным местом для бизнеса. Женечка даже полюбил это сооружение, круглые сутки выпускающее и снова тянущее в себя жаркие железные составы, чем-то похожее на гигантский ткацкий станок.

Настало время приобретать личный автомобиль, и Женечка кое-как, грубо дергая во враждебном траффике скрипучие учебные «Жигули», сдал на права. Негодяйчика неотразимо привлекал огромный черный Infiniti, похожий на башку тиранозавра, с натуральным кожаным салоном точно того же лилового, сливового цвета, что и любимый Женечкин плащ. Но в одно приятное утро, как раз обдумывая будущее приобретение, Женечка вдруг увидал на парковке знакомую пропыленную «Волгу» с треснутой фарой. Первой Женечкиной мыслью было, что Сергей Аркадьевич вдруг приехал со своих югов его навестить. В следующую минуту негодяйчик заметил на заднем стекле намалеванное чем-то белым слово «Продам», а под ним похожий на неприятное математическое уравнение номер телефона. Номер был чужой, но Женечка, с трепыханием в груди, тут же его набрал. Ответил ему, конечно, не старый катала, а какой-то писклявый мужичонка, тут же выкатившийся из ближайшего подъезда, нервно нюхая свои аккуратные, бантиком, усики и тряся животом. Чтобы купить надсадно заводившуюся развалюху, хватило того, что было у Женечки в бумажнике. Тут же поехали в ГАИ и все оформили.

Странно было то, что к своему безногому Женечка не питал и тени того сердечного тепла, что испытывал к Сергею Аркадьевичу — к слову, ни разу не побывавшему в суетной, вредной для здоровья, мелкими людскими помыслами пропитанной Москве. Калека, если скалькулировать, вложил в подрастающего Женечку куда как больше усилий и денег — это не считая собственно размолотых ног. Однако же старый катала, оснащенный волшебными очками, увидел насквозь Женечкины достоинства и помог устроить жизнь так, как Женечка того хотел. А злобный калека, напротив, вел себя, будто ему подменили спасенного ребенка. За свою великую жертву он, вероятно, желал, чтобы Женечка вырос, по меньшей мере, космонавтом. А может, калека думал, что Женечка вместо него займется спортом. Сам бы стал хоть кем-нибудь, хоть барыгой, хоть блоггером, так нет.

Между тем Женечке чем дальше, тем больше нравилось делать добро. Разные шмотки, закупленные выгодным оптом и не распроданные его реализаторами на рынках, он охотно и лично отвозил на благотворительные раздачи. Заезжая на Казанский, Женечка всегда общался с тамошними шебутными, похожими одежкой на спившихся клоунов бомжами, щедро оделял этот немытый цирк водкой и закуской; когда же хлипкий, велеречивый, всегда поперед всех вылезавший мужичонка угостился и помер, Женечка не скупясь дал денег на похороны. Теперь, как настоящий взрослый человек, Женечка стал помогать беглому папаше, обитающему, предположительно, где-то в Рязанской области, на ферме одной дальней родственницы, громадной пресной тетки с руками-булками, с которой родитель вроде как сошелся в любви.

С родителем, возникавшим внезапно и так же внезапно исчезавшим, возникали трудности. Сперва Женечка пытался давать ему прямо в руки пару-тройку пятитысячных, но родитель поспешно отводил от денег мелко мигавшие глаза и, держась подальше от сына, всем туловищем, однако, на него косясь, хватал свои манатки и по стеночке, по стеночке ускользал — сперва становился слабой, едва закрашенной тенью на обоях, потом пропадал вовсе. Тогда Женечка придумал оставлять для папаши деньги на каком-нибудь видном месте, как вот оставляют пугливой мышке сухарь, а сам демонстративно уходил, стукнув дверью. После этого родитель на минуту замирал, растопырив загрубевшие пальцы, из которых один-два были всегда толсто забинтованы; потом боком, боком семенил к приманке, сметал деньги негнущейся ладонью в подставленную горсть и уносил их, будто пойманную бабочку, сразу в стенку. Не всегда, однако, родитель соблазнялся: если он улавливал каким-то своим десятым чувством, что сын на него смотрит (а Женечка подсматривал), то сразу делал вид, будто никаких денег не существует в природе, брякал пустыми банками, для чего-то ему нужными, жалобно откашливался.

Тем временем Дима Александрович, определенный военкоматом в десантные войска, вернулся с какой-то страшненькой, малокомфортной войны: неузнаваемый, обгорелый, глянцевый в этой безволосой коже, словно мясной субпродукт в вакуумной упаковке. Женечка, единственный из класса, навещал Диму Александровича в госпитале, где по коридорам, в инвалидных колясках и на костылях, передвигались как бы гипсовые макеты мелкокалиберных орудий; после выписки Женечка переодел ветерана с ног до головы, потому что Дима Александрович уменьшился на два размера, и устроил работать не кем-нибудь, а заведующим складом сантехники. Женечке были нипочем ни матерный рев пьяного воина, ни попытки бросить в него, Женечку, каким-нибудь, попавшим под вареную лапу, тяжелым предметом. Женечка наблюдал за Димой Александровичем с любовью.

Добро, в гораздо большей степени, чем зло, предполагало знание людей. Повзрослевший Женечка сделался наблюдателен. Он давно сообразил, что между дядей Олегом и растолстевшей тетей Лидой отношения, скажем так, неформальные. Женечка, конечно, не мог этого одобрить: эти двое не подходили друг другу, каждый из них был по-своему недостаточно хорош для другого, все это было позорно и длилось годами. Между тем у тети Лиды имелся вроде как муж, малоформатный кавказец с лысиной, как зеркало, и с черно-рыжей бородищей до пупа, словно волосы с годами стали у него расти наоборот. Женечка случайно узнал, что этот пухлый джигит — из не особо богатой семьи дагестанцев, что держат в Москве овощебазы и кое-какие ларьки на дальних станциях метро. Негодяйчик не то чтобы был знаком, но видел пару раз их старшего, плейбоя лет двадцати восьми по имени Махмуд. Этот бизнесмен был совсем иного плана: стильно стригся, подбривал бородку и усы аккуратным калачиком, носил дорогие костюмы от Brioni и успешно выдавал себя перед блондинками за итальянца. Что до пухлого джигита, то он, похоже, не имел ни малейшего понятия, что происходит в квартире дяди Олега, пока он трудится в поте мохнатого лица, распределяя по ларькам яркий, жгучими консервантами накачанный товар и стращая теток-продавщиц. Если Женечка правильно понимал кавказцев, джигит ни за что не стал бы терпеть, притом что у него, конечно же, имеется в родном ауле законная семья с десятком чернявых деток, все, как велит Аллах.

Все эти кривые любовные многоугольники Женечка не терпел, чуял в них какую-то безвыходность, тесноту тупиков. Сам он только однажды имел недол­гую связь с двумя дамами одновременно — и ощущал корнями волос, как через голову его дамы, притом что ни разу не виделись, устанавливают между собой туго натянутые отношения, гораздо более важные, чем отношения с ним, Женечкой. Больше он такого опыта не повторял. Конечно, Женечка преступал закон, но он был за мораль. Негодяйчик знал, что за нарушение закона человеку, скорее всего, ничего не будет, а вот аморальное поведение чревато, потому что жизнь накажет безо всякого судебного процесса. Человек, пренебрегающий нормами морали, тем самым утрачивает права, блюдущий же, напротив, свои права укрепляет. Негодяйчик твердо намеревался так себя по жизни укрепить, чтобы любой внедорожник, попытайся он по глупости задавить Женечку, сам бы заюлил на проезжей части, поджав зад, и врезался бы в какой-нибудь бетон, сминая морду и обсыпаясь стеклами.

Собственно, Женечка собирался всем помочь, все устроить как лучше. Самым логичным ему казалось аккуратно сообщить кавказцу про поведение тети Лиды: мохнатенький бородач был единственным слабым местом многоугольника, где имелась возможность подорвать эту замшелую, вросшую в жизнь конструкцию. Женечка прикинул, что лучшим временем для сообщения будут те пятнадцать-двадцать минут, когда кавказец, ожидая свою псевдосупругу, валандается во дворе. С Женечкиного крошащегося балкона была отлично видна сутулая крыша принадлежавшей кавказцу «Тойоты», на которую тот недавно пересел с беспонтовых старых «Жигулей», и его замечательно круглая, чистая лысина, чье сияние придавало автовладельцу что-то неожиданно святое. Несколько раз, торопливо ссыпавшись по лестничным пролетам, чтобы не ждать тормозного лифта, Женечка как бы невзначай заруливал по истертому газону в сторону кавказца — но всегда, почувствовав странное, плавно менял траекторию и уходил, мокро насвистывая, пуская пузыри. Странное внезапно накрывало Женечку метрах в пяти от объекта: становилось не по себе, будто кто проводил твердым по позвоночнику, как вот палкой по забору — вверх и вниз, вверх и вниз. Кавказец, сложив ручки на груди толстым крендельком, лениво наблюдал за Женечкиными маневрами — и почему-то был страшен.

Поначалу Женечка корил себя за нерешительность, думал, что Сергей Аркадьевич такого бы не одобрил. Тем более что, скажем, плейбой Махмуд, перед которым пухлый джигит наверняка ходил на цырлах, не вызывал у Женечки никакого трепета, Женечка запросто мог бы с ним заговорить, нисколько не пугаясь раскаленного масла во взгляде и вкрадчивой игры перстней на мягких пальцах, все время что-то на себе щупающих. Тем не менее Женечка, хоть и пытался пересилить себя, не мог заговорить с джигитом, который весь был как желудок, полный едкого сока. Может, он вообще из людоедов. Женечка, помнится, читал в Интернете, что каждый тысячный житель современного мегаполиса пробовал человечину.

В конце концов, Женечка согласился сам с собой, что предчувствиям надлежит доверять. И вовсе он, Женечка, не трус и не псих. Просто на свете есть люди, которым добра не сделаешь. Так Женечка и не станет, зачем тратить себя, тем более в его приятной, правильной жизни полно забот, вот, к примеру, перепал на перепродажу очень качественный горько-зеленый изумруд, или в одном подмосковном коровнике заработала лаборатория по варке дури, тоже надо съездить.

* * *

Ведерников деградировал. Каждый вечер, после того как Лида, грузно вальсируя с горбатым мусорным мешком, защелкивала за собой входную дверь, он говорил себе в наступившем молчании комнат: жизнь отнята. Однако наутро жизнь продолжала тянуться, все часы в квартире кое-как шли, от их сухого стрекота чесалась кожа, свербела горячая щетина, и не было сил добраться до ванной, открыть щекотную воду, провести станком по скрипучей, длинной щеке. Ведерников теперь редко бывал чистым; только ожидаемый приезд матери мог заставить его намылиться.

От безволия, от скуки Ведерников дал себе погрузиться в слоистые пучины Интернета. По утрам, едва справив естественные надобности, стараясь не глядеть в чистое зеркало и на свежее полотенце, Ведерников скорее наяривал рокочущими колесами к спящему компьютеру, точно у него и правда было там дело. Ведерников не увлекся компьютерными играми — как-то не мог справиться с мультяшными фигуристыми демонами, не хватало сноровки. Зато он зарегистрировался в чатах и социальных сетях; по утрам торопился узнать, что нового запостили френды и как они откомментили вялые и по большей части неискренние сообщения Ведерникова.

Интернет кишел людьми-женечками. Ведерникова поражало, какое значение придают они себе и всем проявлениям своей повседневности. Они готовили пищу, лечили насморк, заводили дымчатых котяток, интриговали в офисах. Люди-женечки судили обо всем, что попадалось им под руку: о политиках, о книжных новинках, о музыкальных стилях, о военных стратегиях — и основой суждений был не опыт, не особая осведомленность, не ощущаемые в себе таланты, но единственно сам факт существования человека-женечки, фундаментальный и неоспоримый.

Интернет оказался своего рода Аидом, царством исчезнувших душ. Здесь обнаруживались персонажи, давным-давно пропавшие из жизни Ведерникова. Здесь можно было найти практически всех — полузабытых, размытых, пребывающих в том особом, зыбком агрегатном состоянии, когда неизвестно, жив человек или умер. Нашелся, в частности, Корзиныч. Судя по фотографиям, вывешенным в большом количестве и в хорошем качестве, бывший актер процветал. Он умащивал свои ветвистые морщины какими-то новыми бьюти-продуктами, отчего разгладился и даже несколько опух. Его киногеничные уши, теперь бескровные, поросли седыми волосами и как бы заплесневели, но сообщали владельцу своеродное величие. Корзиныч не поленился выложить ссылки на свои старые фильмы, и теперь всякий пользователь мог заново насладиться триумфальными дымами могучих советских заводов и поцелуем юного Корзиныча с курносой актрисой, замедленным и аккуратным, будто стыковка в космосе.

Теперь Корзиныч сделался популярен, как никогда прежде: боролся за права ампутантов сразу со многими администрациями и социальными фондами, давал интервью, облачившись в солидный твидовый пиджак и нацепив коричневый вязаный галстук, похожий на детский чулочек. С имиджем полубандита было покончено. На смену пришел имидж рассерженного джентльмена, акулы правового поля. В этом качестве Корзиныча приметил один плодовитый режиссер, милейший циник с гротескной внешностью, за счет выдающегося, дивно отшлифованного носа вовсе лишенный подбородка, тоже любивший твиды и носивший с пиджаками обязательный шарф, очень стильный, похожий на рогожу, снятую со швабры. Циник фабриковал сериалы про любовь и, прельстившись фактурой, а также бесплатной рекламой, предложил Корзинычу сыграть фактически самого себя. Воспрявший Корзиныч, не доверяя реквизиторам, приобрел себе для роли дорогую трость с ручкой в виде кучерявой львиной головы, справедливо рассудив, что вещь пригодится и в дальнейшем.

Нашлись в сети и многие другие. Одноклассник, некогда тихий двоечник, неопрятный, с ледяными ручками, которыми он любил внезапно прикасаться к девчонкам, ныне оптовик по светильникам и люстрам, величавый, толстый, с лица будто отштукатуренный. Рябая медсестра, пострадавшая от Женечки, давно куда-то переехавшая и, как оказалось, вышедшая замуж. Муниципальный чиновник, принудивший Ведерникова выступать на выпускном, пребывавший, оказывается, под многолетним и многослойным следствием, тем не менее постивший фотоотчеты образцового частного счастья: здоровое, спортивное семейство на фоне пышного, с раззолоченным корнем, фонтана, на фоне какой-то европейской площади с летними кафешками и сизой бесплотной громадой собора, на фоне классической морской синевы, с запотевшими напитками в руках.

С грустным удивлением Ведерников обнаружил, что и мать не чужда Фейсбука. В реальности Ведерников имел доступ в ее жизнь с черного хода, а тут перед ним приоткрылась парадная дверь. Помимо рекламы своих кружевных магазинов и постов о пользе и достоинствах шелковых пижам, мать вывесила фотоотчет о своей недавней свадьбе. Место события точно не определялось: какое-то православное роскошество, купола, купола, горящие ярым огнем раз­убранные кресты, белое платье матери на солнце кажется стеклянным, у изверга-протезиста в петлице лоснистого фрака драматически увядает щепотка белых лепестков. Действие происходило явно не в Москве и обошлось без Ведерникова: действительно, зачем тащить с собой калеку, не играющего роли в семейной жизни?

Но самым поразительным оказался вовсе не свадебный репортаж. Ведерникова бросило в жар, когда он наткнулся на снимок, под которым было написано: «Мой сын Олег». Ведерников определенно узнал себя, свое лицо: те самые скосы и углы, и длинный рот в обкусанной шелухе, и тусклый блик на лбу, что показывает ему ежедневно бесстрастное зеркало. Но у него никогда не было этой тесной в плечах рубашки-поло и закатанных до колен светлых штанов, он совершенно не помнил растрепанных, мелко цветущих кустиков и крашенной в хвойную зелень деревянной дачки, на фоне которых, опираясь на лопату, якобы позировал. А главное — у мужчины на снимке были свои, живые, отличные ноги: босые, длиннопалые, обрызганные грязью! Лишний раз Ведерников убедился, что в Интернете всякий профан, применяя программы, может соорудить любой противоестественный монтаж. Он вот только не понимал, для чего мать это сделала. Несколько дней он существовал будто в едком тумане. Он знал, что никогда не простит матери этого фальшивого снимка и никогда с ней об этом не заговорит.

* * *

Втайне стыдясь своего интереса, Ведерников выискивал в сети истории ампутантов. Ему хотелось знать, кто как справляется.



Поделиться книгой:

На главную
Назад