— Поеду сам!
— Увидев тебя, август, этот Минор еще выше поднимет цену, ибо раб — его священный доминий.
Представление на пристани закончилось, так и не начавшись, караул развернулся и, соблюдая строевой порядок, направился улицей, подготовленной для проезда Артаванской Сокровищницы. Император уже готов был сказать, что коль скоро хозяин не платит налогов со своего доминия и ведет тяжбу с фискалами, то можно попросту реквизировать раба в пользу империи, но глядя на ушедшего ни с чем префекта города, с подступающей тошнотой и отвращением ощутил немощность власти, утратившей силу вместе с божественностью.
И от внезапного приступа собственной слабости закружилась голова, дрогнули колени.
— Тогда возьму силой, — проговорил он и бессильно опустился на мраморную скамью.
— В тот же час рухнет все, что мы еще называем империей, — вымолвил комит. — И ты вместе с ней, как колосс. Если не будешь похоронен под ее обломками, то тебя изрубят на части. В любом случае империя станет самой великой могилой, когда либо существовавшей на земле. Тебя не спасет даже магический кристалл, по слухам, способный дать его обладателю божественное начало…
— Скажи мне, что я должен сделать, Антоний?
— Прежде услышь меня, август.
— Я слышу!
— Этот бессмертный юноша… Он не человек. Он — бог варваров! Марий пленил их бога!
Уже не первый раз за последние дни в присутствии Юлия произносили это имя, которое вызывало не просто неудовольствие, что комит презрел негласное правило, восхваляя перед ним другого императора; одно упоминание о Марии сейчас привело его в бешенство.
— Да он был бездарным стратегом и никчемным императором! Он не выиграл ни одного сражения! И при нем скифы отбили Танаис и взяли себе все северные земли, прилегающие к Понтийскому морю! За которые теперь бьются мои легионы!.. Своими интригами с федератами он подорвал былую мощь ромейской империи! Он впустил орды диких обров в наши северные провинции! С него началось то, что мы вынуждены исправлять сегодня! И терпеть унижения!…
И все-таки он не мог назвать сейчас самой главной причины, по которой таил обиду на императора Мария, двести лет назад сдавшего город Танаис варварам. При одном упоминании этого имени у Юлия дергалась и приходила в неуправляемый трепет правая рука, будто ему снова отсекали большой палец. Возле этого проклятого города, еще будучи декурионом конницы, он попал в засаду и был пленен. Скифы не продавали своих пленных в рабство, и Юлия миновала эта позорная участь, однако степные варвары придумали иное унижение: всякий, кто хотел освободиться и вернуться на родину, обязан был за один год выучить их дикий язык, после чего пленнику отрубали большой палец на правой руке вместе с суставом, чтоб он никогда не смог держать в ней тяжелого оружия либо натянуть боевого лука, и отпускали.
Юлий очень хотел вернуться в Ромею, чтобы прийти потом и отомстить за себя, поэтому выучил варварский язык и лишился пальца. И теперь он менее всего опасался, что взойдя на престол, может получить прозвище Беспалый (а так его иногда называли), напоминающее ему о поражении и пленении, тем паче, вовсе не расстраивался из-за руки, которая теперь походила на длинную обезьянью лапу; страшнее было другое: подлые и коварные скифы неожиданным образом внесли тайную, заразную болезнь в его сознание, и в минуты сильного душевного волнения, будь то горечь разочарования или радость победы, он внезапно забывал латынь и незаметно для себя говорил только на этом навязчивом варварском языке.
Он научился блестяще владеть оружием, вкладывая его в левую руку, но что бы он ни делал, не мог избавиться от изуродованного болезнью разума и был вынужден в любой ситуации скручивать себя, как скручивают жесткий канат баллисты, дабы сдержать всякие свои чувства. Никто, даже самые близкие, не знали об этом пороке (по крайней мере, он так считал), поэтому и радость и гнев Юлий выражал холодно и равнодушно, втискивая себя вместе с чувствами в доспехи бесстрастия, словно катафрактарий, замыкающий себя в броню вместе с лошадью.
— Ты кричишь, август, — промолвил тихо Антоний, заставляя императора прислушиваться. — А значит, ты сейчас слаб. Неужто я ошибся в тебе? И ты совсем не умеешь переживать временные неудачи?.. Выпей хотя бы вина, коль сейчас нечего больше вкусить, что подняло бы твой дух и усмирило мятущееся сердце. Может, тогда откроется слух?… Да, август, было время, когда императоры покоряли не только целые народы, но и пленяли их богов. Митра, коему ты втайне поклоняешься, чьим богом был изначально?.. А что же ныне? Ты не можешь покорить земную женщину, стоящую у твоего порога. Ты не в силах заманить ее в свой дом, ибо не испытываешь тех чувств, на которые самые гордые царевны летят, как бабочки на огонь. И хотят быть плененными!… Душа Авездры так же пуста и слепа, как и твоя. Но она ищет чуда и жаждет увидеть его.
Голос обезоруживал, а непривычное взгляду, отрешенное и вместе с тем возвышенное состояние комита прилипало к лицу и рукам, как прилипает незримая паутина в темных и запущенных углах дворца или дикий варварский язык — к сознанию.
— Мы уже слишком долго ищем себе богов, покровительствующих нашим деяниям, но не чувствам, август. Империя погибнет от того, что священным стал доминий, но не то, что наполняет нас неожиданной, поистине божественной силой! Я говорю не о любви к женщине — о человеколюбии. Мы давно перестали любить женщин и видим в них лишь орудие для удовлетворения своей похоти. Но мы еще и утратили добрые чувства к человеку, как существу божественному!
— О чем ты говоришь? — страшась своего шепота, спросил Юлий.
— Я говорю о божественном чувстве, сквозь которое, как сквозь магический кристалл, мы познаем мир. Сегодня я увидел в этом юном атланте бога, которого считают рабом и содержат на цепях. Идите к нему и спросите, отчего он, рожденный смертным, стал вечным!…
3
Он ждал утра со страстью и страхом, пожалуй, во много раз большими чем тогда, когда ожидал исхода переворота возле Эсквилинских ворот. Тогда он рисковал лишь собственной головой да судьбами немногих своих сторонников, которые открыто выступили на его стороне и которым в случае неудачи грозили только тюрьма или рабство, но не смерть. Однако молодого магистра конницы Юлия сначала поддержали легионы, затем народ, и все вместе они побудили к действию сенаторов и приближенных императора. Префекту претория Антонию оставалось лишь войти к правителю в палаты, высказать сожаление и нанести один удар коротким мечом.
По крайней мере, так было записано в анналах…
Он ждал утра и как в тот раз прислушивался к тишине ночного дворца, хотя знал, что не будет больше тяжелой, хромающей поступи комита, а значит, и доброй вести. Стратег Антоний лежал в нижнем дворце Флавиев, туго запеленутый в белую ткань и уже приготовленный для погребения в родовой усыпальнице. Старый полководец, знавший лишь войны и перевороты, послуживший трем императорам и оттого не умевший ни смеяться, ни радоваться, умер с мальчишеской улыбкой и восторженными глазами, которые никак не закрывались, пока на них не положили тяжелые монеты и не перетянули шелковой лентой.
После внезапной кончины комита император прогнал всех, и несколько часов никто не смел подойти ближе перистили внутреннего двора, опасаясь вызвать незаслуженный гнев. Когда же сумрак отступил и невидимое солнце подсветило вершины Апеннин, Юлий вспомнил родной латинский язык и перевел дух, словно не дышал всю ночь. И ощутил облегчение. Этот свет на горах вдруг стал манить и притягивать взор, как тогда, когда молодой Юлий сидел в темнице преторианской когорты военного лагеря и ждал своей участи. Даже тоска была знакомой: то щемящей и обливающей сердце горящей смолой разочарования, то холодной, будто змея, заползшая под тунику.
Что огонь, что лед порождались одним и тем же вопросом, от которого содрогалась душа: зачем я это сделал?!..
Он никогда бы не взбунтовался сам и, тем более, не поднял мятежа, если бы в сознании с раннего детства не сидела эта проклятая мысль, зароненная отцом и выжегшая таинственное тавро. После его рождения отец позвал бродячих авгуров, которые расчертили жезлом небо и стали предсказывать судьбу по тому, как в этот день над Неаполем летали птицы. И нагадали, что новорожденный будет сначала императором Ромеи, даже если не пожелает этого. А потом, пройдя сквозь тернии, он станет править всем миром! И еще предрекли, что поднимут его на божественную высоту чужие крылья, и враги станут друзьями, и все, от мала до велика, будут превозносить и прославлять Юлия, начиная с возраста двадцати пяти лет, потому как всякая птица сегодня летит в сторону Ромея, издавая крики восторга и не роняя ни единой капли экскремента!
В тот день и в самом деле вся пернатая голодная тварь устремилась к столице, поскольку под ее стенами закончилось междуусобное сражение и лежало множество трупов, которые некому было убрать. И авгуры щедро нагадали императорство и высшую власть над миром всем новорожденным Неаполя, доброй сотне младенцев светил престол цезаря, и это нельзя было считать ложью, ибо в то время императоры менялись так часто, что каждый смог бы обрядиться в пурпурную мантию.
Возросший Юлий не хотел, но подспудно ждал рокового возраста, но ничего вокруг не происходило такого, что смогло бы взметнуть его из трофейного скифского седла на престол. Однажды он увидел бунтующую толпу легионеров, несколько месяцев не получавших жалованья. Наемники собирались каждый день за частоколом летнего лагеря и порывались двинуться в Ромей или хотя бы под его стены, чтоб быть услышанными, но не находилось офицера, свободно изъяснявшегося на латыни или греческом, который бы смог объяснить, что требуют обиженные: легион состоял из мавританцев, нумидийцев, корбудодов и даже айвайцев, язык которых вообще не переводился на другие языки.
Что толкнуло к ним магистра конницы, где жалованья никогда не задерживали, Юлий и сам не знал, скорее всего, простое любопытство, но вся эта черная толпа окружила его и под восторженные возгласы понесла в сторону Ромея. Вначале он даже сопротивлялся и хотел вырваться, но по пути к столице из летних лагерей, завидев бегущих легионеров, начали присоединяться другие, и это неожиданно вдохновило его. Ко всему прочему, он увидел в небе стаи птиц, спешащих к будущей поживе, и понял, что настал час, предсказанный авгурами.
Когда голодная пешая толпа приблизилась к стенам столицы, он один сидел на коне, ощущая за спиной целую армию, дышащую ему в затылок. Однако же префект города схитрил, заманив Юлия и еще несколько десятков офицеров в крепость будто бы для переговоров, где их ждала преторианская засада. Бунтарей заключили в подземелье, а обезглавленную разноязыкую толпу легионеров разогнали всего одной гвардейской когортой.
И вот, сидя в одиночке с единственным малым окошком, Юлий каждое утро ждал казни и в последний раз смотрел на солнце, всходящее за горами, но так и не увидел его, поскольку, едва осветив вершины, оно тут же скрывалось из виду, заслоненное толстой стеной. Ни один звук не доносился снаружи, и затворник не знал, что уже несколько дней под стенами Ромея бушуют толпы разгневанных легионеров, скандируя его имя, а в самой столице префект претория и будущий комит Антоний усмиряет толпы народа, громящие форумы и лавки.
То обливаясь потом, то дрожа от холода, Юлий испытывал одно желание — чтоб к нему кто-нибудь пришел. Пусть даже надзиратель, дабы назвать час казни. За дверью, однако, была полная тишина.
Измученный ожиданием, после бессонной ночи, в тот роковой предутренний час он толкнул дверь и обнаружил, что она не заперта, а в коридоре брошено оружие бежавшей охраны…
И сейчас было то же самое нестерпимое желание, но приближенные все еще прятались среди колонн, и скорее всего это они впустили первым посла Артаванской Сокровищницы. Как всегда самоуверенный, важный и пестрый, он станцевал приветствие, после чего распустил павлиний хвост.
— О, превеликий и всемогущий, — сказал он, не скрывая насмешки. — Прекрасная луноликая Авездра не смеет больше злоупотреблять твоим гостеприимством. Вели убрать корабли с нашего пути и снять цепи в устье Тибра. По обычаю македон несравненная дочь Урджавадза пожелала уйти из твоей столицы мира с первыми лучами солнца.
— Пусть Авездра даст мне третью попытку явить ей чудо, — прямо попросил император.
— Первое твое чудо было медным, второе — мертвым. Каковым же будет третье?
— Я покажу дочери Урджавадзы живого бога. Посол перевел взгляд под свод колоннады.
— На небесах довольно красот и прелестей. Божественное очарование звезды Востока достойно их, но это путешествие придется отложить, ибо дочь царя царей еще не насытила земных, жаждущих прекрасного взоров.
— Третье чудо существует не на небе, а только высоко в горах.
— В чем же суть божественного в твоем живом боге, о, премудрейший цезарь, если он на земле?
— В бессмертии.
Благодарная улыбка не сходила с уст посла.
— В твоей провинции Египт, о, всемогущий и владетельный, мы лицезрели оракула, о коем говорят, что он бессмертный. Но ему всего семьдесят два года, и он глубокий, дряхлый старец.
Сколько живет на свете оракул, о котором говоришь ты, о превеликий цезарь?
— Он не оракул, он плененный бог варваров, проданный в рабство двести лет назад и до сей поры оставшийся юным.
— Юный бог варваров? Император не удостоил посла ответом.
— Но должен предупредить, — помолчав, жестко сказал он. — Мой комит, взглянув на него, сегодня ночью скончался с улыбкой на лице. А я не помню, чтобы он когда-либо улыбался.
Гримаса нарочитой вежливости посла медленно разгладилась, отчего взор дипломата стал похож на взгляд стреляющего лучника.
— Передам твою просьбу, — почти бесцветно вымолвил посол. — Но если взойдет солнце и ты не увидишь верблюдов на пристани, открой дорогу в море, о благородный и великодушный цезарь.
Вздув на себе шелковые перья, он удалился с царским достоинством.
Император метнулся к перистили, где прятались приближенные, крикнул в пустоту:
— Где префект города? Позовите префекта!
Когда префект явился в сопровождении консула Луки, император стоял в колоннаде и неотрывно взирал на корабли и восходящее солнце. Столичный градоначальник, облеченный полицейской и судебной властью, был сильно смущен и подавлен.
— К сожалению, городской страже не удалось отыскать лиц, свергнувших колосс, — доложил он. — Достоверно установлено, что изваяние разрублено на части и продано скупщикам цветного металла. Я лично провел проверку и не нашел оснований изъять у них медь. Они добросовестные приобретатели. Ведется розыск похитителей в среде люмпенов…
— Ты предъявил иск? — коротко спросил Юлий.
— Кому, ваше величество?
— Артаванской царевне! — закричал император. — По жалобе олигарха!
— Судебная коллегия не нашла на то оснований, — обреченно вымолвил префект.
— У сенатора Романа сгорела мумия, являвшаяся его законной собственностью.
— В мавзолее олигарха есть следы пожара, ваше величество. Но причина его не установлена. Тем более, не установлена причастность к нему лиц, накануне входивших в это помещение.
Утренний ветерок играл шелком, развешанным на снастях, словно белье на просушку, и в глазах рябило от пестроты.
— Я сам видел, как дочь Артаванского правителя совершала таинственные ритуальные действия возле ног мумии, — заявил император. — Достаточно моего свидетельства?
В прошлом префект дважды назначался консулом, некоторое время был куратором в сенате, отличался смелостью, решимостью и свой нынешний пост получил благодаря тому, что призвал сенаторов поддержать Юлия, сидевшего в темнице. Искушенный властью, близостью к императорам и обыкновенно уверенный в себе, он выглядел сейчас напряженным и даже перепуганным.
— Действием, приведшим к возгоранию собственности олигарха, могло бы считаться поднесение горящей свечи, факела или иного источника огня. — тупо забормотал он. — Простым держанием рук, ваше величество, даже совсем близко, ничего поджечь невозможно. Закон не содержит положений, рассматривающих иные причины воспламенения, как-то: колдовство, чародейство или заклятие.
Юлий испытывал чувство, будто префект пеленает его в белую, плотную ткань, как недавно пеленали умершего Антония. Он ощущал это всякий раз, как только дело касалось хитросплетений ромейского права, созданного не для того, чтобы найти истину, а чтобы надежнее ее спрятать. И если потребуется, вообще растереть в пыль жерновами словес и растворить без остатка, как это делают эскулапы, приготавливая из одних и тех же камешков снадобье от разных болезней.
Он не мог сейчас рассказать о магическом кристалле, с помощью которого Авездра, скорее всего, сожгла мумию, поскольку не знал и не представлял себе, как выглядит, в чем содержится этот таинственный кристалл и каким образом им можно воспользоваться.
— Зачем же ты вчера приходил к причалу с караулом? — словно выпутываясь из повязок, спросил Юлий.
— Чтобы принести извинения, ваше величество. Это предусмотрено законом, если обвинение в умышленном нанесении ущерба, а равно поджоге или порче доминия иным способом, не состоялось. И дабы избежать встречного иска…
— Дочь Артаванского царя приняла извинения?
— Нет, ваше величество, — префект окончательно смутился. — Я не поднялся на корабль.
— Почему? Это запрещает закон?
— Закон разрешает сделать даже полный досмотр и опись имущества, находящегося на чужестранных судах.
— Тогда почему ты не принес извинений?
— Не смог ступить на сходни. Я будто одеревенел… Не слушались ноги, и стало трудно дышать… Вероятно, я заболел, ваше величество. И не исполнил своих обязанностей в достаточной мере, отчего понес невосполнимые потери… Я прошу отставки, ваше величество.
— Он несет вздор, — вмешался консул, но замолчал, перехватив взгляд императора.
— Я поднимался на борт Артаванского корабля и входил в шатер. Ты видел.
— Это произошло по воле владелицы судна, ваше величество. Без ее воли невозможно оторвать ноги от земли, чтоб ступить на сходни. Я посылал претора перегринов и фрументариев… Они испытывали то же самое.
— Значит, Авездра не захотела выслушивать извинений и не впустила к себе?
— Да, ваше величество…
— Почему же тогда ты не допускаешь, что она могла поджечь мумию, не поднося огня? Тем более пропитанную смолистым бальзамом, который дает сильное испарение.
— Допускаю, — наконец-то согласился префект. — Но этого не допускает закон. А потом… Вы поднялись на корабль с помощью верблюда, ваше величество. За вами прислали верблюда!
— Он болен, август, — снова встрял Лука. — Его речь говорит о помутнении рассудка…
— Ты прав, префект! — будто не услышав слов консула, воскликнул император. — Все дело в верблюдах! Если эти гнусные животные до восхода солнца сойдут с корабля на причал, свершится спасительный союз Ромеи с Артаванским царством.
Члены свиты, по одному собравшиеся возле Юлия, испытывали желание вновь удалиться в свое убежище, но в колоннаде уже посветлело и уйти незамеченным было бы трудно. Нобили, магистры, отставные стратеги, консуляры и прочие приближенные, кто стремился быть всегда под рукой или просто на глазах, кто сутками не покидал дворца, опасаясь отлучения и забвения, стояли в полном молчании и замешательстве. Даже почтенные и словоохотливые матроны, давно уже пришедшие, чтоб встретить и развлечь царевну в императорских покоях, спрятались под фламеумами, не смея издать малейшего звука, и понтифик, неизменно осеняющий виселицей всякое слово или движение августа, словно забыл о священных обязанностях и стоял с туго затянутой петлей на толстой, багровой шее.
А солнце уже давно осветило восточные склоны Апеннин, но все никак не могло перевалить через хребет, запутавшись багровыми, кудреватыми лучами в старых этрусских виноградниках, девственных лесах и скалах. Когда же наконец первые лучи брызнули над гребнем гор, озарив крышу дворца, с кораблей от мраморного причала донесся мерзкий крик потревоженных верблюдов и не менее отвратительные команды погонщиков, которые в тот час показались императору сладкозвучным пением самой Авездры…
Две альпийских декурии конников из преторианской когорты, поставленные в караул еще Антонием, держали каменоломню под оцеплением с трех сторон; с четвертой, выходящей на восток, поднималась высокая отвесная стена, щедрыми мазками перечеркнутая жилами белого, звездчатого мрамора. Уже выдержавшие одну студеную ночь на голых скалах, всадники спустили изголодавшихся лошадей много ниже, где на уступах была трава, а еще ниже можно было отыскать и топливо для костров, поскольку с наступлением сумерек здесь индевели камни, а стальные доспехи, вбирая холод, покрывались испариной, превращающейся к утру в ледяной панцирь.
К каменоломне вели две достаточно широких тропы, за несколько столетий хорошо набитые сандалиями рабов, где нужно вымощенные или врубленные в гору. Обе они шли вдоль рудоспуска — деревянного желоба, по которому доставляли глыбы мрамора вниз, и обе были одинаково крутыми, скользкими для конских копыт и, тем паче, раздвоенных верблюжьих, приспособленных к сыпучим пескам и мягкому грунту. Всадники, кормившие лошадей на крохотных лужках, с недоумением и ужасом взирали, как караван из двенадцати бактрианов, влекомый погонщиками, то приседая, то вообще становясь на колени, поднимается в гору, иногда в такой опасной близости от обрывов, что наблюдавшие впадали в оцепенение. Не раз пересекавшие Альпы конники не хотели верить своим глазам, когда эти неуклюжие, нелепые в сравнении с лошадью животные ложились на землю и ползли вверх, будто змеи, вытягивая шеи. Иногда они хватались зубами за настил рудоспуска или чахлые кустики вдоль тропы, подтягивались и при этом успевали отщипывать худосочные и все-таки мягкие побеги. И потом, карабкаясь в гору, с ленивой, тупой задумчивостью тщательно пережевывали ветки, роняя зеленую, липкую слюну. Пестро разукрашенным седокам на их спинах разумнее было бы спешиться и пройти особо крутые участки или вовсе оставить верблюдов на травянистых уступах, однако они ни на минуту не покинули седел, с равнодушием смертников раскачиваясь над пропастью.
Вынужденный блюсти обычай Артаванской царевны, Юлий со свитой следовали за ней на почтительном расстоянии, взяв коней в повод, ибо подъемы, по которым верблюды ползли на животах, альпийская горная лошадь могла преодолеть лишь с ходу и тогда император оказался бы слишком близок к каравану. Снова сесть в седло Юлий смог только неподалеку от каменоломни, когда тропа превратилась в вырубленную на склоне лестницу и приученные к дворцовым ступеням кони пошли неторопким, грациозным шагом.
Свита растянулась, и когда император с консулом и целерами уже въехали во владения грека Минора, хвост ее все еще карабкался у альпийских лужков, а матроны с префектом города и понтификом отстали и вовсе где-то на границе лесов. Но люди продолжали идти вперед. Желание зреть чудо способно поднять человека на любую гору, заставив даже ползти по-верблюжьи, однако многих из окружения императора вела иная сила — боязнь выпасть из числа приближенных, и потому никто не захотел остаться внизу, средь виноградников и тенистых оливковых рощ. И нельзя сказать, что эта приземленная сила была менее целеустремленной и хоть в чем-то уступала возвышенной: кто уже не мог передвигаться и падал чуть ли не замертво, все равно тянул руки вверх, и еще долго горные склоны оглашали вопли, напоминающие дурной крик растревоженного свадебной игрой бактриана.
Владелец каменоломни, плебей, не чаявший когда-либо хоть издали взглянуть на императора, предстал перед ним с достоинством истинного патриция, однако в глазах его сквозило сомнение в надежности вдруг свалившегося счастья. Он не верил, что все это происходит с ним, ибо человеку, привыкшему воспринимать реальность в виде тяжелой глыбы отколотого от горы камня, трудно осознавать ее в иной, кажущейся сном форме. Он боялся очнуться от этого сна и в то же время боялся разочарования, а потому, ничуть не стесняясь высочайших гостей, несдержанно смеялся над собой, словно ему щекотали впалые бока.
Чувства несчастного плебея были знакомы императору. Пожалуй, то же самое он испытывал, стоя у Эсквилинских ворот в ночь переворота: близкий к умопомрачению, он старался изображать достоинство кандидата на престол, но неуместный смех так разбирал его, что отвернувшись, Юлий будто бы простудно кашлял после сырой темницы, а на самом деле смеялся, мысленно вопрошая: «О, боги! Неужели это все со мной?.. »
Если бы Антоний не вошел во Флавиев дворец и не заколол императора, возможно, Юлий даже ощутил бы облегчение. «О, боги! Все случилось не со мной… »
Этот сдавленный, рвущийся наружу смех был защитой от вида и осознания чудесного, способного поразить воображение.
Опытный старый полководец и политик Антоний оказался беззащитным…
Слушая заразительное похихикивание хозяина, император подъехал к каменному парапету, за которым открывался зияющий темный провал, и заглянул внутрь: сама каменоломня представляла собой глубокий карьер, внедренный под основание стены, куда вели нисходящие уступы, вырубленные вдоль борта, назвать которые лестницей было трудно из-за непомерных, в рост человека, ступеней. Заходящее солнце было за спиной и касалось далекой, дымчатой синевы моря, однако внизу уже сгустился серый сумрак, но и при таком освещении было видно, что каменоломня пуста. А на противоположной, еще ярко освещенной отвесной стене, рисовались многажды увеличенные и четкие тени верблюдов, коней и седоков. Когда Юлий увидел свою, живую, отзывающуюся на каждое движение тень, он вдруг испытал мальчишеское желание покривляться, поговорить громовым голосом в этом чужом образе, напоминающем атланта.
— Где твой раб? — спросил Юлий нарочито грубо, но только для того, чтобы привести хозяина в чувство.
— Вчера господин придворный велел не выводить его на работу, — взирая с благоговением, но в то же время деловито доложил грек Минор. — И привести в порядок. Сейчас он находится в подземном эргастуле.
Юлий с удовольствием бы спешился и размял ноги, однако взирая на свою тень, он поймал себя на мысли, что ему хочется хотя бы какое-то время, пока не зашло солнце, видеть себя атлантом, а оказавшись на земле, он тотчас станет вровень с владельцем каменоломни. Давно возмужавшим разумом Юлий понимал, что это мальчишеское желание имеет свою природу: взойдя на престол, он не получил того величия и обожествления, которое превращает магистра конницы во властителя и которое осеняло императоров прошлого, чьи имена и доныне произносились с благоговением. И ничто, даже введенное в обиход новое обращение — ваше величество, не позволяло ему вкусить этого величия хотя бы в той мере, в какой вкушает его царственная спутница — дочь варвара, выползшего из недр дикой пустыни.