Это был апогей хрущевской оттепели, которая должна была открыть шлюзы политике “мирного сосуществования”.
31 мая 1957 года в программе американской телекомпании
После смерти Сталина поддерживать отношения с иностранцами стало для советских граждан проще. Первые турпоездки в СССР начались в 1955 году. При жизни Сталина в страну не проник ни один турист. В Москве жила лишь небольшая группа мужчин из западных стран, женатых на советских женщинах. Браки с иностранцами Сталин запретил в 1947 году[268].
С 1955-го стало возможным получать книги и прессу из “братских” стран. Особенно важной стала в этом отношении Польша, поскольку, выучив польский, можно было читать литературу, не переведенную в те годы на русский: Фолкнера, Джойса, Кафку.
Особенно далеко идущие последствия имело разрешение на переписку с родственниками. По свидетельству Владислава Зубока, примерно у 10 % американцев были корни на территории СССР. Начался также обмен студентами, сперва со странами “народной демократии”, а потом и с западными[269]. Высшая партийная школа открылась для финской Коммунистической партии только в 1954-м.
Оттепельный хмель был исключительным этапом советской истории, а фестивальный пыл августа 1957-го открыл в ней особую главу. По свидетельству зятя Хрущева журналиста Алексея Аджубея, центр Москвы не спал все две недели фестиваля. Такого общения с иностранцами не случалось с войны.
Руководивший подготовкой и проведением фестиваля первый секретарь ЦК ВЛКСМ Александр Шелепин доложил, что мероприятие прошло с большим успехом[270]. После фестиваля его повысили до председателя КГБ.
В разгар праздника Екатерина Фурцева, вошедшая в июне 1957-го в Президиум ЦК КПСС, предложила моему отцу поехать в ознакомительный тур на Кавказ, в Крым, Самарканд или еще куда-нибудь на территории СССР. Отец попросился в Ригу – он хотел найти кузину своей жены Машу Юнгман.
Неизвестно, как он узнал, что Маша пережила войну. Вероятно, он не знал наверняка, а просто хотел выяснить. Маша же, в свою очередь, пыталась через советский Красный Крест связаться с родственниками в Финляндии. Сестра моей матери Рико и младший брат Якко также безуспешно пытались отыскать родственников с помощью Красного Креста. Но КГБ знал, где искать.
И вот августовским днем 1957-го огромный черный “ЗиЛ” медленно покатил прямо по юрмальскому пляжу в Вайвари, там, где автомобильный проезд строго запрещен правилами дорожного движения.
К изумлению (граничившему с ужасом) Маши, Йозефа и Лены, сидевших чуть повыше, в дюнах, машина остановилась напротив них. Из машины вышли мой отец, его переводчица – красавица Вера и водитель, сотрудник КГБ, – именно он знал, где найти искомое.
По словам Лены, это был полнейший сюрприз – будто их посетили пришельцы из космоса. Все сели в шикарную просторную машину и поехали на дачу, где провели пару часов.
Отец пытался выйти с Йозефом в сад, но, по словам Лены, элегантная, одетая по-западному Вера следовала за ними как тень и не давала поговорить тет-а-тет.
После встречи отец вернулся в Ригу и в тот же вечер – в Москву.
Отец снова посетил Ригу в 1963-м и снова встретился с Машей и Леной.
Немецкий у отца был достаточно скромный, но, будучи двуязычным хельсинкским мальчишкой, он уж как-нибудь нашел бы с Йозефом общий язык. Согласно отметке в военном билете, немецким отец владел. В ответ на мой вопрос по этому поводу он рассмеялся и сказал, что ротный фельдфебель не смог сделать иного вывода, когда он, будучи сержантом первой группы снабжения полевого летного склада Воздушных сил, погасил горевший тормозной барабан приземлившегося в Иммола гитлеровского “Фокке-Вульф”
Семейная легенда гласит, что отец подарил Йозефу – они носили примерно один размер – свой габардиновый макинтош. Осенью его у Йозефа украли в парикмахерской. Маша рвала и метала. Когда огорчение улеглось, семья Юнгман вспомнила рассказ Александра Вертинского о его возвращении в 1943 году из эмиграции. Вертинский вышел из поезда в Москве с чемоданами и воздел руки к небу, приветствуя родину. Когда он опустил руки, чемоданов уже не было. Вертинский воскликнул: “Узнаю тебя, Россия!”
Поездка отца в Ригу установила связь, переросшую в тесное общение.
Постепенно я осознал, насколько важной оказалась поездка моего отца в Ригу в 1957-м. Он буквально открыл для Маши и ее родных окно в свободный мир.
В Советском Союзе Маша с Йозефом жили точно в тюрьме, несмотря на то что Красная армия и советские паспорта спасли им жизнь. Они помнили другую жизнь, они знали, каково жить в свободной стране. Маше с самого начала было ясно, что из СССР надо уезжать. Возникшая связь с сестрой в Хельсинки породила новые надежды.
После отцовской поездки завязалась переписка. Письма шли очень медленно, через Москву, но все же… Позже стали возможны и телефонные разговоры. Разрешили и посылки. Посылки в мягкой упаковке, которые слали мама, ее братья и сестра, имели, по словам Лены, куда большее значение, чем могли представить себе отправители. Лена, конечно, радовалась хельсинкским обновкам, на которые заглядывались в школе. А Маша с помощью подруги (она до войны держала магазинчик одежды и теперь работала в той же сфере полулегально) даже торговала заграничной одеждой. Полученные деньги стали существенным подспорьем для семьи.
Маша от имени Лены посылала нам с сестрой изданные в ГДР книги на немецком – они сохранились до сей поры.
Маша переписывалась и с моей матерью, и с ее сестрой.
Благодаря открывшейся возможности удалось связаться и с ленинградскими родственниками. Отец моей матери Мейер Токациер и ее сестра Рико Грасутис воспользовались появившимися в 1958 году автобусными маршрутами в Ленинград и в 1959-м съездили навестить младшего брата Мейера, Якоба. Второй из ленинградских братьев, Сендер, умер еще до войны. Туда же из Риги приехала Маша с 14-летней Леной.
Лена хорошо запомнила встречу в отеле “Астория”. Братья говорили между собой на идиш. Якоб заметно нервничал, в остальном же встреча прошла относительно спокойно. Говорили о чем хотели.
“Астория” была гостиницей номер один, ею пользовались иностранцы и советская элита. Простые граждане сюда не заглядывали.
Лена обратила внимание на религиозность Мейера – он молился в номере отеля в присутствии остальных.
Мой кузен Гил ель Токациер рассказывал, что седой Якоб, “похудевшая копия Мейера”, навещал брата в Хельсинки. Якоб также звонил Гилелю после смерти Мейера в 1966-м.
Мешугене-ленд
Условия жизни в Риге, родном городе Маши и Йозефа, были самыми благоприятными в Советском Союзе. За тремя прибалтийскими республиками прочно закрепилось звание “советского Запада”, и именно такое впечатление они производили на приезжих, в том числе на москвичей и ленинградцев. В Прибалтике было лучше с продуктами, тогда как на остальной территории Союза испытывался постоянный дефицит. Знаковым напитком и гордостью Прибалтики был кофе – его пили повсюду.
Решение Сталина предоставить загнанным в колхозы прибалтийским крестьянам паспорта было заметной поблажкой, подчеркивавшей особое положение этих трех республик. Сельское хозяйство в Советском Союзе уничтожила насильственная коллективизация. Производительность же прибалтийского сельского хозяйства была изначально выше по сравнению с остальными субъектами страны. В связи с этим Латвия и Эстония за короткое время стали ведущими животноводческими регионами СССР[272].
Уровень образования в Прибалтике был относительно высок. Кроме того, в особенности в Латвии были сильны промышленные традиции, свойственная вообще лютеранскому обществу трудовая дисциплина, имелись важные для индустриализации территорий предприятия, часть которых сохранилась с дореволюционных времен. Индустриализация Советской Латвии была общегосударственным мероприятием, хотя из соображений безопасности “самые передовые направления” размещались все же не в Риге, а в Москве и Ленинграде. Прибалтика считалась уязвимее для западной разведки [273].
Парадокс Латвии заключался в том, что ее сильные стороны оборачивались против нее. Высокий уровень образования и индустриализации привел в страну новую промышленность, а вместе с ней русскоязычную рабочую силу, которая со временем так изменила состав населения Латвии, что, например, Рига до сих пор русскоязычный город. По статистике, 80 % населения Латвии в 1989 году свободно говорило по-русски[274]. То же наблюдение касается Эстонии, однако не Литвы. В сельскохозяйственной Литве заметного притока русскоязычного населения не было. Литве к тому же в отличие от Латвии и Эстонии удалось сохранить руководство Коммунистической партией в своих руках. Латвийское правительство безуспешно пыталось в 1958 году ввести в Риге ограничения на передвижение/проживание – по примеру Москвы, Ленинграда и Киева. Когда руководство Компартии республики в 1959 году потребовало от переезжающих в Латвию русских выучить латышский, Хрущев приехал в Ригу и уволил руководство[275]. К власти пришел Арвид Пельше, впоследствии ставший членом Политбюро ЦК КПСС. Латвийское партийное руководство все советское время чутко прислушивалось к Москве. Вторым пришедшим к власти латышом был Борис Пуго [276], родившийся до войны в Калинине (Тверь).
Изменение состава населения в Прибалтике после войны было, если не брать в расчет Литву, статистически заметным. Эстония в 1945 году была еще вполне эстонской (94 %), притом что соответствующий процент в Латвии был 80. Во время проведенной СССР первой послевоенной переписи населения в 1959 году цифры значительно изменились: в Эстонии 75 %, в Латвии – менее 62. К 1970 году процент коренного населения стал еще меньше: 68 – в Эстонии и 57 – в Латвии. На 1989 год соотношение было следующим: 60 % в Эстонии и 53 – в Латвии. В Литве соответствующий процент был равен 80.
Национальными меньшинствами в Литве традиционно были поляки и евреи. Поляки жили в первую очередь в Вильнюсе. Город также был в свое время известен как центр еврейства, Северный Иерусалим.
Прибалтика стала излюбленным местом отдыха советской интеллигенции, массовый туризм туда не стремился. Уровень услуг был выше, можно было пить хороший кофе, и народу было меньше, чем на Черном море – в Крыму, Сочи или в Абхазии и Аджарии. Самым популярным было Рижское взморье, пользовались любовью также Пярну, Хаапсалу и Нарва-Иыэсуу в Эстонии и Паланга в Литве.
Маша и Йозеф приспособились к жизни в СССР и изменившейся Латвии. Количество евреев уменьшилось по сравнению с предвоенным временем более чем вдвое. В 1940 году в Латвии жили 95 тысяч евреев. Согласно переписи населения 1959 года, евреев в Латвии стало 37 тысяч. Большая часть приехала впервые после войны. Это подчеркивало различия в бэкграунде и положении в обществе между латвийскими и советскими евреями.
Владевшие русским языком Маша и Йозеф не особенно отличались от остальных новоприбывших. И все же разрыв между латвийскими и советскими евреями существовал, и различия были значительными.
По мнению Зубока, военные годы и последовавший за ними сталинский антисемитизм оставили глубокие раны. Между евреями и остальным обществом разверзлась пропасть[277]. Слезкин полагает, что ассоциирование евреев с СССР закончилось, когда значение национальности стало подчеркиваться советским обществом. Альянс еврейской революции и коммунизма уничтожил тем не менее не Сталин, а Гитлер. Подобным образом и американские евреи обрели свою еврейскую идентичность по схожим причинам – и в то же время, что и советские.
По мнению Слезкина, дискриминация евреев была великим унижением из-за утраты позиции элиты. И все же высокий уровень урбанизации и образованности привел к тому, что евреи были заметны в советском обществе также во времена Хрущева и Брежнева. Симбиоз евреев с советским государством на благо революции превратился в уникальное противостояние[278]. В то же время евреи, которые когда-то более всех хранили верность традиции, в Советском Союзе оторвались от своих корней. В 1959-м во время переписи населения всего 21 % назвали родным языком идиш, тогда как в 1926-м этот процент был равен 72[279].
Семья Юнгман с давних времен владела латышским, хотя домашним языком был русский. При этом родители говорили между собой и по-немецки. Лену определили в русскоязычную школу: подумывали и о латышской, однако Йозеф сказал, что Лена будет там белой вороной. Из 30 одноклассников Лены 11 были евреями, 5 впоследствии эмигрировали в Израиль.
Жили Юнгманы сплоченно и закрыто. Воспоминания об утраченных родственниках давили. Обитала семья по-прежнему в своем старом доме, в квартире, превратившейся в коммунальную.
Маша и Йозеф вели жаркие споры о будущем Советского Союза. Маша была резка в суждениях. Она говорила: “Даже Римская империя в конце концов рухнула”.
Напечатанный в 1969-м труд Андрея Амальрика “Просуществует ли Советский Союз до 1984 года?” расходился в машинописных копиях. Год, который историк-диссидент вынес в название своего эссе, был заимствован из антиутопии Оруэлла. Я читал эту книгу, будучи молодым дипломатом, в Москве, в 1973-м, и не припомню, чтобы кто-то тогда воспринимал пророчество всерьез. Между тем Амальрик ошибся не на много. “Советский Союз был режимом одного поколения – точнее, за счет Сталина, полутора поколений. Властью владела партия, и она управляла правдой до тех пор, пока правда не обратилась в ложь”[280].
Маше, обладавшей сильной волей, с самого начала было ясно, что СССР – “мешугене-ленд”[281], “страна безумных, из лап которой необходимо вырваться”. Она так и говорила. Поэтому семья ощущала себя чуждой советскому обществу и сознательно оставалась таковой. Основание Государства Израиль пробудило надежду, и маленькая Лена достаточно рано уяснила: “Наша страна – Израиль”.
Израильтяне, приехавшие на Международный фестиваль 1957 года, были теми самыми первыми сионистами, о существовании которых Голда Мейер официально объявила в 1948 году. То, как уверенно они представлялись евреями, производило впечатление. Ожидалось пополнение, и Шестидневная война стала поворотным моментом[282].
Потеря близких заметно повлияла на мироощущение Лены. Детство было окрашено трагедией. Имена убитых близких были ей знакомы и постоянно звучали в домашних стенах. Лена также понимала, что есть вещи, о которых не стоит рассказывать посторонним. Маша повторяла Лене, первому еврейскому ребенку, родившемуся в Риге после войны: “Ты победила Гитлера самим фактом своего рождения. Жизнь победила смерть”. Для Маши было важно выдать Лену замуж именно за еврея: она боялась, как бы кто-нибудь из семьи человека, которого Лена выберет в мужья, не оказался как-либо причастным к убийству родных Маши и Йозефа. Маша также много лет подряд думала, правильное ли имя дала Лене. Лену назвали Леей в честь Машиной матери, но в документах записали по-русски Еленой, и Маша сожалела, что не настояла на еврейском варианте.
Маша, будучи сионисткой, членом “Бейтара”, до войны, по ее словам, относилась к религии равнодушно. Вместе с сестрами она посмеивалась над традициями и тайком ела в пост Судного дня.
Теперь все переменилось. Маша просила Лену чтить иудейские святыни: “У нас нет даже могил, где мы могли бы помянуть мертвых. Могил нет, значит, они не умерли – это земля поглотила их”. Просила она также соблюдать Судный день, то есть пост Йом Кипур. Семья ездила на субботники в Румбула, место массовой гибели евреев. В 1964 году там появился памятник, оставшийся в Советском Союзе единственным в своем роде.
Герой романа австрийского писателя Йозефа Рота, галицийский еврей, говорил: “Наш дом там, где наши мертвые”[283]. Отношение Маши к религиозным традициям было удивительно схоже с отношением к ним Жаботинского. В отличие от других сионистов он не испытывал ненависти к традициям, но сохранял дистанцию по отношению к ним и потому не ходил в синагогу даже на Йом Кипур[284].
В Риге Юнгманы в синагогу обычно не ходили, но на Песах Маша покупала мацу. Живущие сейчас в Тель-Авиве Лена и ее муж Евгений ходят в синагогу раз в год, на Йом Кипур.
Как уже говорилось, после войны возродились связи с живущими в Ленинграде родственниками. Особенно активно поддерживала эти связи Маша. Семьи приезжали друг к другу в гости, ленинградцы проводили лето в Юрмале.
Один из братьев Мейера, Сендер Токациер, умер в 1920-х годах в Орше, своем родном городе. Он был образованным человеком и дал образование дочерям. Две из трех его дочерей вместе с детьми погибли от рук немцев. Младшая дочь, Хася (1913–1993), вместе с матерью и детьми спаслась в эвакуации в Куйбышеве. Она вышла замуж за инженера из Орши, занимавшегося строительством подводных лодок. В советское время запрещалось поддерживать связи с родственниками за границей. Для семьи инженера, задействованного в военной промышленности, это правило действовало неукоснительно.
Сын Хаси, Александр Кушнер (1936) – один из крупнейших ныне живущих российских поэтов. Впервые я встретил Александра Кушнера в 2013-м. Я даже не знал о его существовании до знакомства с Леной. Кушнер говорит, что очень хорошо помнит Машу. У него также сложилось четкое представление о Машиной сильной натуре, ее таланте быстро разобраться в происходящем и уловить нюансы.
Со вторым ленинградским братом – Якобом, самым младшим, Мейер Токациер встречался в Ленинграде в 1959-м. Якоб побывал в Хельсинки в 1960-х.
Благодаря завязавшемуся общению Маша смогла съездить в Хельсинки летом 1961-го. В Центре документации последствий тоталитаризма в Риге в сохранившихся бумагах КГБ обнаружился документ, в соответствии с которым КГБ 15 июля 1961 года “оперативно допросило” Марию Абрамовну Юнгман. Относящихся к делу документов в архиве не сохранилось. По мнению архивиста, они либо уничтожены, либо перемещены в Москву. Причина допроса была ясна. Маша получила приглашение от хельсинкских родственников, и советские власти выдали ей разрешение на поездку в Хельсинки.
По мнению Лены, разрешение дали благодаря положению моего отца. Поскольку паромное сообщение с Таллином открылось только в 1965-м, после исторического визита президента Кекконена в Таллин и Тарту, Машин путь лежал из Риги в Ленинград и потом на ночном поезде в Хельсинки.
Очень хорошо помню тетю Машу. Мне было 15 лет, и, как учащийся немецкой школы, я говорил с ней по-немецки.
Моим родителям она привезла красивую китайскую статуэтку из слоновой кости. Я случайно заметил, что отец заплатил за нее; откуда бы еще взялась у советского гражданина валюта?
Маша провела в Хельсинки пару недель и жила у сестры моей матери Рико. Она также съездила в Турку повидаться с родственниками младшего брата матери, Якко. Сын Якко, мой кузен Гилель, музыкант, рассказывал, что тетя Маша была в восторге от маленького пианиста и обучила его нескольким ритмическим упражнениям.
Лена рассказывала, что Маша и Рико обсуждали возможность после окончания Леной школы в 1963 году заключить фиктивный брак между ней и сыном Рико Беном, родившимся в 1944-м. Тщательно все обдумав, Маша пришла к выводу, что этого делать не стоит. Во-первых, брак с иностранцем не обошелся бы без скандала. И во-вторых, у Маши была своя травма – она однажды уже разлучилась с семьей и не хотела повторения, не была готова расстаться с Леной. Бен о планах матери и Маши ничего не знал.
Поездка имела для Маши огромное значение, хотя сестры – моя мать и Рико – не встречавшиеся после ссоры 1937 года, расстроили ее тем, что ревновали ее друг к другу. По словам Лены, сестры ссорились из-за Маши “в лучших токациеровских традициях”. Сейчас этому остается лишь удивляться. С другой стороны, ссоры сестер были сущей мелочью, если вспомнить о том, что Маша жила на “кровавых землях” и выжила лишь благодаря собственным отваге и сообразительности.
Как я уже упоминал, отец еще раз побывал в Риге в 1963 году и снова встретился с семьей Юнгман. Не знаю и не могу понять, почему мама не поехала с ним, ведь они много путешествовали вместе. Помню, например, как мама ездила с отцом в Москву…
Лена в 1963 году поступила в Латвийский государственный университет на отделение французского языка, сдав все экзамены на “отлично”. Это была заслуга мадам Мари Нукша, вдовы латвийского посла во Франции, сосланного некогда в Сибирь, – Лена брала у нее частные уроки. В школе Лена также учила английский. Лена окончила университет в 1968-м лучшей студенткой курса, и ей полагался красный диплом. Однако вышло так, что красный диплом Лене получить не дали. В итоге Лене вручили синие корочки, “как у всех”. Причина была обычной: превышение квоты для евреев.
В соответствии с советской практикой выпускникам университета предлагали работу на выбор. Лене предложили либо должность учительницы, либо работу в “Интуристе”. Машину реакцию легко было предугадать: “Интурист” – детище КГБ, работа в нем – билет в один конец, поскольку из мира КГБ обратной дороги нет. И Лена получила назначение на три года учительницей французского языка в рижскую элитарную школу. Лене было бы интересно поработать в “Интуристе” и пообщаться с иностранцами, но слово матери считалось законом. Впрочем, все к лучшему – когда семья подала документы на выезд, работа в “Интуристе” создала бы еще большие проблемы.
Атмосфера в СССР к тому времени изменилась. Победа Израиля в Шестидневной войне в июне 1967-го воодушевила советских евреев. Латышские музыканты в оперном оркестре поздравляли Йозефа и высказывали искреннее восхищение израильской армией.
В то же время Шестидневная война и разгромное поражение союзников СССР стали причиной нового витка антисемитской пропаганды против “еврейско-сионистского фашизма”. Советский Союз прекратил дипломатические отношения с Израилем.
Пропагандистский залп порождал страх среди евреев. Однако укреплялось и еврейское самосознание. Синагоги были полны народу, образовывались подпольные кружки изучения иврита. Нынешний муж Лены (тогда басист Ленинградской филармонии) Евгений Шацкий тоже начал изучать иврит в таком кружке.
И возникла невиданная доселе ситуация. Десятки тысяч человек подавали заявления на выезд из СССР[285].
На настроения в Союзе повлияли также события в Польше: студенческие бунты в марте 1968-го, вызванный ими антисемитизм, и в итоге эмиграция польской еврейской интеллигенции в Израиль. Журнал “Молодая гвардия” требовал от советских властей последовать примеру Польши и “вычистить космополитический элемент”. Так в обиход из сталинских времен возвратилось определение евреев как “космополитов”, лишенных корней и патриотизма [286].
Вообще же изначально эмиграция из брежневского Советского Союза стала возможной только для инакомыслящих, или диссидентов. В пропагандистских материалах КГБ всячески подчеркивалось, что диссиденты не являются русскими. Такова была контратака чекистов. Относительно Андрея Сахарова это был намек на его жену еврейку Елену Боннер[287].
В семье Юнгман решение подавать документы на выезд созрело в 1969 году. Советский Союз бурлил. В 1970-м 11 рижских “отказников” – тех, кто получил отказ на выезд – захватили в Ленинграде самолет. В том же году 25 московских и рижских “отказников” проникли в приемную Верховного Совета и объявили голодовку. В Риге начался судебный процесс над диссидентами. На этот же период пришлось активное распространение самиздата.
Разрешению на выезд предшествовало получение приглашения. Его Маше прислала Рая, которая переехала с детьми в Израиль в 1966 году. Рая, освободившаяся из концлагеря Штуттхов в конце войны, страдала психическим заболеванием, и Маша во многом помогала ей, в том числе в получении разрешения на выезд. В 1966-м они вместе ездили в посольство Израиля в Москве, откуда привезли в качестве сувениров брелки и зажигалки со звездой Давида. В посольстве царила странная тишина, никто не говорил, все писали друг другу записки или пользовались специальными экранами, с которых можно было легко стереть текст.
В заявлении, составленном Машей для Раи, подчеркивалось, что Рая не может жить в своем нынешнем жилье, расположенном вблизи бывшего рижского гетто. Собачий лай напоминает ей о перенесенных ужасах. Рая слегка преувеличила свои галлюцинации, и это имело успех. Одновременно с Раей[288] и ее двумя детьми еще около 20 евреев из Риги получили разрешения на выезд.
Юнгманы подали заявление на выезд в Отдел виз и регистрации (ОВИР) в 1969 году. К заявлению необходимо было приложить характеристику с места работы и справку о выходе из комсомольской организации.
Лена в 1966-м вышла замуж за Юрия Рабинера, в 1967-м у них родился сын Даниэль (Даник). Еврейская свадьба в Риге была протестом и одновременно частью моральной подготовки семьи, поскольку решение уехать в Израиль уже созрело.
Заявление на выезд запустило длительный процесс, все участники которого потеряли работу. Особенно туго пришлось Лене. Директор школы был в ужасе: “Что ты сделала со мной и со школой?” Директор не хотел увольнять Лену, как ему следовало бы, и попросил уволиться по собственному желанию – так было лучше. Латышские коллеги-учителя пришли пожать Лене руку и выражали надежды, что Латвия станет независимой, как и Израиль.
На допросе в латвийском Министерстве образования Лена следовала советам Маши. Она рассказала о матери, которая, потеряв всю семью во время немецкой оккупации, не может больше оставаться в Риге.
Особенно отвратительным было собрание в райкоме комсомола. Лену и ее мужа обвинили в предательстве родины. Накрутившие себя комсомольцы угрожали им и спрашивали, что они станут делать, если придется встретиться на фронте: “Будете стрелять в нас, если мы пойдем сражаться вместе с Египтом против Израиля?”
Заявление Юнгманов отклонили, на два года они стали “отказниками”, или “рефьюзниками” (от английского
Внезапно в марте-апреле 1971-го семье сообщили, что они должны в течение 15 суток покинуть СССР. Нового заявления не требовалось.
Началась страшная суета. Надо было выяснить, что можно, и решить, что стоит взять с собой.
Массовая эмиграция из СССР в Израиль началась в 1971 году, когда из страны уехало 13 тысяч евреев. 98 % из них осталось в Израиле. Это количество увеличилось более чем вдвое в 1972-м, достигнув 32 тысяч, в 1973-м уезжающих было 35 тысяч. Первыми смогли уехать прибалтийские и грузинские евреи[289]. Это стало началом большой алии.
В Левант
По воспоминаниям Лены, из Риги уезжали как во сне. Дел было невпроворот, а времени – всего 15 суток. Успели сделать все запланированное, только с ценным бабушкиным роялем Блютнер, сделанным в Лейпциге, пришлось расстаться. Он в целости и сохранности пережил войну на улице Гертрудес, но вывезти его из страны власти не разрешили. Маша обменяла его на маленькое итальянское пианино, которое со временем полюбила.
Разрешение на выезд означало на практике “выездную визу”: форму с фото, которая давала отказавшемуся от советского гражданства и паспорта разрешение покинуть страну “для постоянного проживания в Израиле”. Лене и ее мужу не пришлось платить так называемый налог на диплом, то есть выплачивать компенсацию за полученное высшее образование. Налог ввели только в 1972-м. В связи с международными протестами Советский Союз быстро отказался от него, правда, заменив другими поборами. А вот второй муж Лены, Евгений, в 1974 году уже платил налог на диплом. Еврейское агентство[290], согласно чеку, полностью возместило сумму побора. На эти деньги Евгений купил свой первый автомобиль.