Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Декабристы. Судьба одного поколения - Михаил Осипович Цетлин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Михаил Цетлин

Декабристы. Судьба одного поколения

Часть первая

Тайные общества

«Для такого человека, как я, открыта одна карьера — карьера свободы, de libertad».

(Слова Лунина)

«И не входила глубоко

В сердца мятежная наука».

Пушкин

Карьера свободы

(Муравьев, Пестель, Лунин)

Сначала это было не очень опасно.

Первое Тайное Общество устроили гвардейские офицеры, вернувшиеся домой из заграничных походов и еще взволнованные пережитой эпопеей. «Войска, от генералов до солдат, пришедши в отечество только и толковали, как хорошо в чужих краях». Так вспоминали они об этом времени. Но хотя чужие края часто представляются русскому человеку прекрасными — издалека, всё же не чистенький быт Германии и не парижские радости очаровали их. Нет, не Европа, не Париж были так хороши, а их собственная высокая душевная настроенность, величие исторических событий, подвиги и походы. Но праздник кончился, наступали будни.

Царь, который казался в Париже русским Агамемноном, вождем народов и царей; прекрасный и либеральный Александр, давший свободу Франции, охранивший ее от мести австрийцев и злопамятства Бурбонов, стал странно меняться, представился им в новом свете. Молодой семеновский офицер Якушкин видел его на встрече гвардейских полков, возвращавшихся в Россию морем. Когда 1-ая дивизия была высажена у Ораниенбаума и слушала благодарственный молебен, полиция избивала народ, пытавшийся приблизиться к войску. В Петербурге, у Петергофского въезда, были выстроены триумфальные ворота и на них поставлены шесть алебастровых коней, знаменовавших шесть полков 1-й дивизии. Якушкин с товарищем-офицером наблюдал за церемонией встречи войск, стоя недалеко от золотой кареты императрицы Марии Федоровны. Впереди войска ехал красивый, на славном рыжем коне, император с обнаженной шпагой. Он готов уже был опустить ее перед императрицей, как вдруг, почти перед его лошадью, перебежал через улицу мужик. Император дал шпоры лошади и бросился на бегущего с обнаженной шпагой; полиция приняла мужика в палки. «Мы не верили собственным глазам и отвернулись, стыдясь за любимого нами Царя. Я невольно вспомнил о кошке, превращенной в красавицу, которая однако ж не могла видеть мыши, не бросившись на нее».

Александр I, бывший в юности республиканцем, еще недавно приблизивший к себе Сперанского с его стройными планами преобразований, теперь, во главе «Священного Союза» трех Императоров, становился вождем европейской реакции. Управление Россией всё полнее переходило в руки Аракчеева. Вместо реформ и отмены крепостного права задумывалось неслыханное закрепощение солдат в Военных Поселениях. Можно ли было равнодушно смотреть на всё это?

Молодые офицеры Семеновского полка, человек 15–20, близкие друг к другу по настроениям, устроили «артель» — по внешности довольно обычный офицерский клуб или месс, где могли обедать они и их знакомые. Не совсем обычно было то, что артель выписывала иностранные газеты и что за журналами и шахматами там обсуждались политические вопросы. Командир полка генерал Потемкин покровительствовал этой затее и сам часто обедал в артели. Императору всё это показалось неподобающим для офицеров гвардии. Он распорядился артель прекратить.

Идея Тайного Общества носилась в воздухе; она была совершенно в духе эпохи патриотических союзов, карбонарских вент и масонских лож. Как будто во всём мире люди, еще взволнованные отшумевшей грозой, стремились к тесному общению между собой, к романтической таинственности и общественному благу.

Первый, кто хотел создать в России общество на манер Тугендбунда, немецкого патриотического общества, сыгравшего большую роль в борьбе Германии с Наполеоном, был флигель-адъютант императора, молодой блестящий генерал Михаил Федорович Орлов, незаконный сын младшего из екатерининских Орловых. В Орлове явственна связь свободолюбия тех лет с патриотическим подъемом Отечественной войны. Имя его связано с завершением заграничных походов: ему царь поручил добиться капитуляции Парижа.

Бесстрашно подъехав к неприятельским линиям, он добрался до французского командования и прекрасно провел переговоры, в которых нужно было щадить самолюбие побежденных. Прирожденный такт и благородство облегчили ему эту задачу. Сама наружность его, величественная фигура, античная красота лица, нравились и внушали доверие. Когда Александр получил подписанную французами капитуляцию, он сказал Орлову: «Поцелуйте меня. Вы связали свое имя с этим событием!»

19–31 марта союзные войска вступили в Париж. Это был апогей русской славы и «народности» Александра. Царь ехал во главе союзных войск на своем светло-сером «Эклипсе», и все сердца, и победителей и побежденных, влеклись к нему. Войска шли по Бульварам, по Елисейским Полям. И впереди своих рот и эскадронов ехали те просвещенные и благородные юноши, имена которых вошли в летопись борьбы за свободу[1]. Солнце сияло на пушках, на киверах и в их душах. Казалось, что счастливое будущее ожидает и богатырскую Империю и её ангелоподобного царя и всех этих молодых людей, связанных с ним в общем чувстве патриотической гордости. Орлов ехал в ближайшей свите Императора.

Он был на пути к высшим почестям, но блестящая карьера вскоре оборвалась, благодаря его либерализму. Он не был революционером и несправедливы слова Дениса Давыдова, что ему «как он ни дюж… не стряхнуть абсолютизма в России». Он был лоялен по отношению к царю, хотел, чтобы Тайное Общество помогало ему в его благих намерениях и собирался даже показать Александру проект Общества. Но он не боялся во имя своих идей потерять расположение царя. Он готовил петицию об уничтожении крепостного права и ему удалось собрать под нею подписи многих влиятельных лиц. Отказ в последнюю минуту одного из давших подпись, генерала Васильчикова, расстроил всё дело и петиция подана не была. И всё же царь, узнавший о ней, переменился к своему любимцу.

Орлов хотел назвать свое общество «Обществом Русских Рыцарей». Но, кажется, единственным «рыцарем» остался он сам. Пробовал он преобразовать для тех же целей влиятельное тогда литературное общество «Арзамас». Принятый в него и по арзамасским обычаям получивший прозвище «Рейн» — Рейн-Орлов предлагал завести отделения Общества в провинции, издавать журнал для проповеди либеральных идей. Из всех этих планов ничего не вышло. Но ища возможных сторонников для задуманного им общества, он встретился с полковником генерального штаба Александром Николаевичем Муравьевым и узнал, что тайное общество уже существует. Оно было образовано по инициативе Муравьева в 1816 году и называлось «Союз Спасенья».

Первыми членами «Союза Спасения или Истинных и Верных Сынов Отечества», как гласило полное название этого общества, были — князь Трубецкой, Никита Муравьев, родственник Александра Николаевича Муравьева, как и он служивший в Генеральном Штабе, еще два представителя обширной семьи Муравьевых, семеновские офицеры братья Матвей и Сергей Муравьевы-Апостолы. Вскоре к ним присоединились — Якушкин, тоже семеновец, кавалергард Лунин, Преображенские офицеры братья Шиповы и живший тогда в Митаве, но приезжавший часто в Петербург адъютант генерала Витгенштейна — Пестель. Собственно только с присоединением последнего, Союз окончательно сформировался. Это был человек энергичный, настойчивый, любивший порядок и соблюдение форм. С помощью кн. Трубецкого выработал он Устав, т. е. программу нового Общества[2].

Среди этой военной молодежи было много незаурядных людей. Сам основатель Общества, Александр Николаевич Муравьев, был человек твердой воли и сильного религиозного чувства, ревностный масон (ложи «Елизаветы»). Любопытной фигурой был и брат его, приземистый, курносый Михаил Николаевич[3]. Муравьевы были выдающейся по культурности и одаренности семьей, давшей ряд замечательных деятелей. Отец Александра и Михаила Николаевичей основал известное «Училище для Колоновожатых», воспитавшее целое поколение образованных русских военных. А отец Никиты Муравьева, Михаил Никитич, был попечитель Московского университета и литератор, настолько ценимый в свое время, что в 1821 году такой журналист, как Греч, называл его имя среди 19 самых выдающихся писателей того времени, много впереди молодого Пушкина, занимавшего в этом списке последнее место. Никита Михайлович не унаследовал литературного дарования своего отца. Некрасивый, рыжеватый молодой человек, довольно слабого здоровья, он, несмотря на военный мундир, был по призванию скорее ученым. Его больше всего интересовало государствоведение — Монтескье, Детю-де-Траси, Филанджиери. Но склонность к кабинетным занятиям не исключала смелости и решительности. Почти мальчиком, во время Отечественной Войны, когда ему запретили поступить в действующую армию, он убежал из дому, чтобы сражаться за родину и едва не погиб, но не от руки неприятеля: его схватили мужики и, естественно, приняли юного героя в кургузом сюртучке, с его рассеянным видом и французским языком за шпиона.

* * *

Но не он был самым замечательным человеком среди молодого поколения Муравьевых, а Сергей Иванович Муравьев-Апостол (имя «Апостол» перешло к их роду по женской линии). Отец Сергея Иван Матвеевич, очень любимый цесаревичем Павлом Петровичем, состоял одно время «кавалером» при старших великих князьях, т. е. чем то средним между адъютантом и гувернером. Вступив на престол, Павел назначил его на важный пост российского резидента в Гамбурге, куда Иван Матвеевич и отправился вместе с женой и двумя мальчиками, Матвеем и Сергеем. Не надо судить о значении этого поста по малым размерам территории Вольного Города. Гамбург был в то время центром международного шпионажа, местом контакта и нащупывания почвы для воюющих сторон; через Муравьева начались имевшие столь важное значение переговоры Павла I с правительством французской Республики. В Вольном Городе жило в те годы много эмигрантов-роялистов, и Муравьев нередко принимал их у себя. Когда одного из них, по требованию Франции, готов был выдать гамбургский Сенат, его скрыл у себя в посольстве и спас российский резидент. «Monsieur Mouravioff а agi comme un Dieu», сказал по этому поводу император. Под влиянием рассказов эмигрантов о несчастьях их родины и страданьях короля, старший из мальчиков, пятилетний Матюша, был в то время страстным роялистом. Он плакал и топал ногами, когда играли «Марсельезу», и не дал укрывавшемуся в Гамбурге генералу Дюмурье взять себя на руки. «Je déteste, Monsieur, un homme qui est traître à son roi et à sa patrie!» сказал ему русский мальчик. Совсем крошечный Сергей политикой еще не интересовался.

Когда Ивана Матвеевича перевели послом в Мадрид, он по началу тоже взял туда семью, но вскоре отослал детей с женою в Париж, где и жизнь была приятнее, и легче воспитывать детей. Мальчики учились в частном пансионе Hix-а и, вероятно, говорили по-французски, как французы. Но языки в детстве легко усваиваются и так же легко забываются, и впоследствии Сергей делал по-французски ошибки: «Je vous désire santé», писал он сестре, дословно переводя с русского. Сохранилось маловероятное предание, что Сергей учился одно время и в Лицее St-Louis и что Наполеон, при посещении лицея, обратил внимание на хорошенького русского и нашел в нём сходство с собою. «Можно подумать, что это мой сын», будто бы сказал император. Но не надо было личной встречи, чтобы, как все его сверстники, мальчик увлекался Наполеоном, таил в душе честолюбивые и грандиозные мечты.

В 1805 году Иван Матвеевич, по неизвестной причине утерявший расположение своего бывшего воспитанника, императора Александра, удалился на покой в украинское имение своей жены — Хомутец. Много лет спустя он писал оттуда Державину: «Я родился с пламенной любовью к отечеству… благородное чувство, единое достойное быть страстью души сильной… Как в 20 лет я был, так точно и теперь: готов как Курций броситься в пропасть, как Фабий обречь себя на смерть. Но отечество не призывает меня. Итак, безвестность, скромные семейные добродетели, вот удел мой. Я и в нём не вовсе буду бесполезен отечеству: выращу детей, достойных быть русскими, достойными умереть за Россию». Вот в каком духе воспитывались молодые Муравьевы. Увы, пожелание сбылось совсем иначе, чем он это думал. Но сильнее, чем влияние отца, было, может быть, влияние матери, урожденной Черноевич, дочери сербского генерала. Она тоже, как и её муж, была писательницей, а по душевным качествам стояла выше его. Матвей Иванович, несмотря на весь свой цивизм, был эгоист и гастроном, повсюду возивший с собой собственного повара-испанца. Он прожил, проел свое состояние и только большое наследство спасло его от разорения. Она же была женщина высокого душевного строя, полная живой и сердечной религиозности. От неё Сергей унаследовал религиозность, нравственную чуткость, способность возмущаться людской несправедливостью. Долгие годы их детства, важные для образования характера, она прожила с мальчиками в Париже одна, без мужа. Там она осталась и после разрыва дипломатических отношений между Францией и Россией в 1805 году. Нравы тогда сильно отличались от нынешних и госпожа Муравьева, обратившись с письмом к императору, получила от Наполеона галантный ответ, «что она может остаться спокойно в Париже, пока сохраняется уважение к добродетели». Мир не достиг еще той ступени цивилизации, когда присутствие в стране подданных враждебной державы, даже женщин и детей, кажется немыслимым.

Муравьевы уехали из Парижа только в 1809 году. Дети России совсем не знали, но были преисполнены пылкого патриотизма и радовались возвращению на родину. Когда они добрались до границы, восторг их дошел до пределов, они готовы были расцеловать первого встречного казака… «Дети, — сказала им мать с грустной важностью — я очень рада, что долгое пребывание за границей не охладило вашего чувства к родине. Но готовьтесь, дети, я должна вам сообщить ужасную весть, вы найдете то, чего вы не знаете: в России вы найдете рабов!»

На чувствительных мальчиков, воспитанных заграницей, да еще во Франции начала века, слова эти должны были произвести потрясающее впечатление. Душа Сергея была из тех, которые ранит каждая несправедливость и угнетение. Это нередко встречается в юношах, но Сергей Иванович сохранил на всю жизнь способность негодовать и страдать от людской жестокости. Каково было ему жить в крепостной России!

Между тем родина к нему лично была благосклонна: его ждала обычная карьера юноши из хорошей семьи. Он окончил Институт Путей Сообщения и в двенадцатом году был офицером Генерального Штаба. В войнах против Наполеона получил золотую шпагу за храбрость и целый ряд боевых наград. В 1814 г. он был назначен ординарцем к герою Отечественной Войны генералу Раевскому, а с 1816 года служил в Семеновском полку. Одно время он мечтал выйти в отставку и уехать в Париж учиться, но уступил настояниям отца и остался на службе. Был он и масоном (ложи «Трех Добродетелей»), участвовал в Семеновской артели, читал те книги по государствоведению, которые читались тогда всеми. В полку он страстно боролся против телесных наказаний и, вероятно, в значительной мере, благодаря ему, они там фактически были отменены. Мог ли он равнодушно видеть, как боевых товарищей, победителей Наполеона, колотят палками, шпицрутенами, фухтелями за то, что во время маршировки пошевелился хвост на кивере, что в строю заметно дыхание?

Однажды их полк привели в манеж. Людям дали поправиться, затем началось учение ружейным приемам. Офицер, поляк Гурко, заметил, что какой-то солдат не достаточно скоро отвел руку от ружья, делая на караул (тогда артикулы проверялись чуть ли не по секундам, с часами в руках). Гурко приказал провинившемуся солдату выйти перед батальоном, скомандовал обнажить тесаки и спустить с провинившегося ремни от сумки и тесака. Готовилась расправа. Муравьев не выдержал, повысив шпагу, подошел к Гурко и сказал ему по-русски, что выведенный из фронта солдат числится в его роте, что он поведения примерного и никогда еще не подвергался наказанию. Гурко от неожиданности растерялся, стал что-то бормотать и объяснять по-французски. Солдат наказан не был, и когда после учения офицеры собрались в кружок перед батальоном, старший брат Сергея, Матвей Иванович, подошел к брату, быстро наклонился и поцеловал ему руку. Сергей был смущен и рассержен.

* * *

В Сергее Муравьеве была какая-то необыкновенная женственная мягкость; всё существо его было полно благородства и изящества. Его любили друзья, его обожали родные (в семье его звали «notre génie bienfaisant») и страстно привязывались к нему простые люди, солдаты. Он был прежде всего человеком порыва и чувства. Самый ум его был полон женственной прелести. Когда он хотел, он умел блистать, и старший брат его, Матвей, с нетерпением и ревнивой гордостью ждал, если порой Сергей бывал молчалив, чтобы он заговорил и показал всё свое очарование.

Другой выдающийся член «Союза Спасенья» — Павел Иванович Пестель — был полной противоположностью Муравьева. Казалось, что у него нет сердца, что им владеет только разум и логика.

Он родился в 1793 году — год Конвента — так что при вступлении в Союз ему было уже 23 года, что было не мало по тогдашнему времени, когда мальчики участвовали в Отечественной войне, а юноши командовали полками. Его отец, по происхождению саксонец родившийся в России, дослужился на новой родине до поста Сибирского генерал-губернатора. Он стал управлять этим огромным, далеким краем через своих доверенных лиц, только редко выезжая из Петербурга. Видно, он плохо усвоил разницу между уютной Саксонией и Сибирью, или же пребывание в столице было нужно ему, чтобы обделывать свои дела и оберегать себя и своих пособников от возможных преследований. Так сидели в Риме грабившие провинции проконсулы. Трудно теперь судить, был ли он виноват в злоупотреблениях, творившихся его именем (людей сажали в тюрьмы и пытали, жалобы перехватывались, и граница между Сибирью и Россией охранялась от всяких сообщений, как граница воюющих стран). Был ли сам он патроном чиновных разбойников, или только наивно доверился недостойным доверия людям — решить трудно. Во всяком случае за действия своих подчиненных он попал на скамью подсудимых и едва не попал в Сибирь, но уже не в качестве генерал-губернатора! И хотя Сенат, после многолетнего разбирательства, оправдал его, но в общественном мнении за ним прочно утвердилась репутация изверга. Есть рассказ, будто Пушкин, за столом в присутствии Пестеля, наивно спросил его, «не родственник ли он Сибирского злодея?» Рассказ явно недостоверен — иначе дело кончилось бы дуэлью.

Мать Пестеля, тоже немка, урожденная фон-Крок, женщина образованная и властная, была одной из тех матерей, которые, перенеся свое честолюбие на детей, только и живут их успехами. До 12-ти лет маленький Пауль рос при ней вундеркиндом; потом четыре года, вместе с братом, учился у частного воспитателя в Дрездене. И может быть, именно это отсутствие в детстве школьной среды, противовеса других эгоизмов, помогло сложиться его характеру: непривычка к социальному трению создает иногда таких, как он, мечтателей, деспотов и честолюбцев.

В 1810 году Пестель поступил в Пажеский Корпус, прямо в последний класс, блестяще выдержав вступительный экзамен. Во главе корпуса стоял тогда друг Гете, немецкий поэт эпохи «бурных стремлений», Фридрих Клингер. Это был в то время уже старый мизантроп, розгами выбивавший из воспитанников всякие «бурные стремления». Клингер вздумал не выпускать Пестеля первым в гвардию, на что молодой паж имел право, как лучше всех кончивший корпус. Для этого воспользовался он тем, что Пестель слишком короткое время пробыл в пажах, но, вероятно, просто хотел дать предпочтение другу детства великого князя Николая Павловича — Адлербергу, окончившему корпус вторым. Император Александр, лично присутствовавший на экзамене и очень довольный успехами пажа в науках и особенно в труднейшей из всех — фронтовой науке, с её деплоайдами и контрмаршами, настоял на соблюдении справедливости. Пестель был выпущен первым в л.-гв. Литовский (позднее переименованный в Московский) полк.

В то время для поступления в высший класс Пажеского Корпуса требовалось знание так называемых «Политических Наук». Таким образом, случайное обстоятельство — программа казенного учебного заведения — натолкнуло Пестеля на предмет, определивший всю его жизнь. Но видно, внутреннее сродство заставило его сразу почувствовать, что эта наука необходима ему, как воздух.

Он впитывал в себя эту Политическую Науку, источник французской революции. Изучал Естественное Право, как парадоксально называли право Разума мерить всё естественное по своим абсолютным мерилам. Проникался верой в возможность разрушить всё неразумное. Читал энциклопедистов, Монтескье, Руссо, Кондорсе, Детю-де-Трасси, Филанджиери, Беккария — пил крепкое зелье, опьянившее не одну голову своим трезвым, логическим хмелем.

Мало-помалу, почти незаметно для самого себя, он стал республиканцем. «Я имел пламенное рвение и добро желал от всей души. Я видел, что благоденствие и злополучие царств и народов зависят по большей части отправительств, и сия уверенность придала мне еще более склонности к тем наукам, которые о сих предметах рассуждают и пути к оным показывают». Сначала он занимался ими «со всей кротостью». Но потом стал сомневаться, «соблюдены ли в устройстве Российского правления правила политических наук, не касаясь, однако, еще Верховной власти». И вот взорам его предстали — рабство крестьян, несправедливость судов, бедность, «целая картина народного неблагоденствия». Если Муравьев от сердечного возмущения при виде несправедливости пришел к республиканским теориям, — то Пестель, наоборот, под влиянием теорий открыл глаза на положение России. Его революционность развивалась, как доказательства теоремы. Так, возвращение Бурбонов на французский престол стало «эпохой» в его политическом развитии. Он строил силлогизм: Бурбоны сохранили многое из того, что принесла революция. Значит, революция принесла не одно зло. К тому же книга Детю-де-Трасси доказала ему неопровержимо, что монархия всегда переходит в деспотизм. А тут еще пример Америки и «блаженные времена Греции, когда она состояла из Республик»… Представляя себе «живую картину всего счастья, которым Россия пользовалась бы при Республике», юный Пестель «входил в восхищение и, сказать можно, в восторг».

Эти умственные восторги не мешали ему служить. Он делал быструю карьеру, — Отечественная Война давала офицерам возможность выдвинуться. Раненый в ногу при Бородине, получил золотую шпагу «за храбрость». Еще не вполне оправившись от раны, с выходящими из неё осколками кости, вернулся в действующую армию и участвовал в походах 13 и 14 годов. После войны служил в Митаве адъютантом при одном из виднейших военачальников графе Витгенштейне. Этот совсем еще молодой человек возбуждал во всех встречавших его величайшее уважение к своим знаниям, уму и воле.

Как и многие люди того времени, прошел он через увлечение масонством (в ложе «Соединенных Друзей»). Но масонство не удовлетворяло его. Тайное Общество открыло перед ним иные возможности для работы на благо отечества, новые перспективы для его большого честолюбия.

* * *

Если Муравьев был самым привлекательным, а Пестель самым одаренным человеком среди членов Тайного Общества, то самой красочной фигурой среди тогдашней военной молодежи был Лунин. Поражало в нём редкое сочетание дерзости и ума, духовной высоты и позы. Не вся мера этой высоты и благородства уже проявлялась им в те годы. Даже таким проницательным людям, как Пушкин, могло еще казаться тогда, что Лунин только «друг Марса, Вакха и Венеры». Слава его была славой бретера и дуэлиста, покорителя женских сердец и смельчака, готового на любую дерзкую и остроумную выходку. О нём слагались веселые легенды.

Выкупаться в мундире в ответ на запрещение раздеваться близ проезжей дороги; быстрой сменой командных приказаний довести их до абсурда, до того, что у всадников лопаются все крючки и пуговицы на мундире — таковы были его любимые шутки. Немудрено, что многим он казался просто «новым Копьевым» (так звали офицера, который, чтобы посмеяться над новой павловской формой, довел ее до карикатуры и едва не попал за это в Сибирь при императоре Павле).

Лунину было 30 лет в год основания Союза Спасения. Но товарищи его, младшие по возрасту, были в духовном отношении гораздо больше, чем он детьми рационалистического 18-го века. Сын богатого помещика, двоюродный брат Никиты Муравьева по матери, он как большинство людей его времени, получил французское образование под руководством учителей иностранцев. Но необычно было то, что он испытал и католические влияния и возможно, что уже в ранней юности перешел в католицизм (его собственные заявления об этом противоречивы). Молодым офицером участвовал Лунин в неудачных походах 1805 и 1806 гг., окончившихся Аустерлицем и Фридландом. Он и тогда уже мечтал об убийстве «тирана». Но имя тирана было Наполеон, а не Александр. Он даже предложил военному командованию отправиться парламентером к императору французов и поразить его кинжалом. Долго хранил он для этого кинжал в своей походной палатке. Но, понятно, план его принят не был. Об убийстве русского императора он еще не думал к счастью для Александра, так как выполнить это было бы легко: императора в походе встречал он часто. Надолго запомнил он одну ночь, ночь после Фридландского поражения. Армия, отступая, перешла Неман. Дисциплины больше не было, солдаты жгли и грабили всё, что могли. Все деревни были сожжены, так что для государя едва нашли ветхую избушку, полуразрушенную, со сломанными сенями и ставнями. Наскоро сбили перегородку, около которой стал на часы Лунин. Он слышал, как за перегородкой Александр старался утешить совсем потерявшего голову прусского короля. С минуты на минуту ждали, что Наполеон двинет войска через Неман. Беспрестанно в избу входили без доклада генералы и адъютанты. Мародеры буйствовали поблизости. Вдруг Лунин услышал треск над головой. Оказалось, что солдаты ломают крышу на топливо. Так эту тревожную ночь вместе провели император и будущий «режисид».

Участвовал Лунин и в борьбе 12-го года. В военной обстановке образ его, как всегда, необычен и живописен. Вот как описывает встречу с ним под Смоленском один современник. «Смоленск был перед нами, а за ним на глазах наших происходило сражение. Зрелище было великолепное… Прекратившийся ночью огонь с утра опять начался… Я встретил Лунина, возвращавшегося из дела. Он был одет в одном белом кавалергардском колете и в каске; в руках держал он штуцер, слуга нес за ним ружье. Поздоровавшись, я спросил его, где он был? — «В сражении» — коротко отвечал он. — Что там делал? — «Стрелял и двоих убил». Он в самом деле был в стрелках и стрелял, как рядовой. Кто знает отчаянную голову Лунина, тот ему поверит»…

Судьба хранила его, и пули не коснулись белого его колета. Но Лунину было мало опасностей войны. Он дрался на дуэли по всякому поводу и без всякого повода (разве нужен поэту повод, чтобы написать стихотворение, а Лунину предлог, чтобы подставить себя под пулю и испытать сладостное переживание хрупкости своей и чужой жизни?). А. Ф. Орлов как то в горячем споре сказал: «честный человек не может не согласиться со мной!» Этого было достаточно для Лунина. Значит, если бы он не согласился, то был бы бесчестен?! Он вызвал Орлова. Положили стрелять до трех раз, сближая каждый раз расстояние (Лунин был отличный стрелок). Первым стрелял Орлов и разнес перо на шляпе Лунина. Лунин выстрелил в воздух. Орлов закричал: «Что же это ты! Смеешься что ли надо мною?». Подошел ближе, и, долго прицеливаясь, вторым выстрелом сбил у Лунина эполет; Лунин вторично выстрелил в воздух и только тогда Орлов бросил свой пистолет… В отличие от обычного бретера, он жаждал опасности, а не убийства противника.

Дуэли следовали за дуэлями. Однажды великий князь Константин Павлович грубо оскорбил полковника Кавалергардского полка и все офицеры, чувствуя себя оскорбленными в лице начальника, собирались подать в отставку. Но Константин, успокоившись, извинился перед ними, прибавив, что если кто-нибудь неудовлетворен, то он готов дать и личное удовлетворение. Тогда Лунин выступил перед фронтом и, широким жестом ударяя по рукоятке шпаги в такт своим словам, сказал: «Trop d’honneur, Sire, trop d’honneur pour refuser». («Слишком много чести, Ваше Высочество, слишком много чести, чтобы отказаться»). Великий князь улыбнулся, пробормотал что-то вроде «молоды еще» и с тех пор стал смотреть с симпатией и интересом на дерзкого офицера.

Рассказывают, что после мира с французами, Лунин просился в отставку, чтобы поступить в ту армию, которая будет с ними драться, но ему запретили продолжать войну приватно и за свой риск. Собирался он уехать и в Южную Америку на помощь к «взбунтовавшимся молодцам». Но чего только не рассказывали о Лунине!

* * *

В 1816 году с ним случилось не совсем обыкновенное приключение. Поссорившись с отцом, не дававшим ему достаточных средств для того, чтобы поддерживать достойный образ жизни в дорогом полку, Лунин отказался от какой бы то ни было поддержки родных и в сопровождении своего молодого друга Ипполита Ожэ уехал на корабле из Петербурга во Францию. Ипполита, красивого и веселого юношу, увлекли в Россию, в 14-м году, русские гвардейские офицеры, добившись приема его юнкером в один из гвардейских полков. Теперь он возвращался домой. У обоих друзей не было денег, но Лунин твердо надеялся на литературный заработок: он задумал писать исторический роман. По пути, когда корабль их остановился ночью на якоре в Зундском проливе, он, несмотря на сильную бурю, настоял на том, чтобы ему дали лодку и поехал взглянуть на Эльсинорский Замок, замок датского принца. Хотя и судьбою, и внешностью напоминал он скорее Дон-Кихота, чем Гамлета, однако, и с Гамлетом роднила его капризная порывистость, рефлексия, ирония и тот воздух трагической гибели, которым он был окружен.

Высадившись в Гавре, Лунин со своим спутником отправились в Париж на дилижансе и много в дороге говорили о будущем. Лунин смотрел на него бодро. «Мне нужна комната, кровать, стол и стул, — говорил он, — табаку и свечей (взятых с собой из России) хватит у нас еще на несколько месяцев». Приехав в Париж, подыскали они маленькую квартиру из двух комнат, и Лунин энергично принялся за своего «Лже-Дмитрия». Они почти не выходили из дому, только ходили обедать в пансион, находившийся в том же доме. Роман подвигался быстро. Но еще быстрее истощались деньги, сгорали свечи и подходил к концу запас табака. Надо было подумать о заработке. Роман свой Лунин писал по-французски: он не верил в еще не выработанный, литературно незрелый русский язык и не очень ценил русских писателей. Когда роман был окончен, Ожэ отнес его к знакомому литератору Бриффо, будущему академику. Тот пришел в восторг. «Ваш Лунин — чародей», говорил он Ипполиту. Но был ли этот восторг искренним, или ни к чему не обязывающей данью вежливости по отношению к любителю иностранцу — мы судить не можем. Вероятнее второе, хотя Лунин был умен и талантлив и мог, действительно, написать интересную вещь. От этого романа не осталось никаких следов…

Поняв тщету своих литературных надежд, Лунин стал вести обычное эмигрантское существование с его нуждой и поисками случайных заработков. «Великий Эпаминонд был надсмотрщиком водосточных труб в Фивах», говорил он в ободрение другу, молодому Ипполиту, и не терял веры в свое великое будущее. Небольшая русская аристократическая колония Парижа презирала его. «Лунин негодяй», заявила одна княгиня без иных причин к этому, кроме его бедности и деклассированности. Он и сам не искал русских знакомств, но охотно сближался с французами. Он был представлен молодой и красивой женщине, баронессе Лидии Роже, недавно разведшейся со своим мужем. Она была умна, «настоящий Лунин в юбке», по замечанию Ожэ, для которого это было, очевидно, высшим комплиментом. Несмотря на скромные средства, она много принимала и у неё бывали интересные люди. У неё Лунин познакомился с Софией Гель, молодой художницей и композитором, у которой тоже стал бывать. Там много музицировали, и слушая романс Мартини «Plaisir d’amour» и арию Глюка «J’ai perdu mon Euridice», Лунин вспоминал своих знакомых, братьев Виельгорских, «игравших, как ангелы, посланные для утешения людей на земле». Матвей Виельгорский играл ему в Петербурге странные произведения венского композитора Бетховена. Ожэ не слыхал об этом Бетховене. Да и кто о нём слышал тогда во Франции?

Музыка, литература, политика — интересы и увлеченья Лунина были разнообразны, может быть, слишком разнообразны на французский вкус Ожэ. Он увлекался даже модным тогда магнетизмом, который проповедовал аббат Тириа, и сам проделывал магнетические опыты. Он был в сношениях и с другими католическими аббатами, и возможно, что именно тогда принял католичество, к которому уже давно имел склонность. И тогда же у него произошло несколько встреч с герцогом Сен-Симоном, приезжавшим специально для знакомства с ним к баронессе Роже. Гениальный фантазер надеялся найти последователей для своего ученья в России и Лунин казался ему посланным самим Богом для установления связи с этой отдаленной и чудесной страной. Познакомился Лунин, по всей вероятности, и с членами французских тайных обществ. Так проходили через него разнообразные духовные токи: католицизм и сен-симонизм, идеи свободы и теократии. Предшественник и старший брат таких людей как Чаадаев и Печорин, как чувствительный сейсмограф он уже отмечал предвестия будущих духовных бурь и течений, еле заметных еще в то время.

Скоро в судьбе его произошла перемена. Ему снилось, что отец его умер, и как бы в подтверждение его увлечений магнетизмом сон оказался вещим. «Предвечный отец скончался» — шутил он, сообщая об этом Ожэ. Но несмотря на шутливый тон, он был поражен этой смертью. Семейные дела звали его в Россию, да и они ли только? У него были, очевидно, еще другие планы. Разумеется, он думал не о карьере, он презирал официальную мишуру, ленты и звезды, «les crachats», как он презрительно их называл. «Для такого человека, как я, открыта одна карьера, карьера свободы, de libertad» — говорил он Ожэ. Со всем своим французским языком, презрением к русской литературе, католицизмом, он был совсем русским человеком и не мог остаться на Западе. Его звала домой русская, трагическая судьба.

Материальное положение его изменилось, как по мановению волшебной палочки. Он стал миллионером. Банкир Лафитт, через которого шла его переписка с сестрой Уваровой, заехал к нему с визитом. Посещение Лафиттом убогой комнаты русского чудака произвело громовое впечатление на маленькой улице. В пансионе, где он обедал, хозяйка посадила его рядом с дочкой: ведь monsieur Michel всегда любил пошутить с ней. Но её матримониальные мечты быстро рассеялись, — Лунин обнял Ипполита и укатил в Россию.

И вот снова появилась среди петербургской военной молодежи высокая фигура — характерная голова, с белокурыми, коротко стриженными волосами, резкими скулами и висячими усами. Ненадолго внес он с собою в кружок мечтателей и доктринеров дух дерзости и отваги, высоких духовных запросов и невинных чудачеств. Лунин начинал карьеру свободы, de libertad, как пышно, по-испански любил он произносить это слово.

Союз Спасения

Первые споры шли по вопросу о масонстве. Масонские ложи, через которые прошли в те годы тысячи членов, — играли роль мощного инкубатора, начальной школы идеализма и цивических чувств. Там люди Александровского времени приобретали вкус к тайне и организации; равенство и братская любовь должны были царить в ложах, проникать собою всю жизнь масонов. Храм не из камня и дерева, внутренний духовный храм Добра хотели возвести Вольные Каменщики. Одна только черта отделяла их от того, чтобы секуляризировать масонство, влить простое жизненное содержание в его туманные формулы. Политическое тайное общество задумали те из масонов, кого уже масонство не удовлетворяло. Александр Муравьев, масон одной из высоких степеней, предлагал, чтобы проектируемое им общество существовало в виде одной из терпимых тогда правительством лож. Пестель, тоже масон, но уже совсем остывший к масонству, хотел, не делая из общества фиктивной ложи, всё же сохранить обрядовые формы масонства. Но большинство, хотя они тоже были масонами, высказывалось против непосредственной связи с ложами.

И всё же в Уставе, выработанном для Союза Спасения, явственны масонские черты, и впоследствии можно проследить в политическом движении тех лет тайные подземные струи масонства. По уставу Союза члены делились на три ступени: низшую — Братий, среднюю — Мужей и, наконец, высшую — Бояр. Боярами были ex officio все члены-учредители. Предполагалась, видимо, еще одна низшая ступень — Друзей, к которым причислялись бы все свободомыслящие люди, независимо от того, знали они о существовании Общества или нет. От новопринимаемых в Общество бралась торжественная клятва на кресте и Евангелии; особые клятвы давались и при переходе в высшую ступень. У Александра Муравьева хранилось для этого Евангелие в бархатном малиновом переплете и деревянный крест.

Союз Спасенья должен «подвизаться на пользу общую», одобрять полезные меры правительства, бороться со взяточничеством чиновников и даже с бесчестными поступками частных лиц. А члены Союза — показывать пример нравственной жизни. Новых членов можно было привлекать, только убедившись предварительно в их высоких нравственных качествах. Всё это было не лишено наивности. Кроме того, Устав требовал от членов, чтобы они не бросали службы, военной или гражданской, и таким образом постепенно заняли бы все высшие должности в государстве, — еще не виданный в истории метод политических преобразований!

Члены Общества ревностно отнеслись к своим новым гражданским обязанностям. Поэт Ф. М. Глинка добросовестно отмечал у себя в записной книжке, что он должен делать, как член Общества: «Порицать: 1) Аракчеева и Долгорукова, 2) военные поселения, 3) рабство и палки, 4) леность вельмож и — совсем неожиданно! — 5) слепую доверенность к правителям канцелярий». Он добросовестно старался усовершенствоваться в трудной по началу оппозиционной науке. Невольно представляешь себе, как где-нибудь в гостях Глинка вынимал свою записную книжку и внимательно штудировал, что он должен «порицать». Затем шли в его книжке записи, похожие на письменные упражнения на те же темы: «Здешний городской голова Жуков, человек злого сердца, плохого ума, войдя в связь с иностранцами…» и т. д., или: «Юрист-консульт Анненский, пользующийся полной доверенностью министра юстиции и употребляющий оную в полной мере во зло…» и так далее, в том же роде. Особенно доставалось злосчастным правителям канцелярий! И, однако, Общество с самого начала не было так невинно, как оно представляется по этим записям. Правда, предполагалось «действовать на умы», но лишь до тех пор, пока Общество не усилится. Конечной целью была конституция, хотя знали об этом далеко не все члены. Предполагалось даже, в случае смерти государя не иначе присягнуть его наследнику, как «по удостоверении, что в России единовластие будет ограничено представительством». Пестель уже на первом заседании, обсуждавшем Устав, читал введение к нему, в котором говорилось о «блаженстве» Франции под управлением Комитета Общественной Безопасности!

Но такие радикальные выступления были многим не по вкусу. Михаил Николаевич Муравьев «всегда держался прямой, писанной цели Общества, которая была распространение просвещения и добродетели». И если темпераментному брату его Александру «случалось увлечену быть страстью», он «с омерзением» прекращал преступные разговоры. Таков же был и Бурцов, не идеолог-революционер, а храбрый офицер, для которого много больше, чем свобода, значили величие Империи и слава отечества. Впрочем, эти слова не были безразличны и для тех, кто, как Лунин и Пестель, были уже сторонниками самых крайних планов. Все они были еще учениками в той «мятежной науке», о которой писал Пушкин, описывая собрание Общества:

Всё это были разговоры Между Лафитом и Клико, Куплеты, дружеские споры; И не входила глубоко В сердца мятежная наука. Всё это было только скука, Безделье молодых умов, Забавы взрослых шалунов…

Последняя строка несправедлива, но общий тон схвачен верно.

Кто тогда не критиковал правительство? Это было в моде; даже сановники и великие князья не чужды были оппозиционного духа. Члены Общества не чувствовали себя ни отверженными, ни одинокими. Вся атмосфера александровского времени была проникнута какой-то светлой и приветливой социабельностью. В те годы люди особенно охотно встречались, пили, говорили о литературе и политике, читали и слушали стихи. О словесности спорили и в веселой «Зеленой Лампе», и в литературных Обществах, и в частных гостиных. В «Зеленой Лампе» калмык подносил чашу каждому, кто обмолвится неподобающим словом — естественно, что там много пили! Встречались и в масонских ложах, трепеща и возвышаясь душою в таинственных обрядах. Но в столицах масонство иным казалось немного смешным и скучным. Светские люди предпочитали сходиться в клубах и в частных домах, играть в карты ночи напролет и в ресторанах заливать вином горячий жир котлет. Встречались и у двух Никит — Всеволожского и Муравьева и у Ильи Долгорукова.

У беспокойного, Никиты, У осторожного Ильи…

У этих бывали все, кого Пушкин называл «обществом умных», либералисты и конституционеры, строгие и серьезные юноши, выделявшиеся на фоне легкомысленных светских людей. Они читали не Баркова, а Филанджера, они были чисты сердцем и помыслами. «Умозрительные и важные рассуждения принадлежат к 1818 году. В то время строгость правил и политическая экономия были в моде. Мы являлись на балы, не снимая шпаг: нам неприлично было танцевать и некогда заниматься дамами». (Пушкин). В Семеновском полку товарищи заставляли выйти в отставку тех офицеров, у которых были женщины на содержании. «Умных» волновали вопросы политики, и особенно европейские политические бури: восстание Греции, революция в Неаполе, борьба за свободу Гишпании. Все они с детства впитали в себя французскую культуру, классическую литературу 17 и 18 века, которые теперь приносили плоды на чужой и чуждой девственной почве. Запоздалые плоды: на Западе уже зарождался романтизм, а Пушкин еще зачитывался La Pucelle и стихами Парни. В Париже читали Шатобриана и де-Местра, а в России всё еще Монтескье и Вольтера. Так росло поколение духовно близкое тому, которое сделало французскую революцию, но сильно уже «романтизированное».

* * *

Союз Спасения был организацией еще не вполне оформившейся. В нём сошлись люди различных взглядов, объединенные вольномыслием и любовью к отечеству. Не нужно думать, что только постепенно и под влиянием столкновения с действительностью развился и окреп в них революционный дух. Союз Спасения с самого основания был своеобразной коалиционной организацией, в которую входили и крайние и умеренные, при чём крайние стремились руководить умеренными и подчинить их своим скрытым целям. С самых первых шагов Общества упрямая воля Пестеля уже стремилась направить его в свою сторону. Умеренные преобладали только количественно. И странно! именно в эти первые месяцы существования Союза, когда по мысли большинства он был лоялен и отменно благонамерен, всё же быстро воспламенялись умы и вспыхивали разговоры о цареубийстве.

Поразительно, как легко хватаются они за — воображаемый! — кинжал. Осенью 1817 года, большинство членов находилось в Москве, куда на целых десять месяцев переехала императорская фамилия и Двор, и куда послан был особый сводный гвардейский корпус. Всех занимали в то время политические новости: Военные Поселения — безумная затея Александра — и открытие Польского Сейма. Казалось бы, что либеральные русские должны были бы приветствовать дарование полякам конституции. Но они были патриотами, а некоторые пункты только что опубликованной польской конституции давали повод для патриотических опасений. Редакция их была двусмысленна: никакая земля не могла быть «отторгнута от Царства Польского, но по усмотрению и воле высшей власти могли быть присоединены к Польше бывшие польские земли, населенные русскими. Все знали о любви царя к полякам. Но говорили, что он не только любит поляков, но ненавидит Россию и хочет перенести в Варшаву свою столицу. Князь Трубецкой, специализировавшийся в передаче всяких политических слухов, писал из Петербурга о еще более невероятных вещах: царь будто бы хочет, опасаясь сопротивления своим планам со стороны дворянства, переехать со всей фамилией в Варшаву и оттуда издать манифест об освобождении крестьян, чтобы поднять их на свою защиту против помещиков и, воспользовавшись смутой, провести свои планы. Эти слухи были явно нелепы, и всё же им верили.

Когда письмо Трубецкого прочли на собрании Союза в квартире Александра Муравьева, — эффект был потрясающий. Тут присутствовали — Якушкин, Сергей Муравьев, Никита Муравьев, князь Шаховской, Фон-Визин. Якушкин, очень хороший и разумный человек, в это время переживал тяжелую личную драму. Он давно «в мучениях несчастной любви ненавидел жизнь». Долго и безнадежно был он влюблен в прелестную и умную девушку Наталью Дмитриевну Щербатову, которая относилась к нему «со всей дружбой, со всем уважением, со всем восхищением, но… без любви». В отчаянии хотел он идти биться за восставших южно-американцев. В отчаянии был близок к самоубийству. Он всегда мечтал о том, чтобы жить, как «чувствующее существо» (un être sentant), а не как жалкий прозябатель (un pauvre végéteur); этот красивый, романтический юноша теперь «распаленный волнением и словами товарищей», предложил пожертвовать собою и убить царя. Ведь для России «не может быть ничего несчастнее, как оставаться управляемой Александром». Среди возбужденного собрания стоял молодой человек, с черными волосами и темными, горящими глазами, изможденный и вдохновенный. Он был прекрасен в эти мгновения.

Меланхолический Якушкин Казалось молча обнажал Цареубийственный кинжал.

Но присутствующие не хотели предоставить ему честь этого подвига. Все стали вызываться свершить его и предлагали бросить жребий. Один Фон-Визин, который был и старше и трезвее других, не разделял общей экзальтации и пытался успокоить своего молодого друга. Он был к нему лично ближе всех и один понимал причины его «безумия». Но Якушкин настаивал на своем. «Я вижу, что судьба избрала меня жертвою. Я убью царя и после застрелюсь; убийца не должен жить!» Только на другой день благоразумие Фон-Визина взяло верх. Слухи были явно неправдоподобны, решили проверить их и ждать приезда Трубецкого. Это больно поразило Якушкина, — видно, нелегко далась его глубокой натуре давешняя экзальтация и решение. Он один серьезно отнесся к тому, что для многих было лишь пеной слов: ему казалось, что его заставляют совершить малодушный поступок, что нельзя накануне считать цареубийство единственным средством спасения России, а на другой день объявлять его вредным и пагубным. Он вышел из Общества и не возвращался в него более трех лет.

И тот, кто оказался впоследствии счастливым соперником Якушкина в сердце прекрасной Натальи Дмитриевны — князь Шаховской, тоже был преисполнен цареубийственных замыслов. Может быть, он, кончивший жизнь сумасшествием, и тогда уже был не вполне уравновешен. Шаховской предлагал убить царя, дождавшись дня, когда Семеновский полк будет занимать караулы во дворце; в полку было много членов Общества. Он тоже предложил свой план на одном из тех возбужденных собраний, которые красочно описывал Александр Муравьев: «разговор сей был общий, был шумный, происходил в беспорядке, многие говорили вместе, не слушая и не выслушивая других. Иной (с позволения сказать) курил табак, другой ходил по комнате». Шаховской говорил так страстно, что Сергей Муравьев стал его звать с тех пор насмешливо «le tigre!» И Лунин тоже хотел убить царя с целой «партией», т. е. группой заговорщиков, подстерегши его на Царскосельской дороге.

Им дерзко Лунин предлагал Свои решительные меры И вдохновенно бормотал…

В его бесстрашных устах это получало реальный и страшный смысл. Он был единственным из членов Общества, способным перейти от слов к делу. Но предложение его не было принято, и сам он, вероятно, всё яснее чувствовал, что не пришли еще сроки. Ему не нравилось растущее влияние Пестеля; маленький человек с замашками Наполеона ему не импонировал. Склонив голову и покусывая, по своей привычке нижнюю губу, прислушивался он к бесплодным спорам, и темные, бархатистые глаза его иронически блестели. Резким, пронзительным голосом вставлял он свои замечания: «Сперва Энциклопедию написать, а потом к революции приступить», говорил он о блестящем доктринере. Лунин видел, что ему не по пути с Обществом. К тому же он и идейно расходился со своими товарищами: многие из них были деистами или даже материалистами, а он — верующим католиком. И, отдаляясь от общества, он всё больше отдавался книгам, охоте, любовным приключениям и уже подумывал о переводе в Польшу к цесаревичу, который его знал и любил. Для цесаревича Лунин был «свой брат», настоящий командир, до тонкости знающий все военные «штуки». Правда, к сожалению, отчаянный либералист, но либерализм простителен молодости.

Бунт или Тугендбунд

(Союз Благоденствия)

В одной из заключительных сцен «Войны и Мира», будущий декабрист, Пьер Безухов, критикует правительство и проповедует образование тайного общества на манер лояльного Тугендбунда. «Всё скверно и мерзко, я согласен — возражает ему Васька Денисов — только Тугендбунд я не понимаю; а не нравится, так бунт!» Бунт или Тугендбунд — это противопоставление проходит через всю историю тайных обществ.

Союз Спасения — робкие попытки, неуверенное исканье путей и порою неожиданные вспышки цареубийственных замыслов. Видимость законности и умеренности и вместе — дух Пестеля! — тайные цели, открытые только членам высших ступеней, торжественные клятвы при приеме, многостепенная иерархия. Так ли строится Общество для содействия благим видам правительства?

Бунт или Тугендбунд? Брат Александра Муравьева, курносый, медвежатистый Михаил Николаевич, был недоволен направлением Общества, он был против бунта, за Тугендбунд. Но клятвы, пункт Устава о слепом повиновении членам высших степеней раздражали не только умеренных, но и таких членов, как Якушкин и Фон-Визин. В это время в руки Михаила Муравьева попал устав немецкого Тугендбунда. Муравьев (тот, который вешал) предложил заменить этим Уставом прежний, Пестелевский. Предложение было принято, хотя не без споров и борьбы, и Устав Тугендбунда, переведенный на русский язык, лег в основание Устава, т. е. программы нового Общества. Переписанный в книгу с зеленым переплетом, он то и дал преобразованному Обществу название «Общество Зеленой Книги», или, более официально, — «Союз Благоденствия». Бунт был временно побежден, торжествовал Тугендбунд.

Устав Союза Благоденствия был исполнен добрых пожеланий, основанных на «правилах чистейшей нравственности и деятельной любви к человечеству». Хорошее обращение с солдатами и крепостными, любовь к отечеству и ненависть к несправедливости и угнетению, наконец, распространение убеждения в необходимости освобождения крестьян — таковы были главные пункты его программы. Отдельные руководители Союза, и прежде всего Пестель, не упускали из виду прежней тайной цели — свободы и пытались добавить к Уставу еще вторую, политическую часть. Но им не удалось это сделать официально, и политическая часть Устава, ежели и существовала, то осталась только тайной программой отдельных членов. А явные цели Общества были невинны и благонамеренны. Только «в дали туманной, недосягаемой, виднелась окончательная цель — политическое преобразование общества, когда все брошенные семена созреют» (Кн. Оболенский).

Неудивительно, что Общество имело успех в среде военной молодежи, полной неопределенных идеалистических порывов. В Союзе Благоденствия насчитывалось одно время до 200 членов и между ними были такие впоследствии лояльные люди, как будущий граф и министр вн. дел Перовский, или Граббе, ставший Наказным Атаманом Войска Донского. Но как ни распространялось Общество, ему далеко было до того, чтобы заполнить заготовленные впрок, широкие формы, какие предполагались по Уставу, скроенному на вырост. Нет нужды излагать этот наивный в своей стройности организационный план. Кому интересно знать, что предполагалось образование «Коренного Союза» под управлением «Коренной Управы» и побочных управ; что думали об учреждении еще каких-то «Вольных Обществ» из сочувствующих целям, но не входящих в состав Союза. Имена таких Вольных Обществ должны были записываться в «Книгу Славы». Помещики, священники и крестьяне должны были заботиться о заведении таких Обществ в деревнях. Словом, разводилась такая безудержная маниловщина, что удивляешься, зачем ее серьезно и детально излагают историки… В «Книгу Славы», разумеется, не попал никто, да едва ли она и существовала. «Многосложный устав Союза никогда не был проведен в действо». Новое Общество жило не по писанным программам. В Москве образовалось несколько «управ»; одна под председательством кн. Ф. Шаховского, другая — Александра Муравьева. Это были просто кружки, в которых насчитывалось человек до 30; такие же кружки были в Петербурге, куда вернулась вместе с Двором гвардия, где с августа 1818 г. находился Коренной Совет Общества. Иные кружки только примыкали к Союзу, не входя в него. Может быть, одним из таких примыкающих или «вольных» обществ была и соединявшая политику с литературой и кутежами «Зеленая Лампа».

Видным членом Союза в Петербурге был кн. Евгений Оболенский, словно созданный для этих мирных лет жизни Общества, человек чарующей простоты и скромности, один из тех изумительных князей, которые встречаются, кажется, только в одной России. Аристократическая простота сливалась в нём с простотой житейской и духовной. Выросший в хорошей, патриархальной семье, всеобщий любимец «чудесный Евгений» был особенно чуток к вопросам совести. Он верил, что есть «нечто доброе, таинственная сила сокрытая в душе каждого человека, рожденного добрым». Его и в Обществе привлекала не политическая цель, а «высокая нравственная идея его». Кн. Оболенский, в противоположность большинству людей его поколения, увлекался не политическими науками, а немецкой философией, Шеллингом. В сущности, по всему своему складу, он был не революционером, а скорее толстовцем «avant la lettre». Но не обладая сильным и оригинальным умом, кн. Оболенский не мог, разумеется, выработать для себя этическую систему, подобную той, которую впоследствии создал Толстой, и не мог выйти из круга понятий своего времени. Когда жизнь столкнула его с необходимостью драться на дуэли, он имел несчастье убить противника и долго мучился своим грехом. Впрочем, и дуэль эта была не совсем обычна, он пошел на нее как заместитель одного своего родственника, бывшего единственным сыном у матери, т. е. и здесь он действовал по нравственному долгу. Впоследствии он стал «крайним», но иногда совсем по-толстовски, доходил до отрицания революции, как навязывания народу чуждых ему мнений. Оболенский просто и сердечно обращался с солдатами; он вообще обращался одинаково со всеми и от великого князя требовал такого же добросовестного исполнения своего долга, как от простого гренадера. Немудрено, что великий князь Николай Павлович ненавидел этого безобидного человека (Оболенский, как адъютант начальника всей Гвардейской пехоты Бистрома, нередко мог причинять служебные неприятности великому князю, бывшему бригадным генералом). Всё в нём было противно феодальной и театральной натуре будущего царя.

Другой выдающийся член Союза, князь Трубецкой, высокий, рыжеватый человек, с длинным носом и длинными зубами, похожий слегка на англичанина и вместе на еврея, был храбрым офицером, умным и образованным человеком, не чуждым, однако, доктринерски-легковесного, аристократически-кокетливого радикализма. Состояние здоровья, последствия ран, полученных на войне, заставили его уже весной 1819 года уехать на два года за границу, где он женился на молодой, милой, очень богатой и не очень красивой графине де Лаваль. Эта женитьба давала захудалому князю богатство и связи (он становился зятем австрийского посла Лебцельтерна). Связи он постарался использовать для осведомления Общества обо всём, что делается в правительственных и придворных кругах.

Из других членов Союза упомянем Федора Глинку, которого Пушкин звал, то «ижицей в поэтах», то выспренно, «великодушным Аристидом»; князя Долгорукова («осторожного Илью») и, наконец, титулярного советника Переца, единственного среди декабристов еврея (крещеного). В эти же годы были приняты в Союз Благоденствия два самых выдающихся его члена — Николай Тургенев и Михаил Федорович Орлов.

* * *

Эти годы были для Союза временем не политической, а скорее культурной работы; временем, когда Орлов устраивал для солдат Ланкастерские школы грамотности и писал в знаменитом приказе по дивизии: «я почитаю великим злодеем того офицера, который, следуя внушению слепой ярости…, употребляет вверенную ему власть на истязание солдат»; когда Николай Тургенев, казавшийся холодным и трезвым бюрократом, с упорством мономана искал путей разрешения крестьянского вопроса. О нём писал Пушкин, рисуя собрание Общества:

Одну Россию в мире видя, Преследуя свой идеал, Хромой Тургенев им внимал, И слово рабство ненавидя, Предвидел в сей толпе дворян Освободителей крестьян.

В 1819 году он подал царю через генерала Милорадовича докладную записку, в которой горячо настаивал на уничтожении, или хотя бы на смягчении крепостного права. Записка царю понравилась и… не привела ни к чему. Сам Тургенев своих крепостных, в принадлежавшем ему совместно с братом большом симбирском имении, не освободил, а только перевел с барщины на оброк и заключил с ними выгодный для них договор, который мог бы служить образцом для всех, стремящихся к постепенному освобождению крестьян (он предварял те договоры, которые впоследствии установил закон 1841 года об отпуске крепостных крестьян в обязанные).

Крестьянский вопрос был в то время в центре внимания членов Общества. Невольно напрашивается вопрос — почему же редки были случаи освобождения ими своих крепостных? Прежде всего, просто потому, что большинство из них были молоды и крепостными еще не владели (они принадлежали их родителям). А иные, может быть, рассуждали так: освобождение отдельных крестьян не уничтожит корня зла, не затронет института крепостного права. К чему же оно, когда всё равно политическая вольность принесет с собою и отмену рабства? Они готовы были самой жизнью пожертвовать для блага отечества и не отвлекались от главной цели. И только немногие не хотели оставаться рабовладельцами даже на время.

Якушкин, вышедший из Общества в 1819 году, поселился в своем смоленском имении. Сделал он это по просьбе своих крестьян, очень любивших молодого барина. Став помещиком, он завел новые порядки, отучил крестьян кланяться ему в ноги, свободно их к себе допускал. Целью его было освобождение крепостных, но для этого требовалось разрешение правительства. Он обратился к министру внутренних дел, предлагая дать крестьянам волю без всякого вознаграждения, но только с усадьбами, скотом и личным имуществом. Пахотную землю он оставлял за собой. Проект этот вызвал неожиданное сопротивление и со стороны крестьян и со стороны правительства: «Мы ваши, а земля наша», — упорно твердили мужики. Надеясь на то, что всё же постепенно они придут к правильному пониманию своих интересов, Якушкин поехал в Петербург хлопотать о проведении этого проекта в жизнь. Но тут министр, граф Кочубей, сказал ему: «Если допустить способ, вами предлагаемый, то другие могут воспользоваться им, чтобы избавиться от обязанностей относительно своих крестьян». Напрасно Якушкин доказывал, что избавиться от обязанностей можно гораздо более простым и выгодным способом, продавши крестьян на вывод. Ему пришлось ограничиться освобождением отдельных дворовых (он донельзя удивил графа Каменского, отказавшись от 4 тысяч рублей, предложенных ему за крепостного музыканта, которого он получил по наследству и немедленно освободил). Поневоле оставив широкие планы, Якушкин занялся улучшением быта крестьян. Он учил грамоте детей дворовых и сократил на половину господскую запашку, а из оброка, уплачиваемого крестьянами, стал откладывать часть на выкуп земли, т. е. для того, чтобы освободить крестьян с землею, когда накопится необходимая для этого сумма. Всё это кажется нам паллиативами, но не надо забывать, что каждая такая полумера наносила ему существенный материальный ущерб и что только постепенно, ближе соприкасаясь с крестьянской жизнью, приходил он к сознанию о необходимости освобождения крестьян с землею.

Лунин разделяет с Якушкиным эту честь: он тоже хотел освободить своих крепостных. Среди противоположных качеств своей разнообразно одаренной натуры этот романтик, человек высокого духа, имел черты разумного хозяина-практика. Он, не знавший границ в дерзости и риске, в хозяйственных вопросах был мудро-осторожен. Умный его приказчик проводил под его руководством принципы строжайшей экономии в хозяйстве, обремененном долгами, сделанными еще отцом Лунина. «И у берега потонуть можно», писал Лунин своему слуге (слова невероятные в его устах!). А тот обращался к хозяину за указаниями: «Научите, Милостивый Государь, меня и воодушевите! Как взять меры, когда наступит срок платежа в Опекунский Совет?» И Лунин: «учил и одушевлял». Он построил суконную фабрику, проектировал селитренный завод, подумывал о вольнонаемном труде и за всеми этими хозяйственными заботами не забывал о своей цели — освобождении крестьян. Но и он тоже ограничился отпуском на волю отдельных дворовых. А Лунин ли не чувствовал ужасов рабства, он, писавший эти негодующие слова: «Владельцы более человеколюбивые, составляющие большинство… воображают, что материальное благосостояние, доставляемое крепостным, достаточно вознаграждает их за потерю гражданских прав. Присваивая право располагать судьбою крепостных и устраивать их счастье, они не понимают, что это нарушает законы нравственного порядка». Но и он сам, как это большинство, вероятно, успокаивал свою совесть тем, что заботится о своих крепостных… Но что будет с ними, если он умрет, погибнет на дуэли, или на плахе? Это волновало его, и в 1819 году, он, несмотря на свою молодость, составил духовное завещание. Всё имущество свое он оставлял не любимой сестре, потому что не доверял, и не без основания, её мужу, Уварову, а своему двоюродному брату, Николаю Лунину, с тем, чтобы тот в течение пяти лет со дня его смерти освободил крепостных. Освободил без земли, — имение должно было оставаться в роду Луниных. Вот заключительные слова завещания: «Я надеюсь, что брат мой… сохранив собственные выгоды и тем содействуя поддержанию нашей фамилии, составит счастье крестьян и дворовых людей освобождением их от крепостного состояния на том основании, которое он признает за благо и дав тем опыт своей благодарности за мою к нему дружбу, успокоит прах мой и сделает память мою для крестьян и потомства нашего священной».

Он завещал 10 тысяч рублей ежегодно сестре своей, Екатерине Сергеевне Уваровой, 20 тысяч единовременно другой сестре, внебрачной дочери его отца, Прасковье Михайловой, и пожизненное содержание вольноотпущенной девке Анне Соколовой. Да еще просил «призреть» старых и немощных из своих дворовых людей[4].

Пестель на Юге

Только в южной, Тульчинской «Управе» Союза Благоденствия преобладали крайние и царил дух Пестеля. Пестель был переведен на юг вместе со своим патроном графом Витгенштейном, поставленным во главе 2-й Армии. Он жил в местечке Тульчине, где находился её штаб. Добрый Витгенштейн был в восторге от своего адъютанта, считал его достойным стать министром или главнокомандующим. Злые языки говорили, что армией управляет не старый граф, а его адъютант. Кажется, что неплохо относился к выдающемуся офицеру и сам император[5].

Назначенный как бы нянькой к старику Витгенштейну, начальник его штаба, Киселев, умный и талантливый человек, с задатками крупного государственного деятеля, тоже испытал обаяние своего необыкновенного подчиненного. Киселеву не хватало образования, он усиленно старался пополнить этот пробел чтением, и ему импонировала эрудиция Пестеля. К тому же в провинциальной глуши светский человек не мог не ценить общества незаурядного человека одного с ним круга. Когда изменилось отношение к Пестелю царя, может быть, вследствие того, что ему стало известно его участие в Тайном Обществе[6], Закревский, дежурный генерал Главного Штаба и друг Киселева, тщетно старался остеречь его от сближения с Пестелем. Он писал своему другу, что царь Пестеля «хорошо знает» (т. е. с дурной стороны). Киселев горячо защищал своего подчиненного: «Пестель такого свойства, что всякое место займет с пользою… голова хорошая и усердия много… конь выезжен отлично… Он человек, имеющий особенные способности и не корыстолюбив, в чём я имею доказательства»[7]… Но скоро Киселев разочаровался в нравственном облике Пестеля. «Он, действительно, имеет много способностей ума, но душа и правила черны, как грязь; я не скрыл, что наша нравственность не одинакова…» Закревский советовал другу «не иметь никакой с таковыми людьми деликатности», но Киселев, охладев к Пестелю, всё же сохранил по отношению к нему «деликатность». Только протекции Киселева Пестель был обязан тем, что ему дали в конце концов полк, правда, не кавалерийский, как ему полагалось, а пехотный. Властная воля заградила ему служебную карьеру.

Пестель видел, что рамки Союза Благоденствия слишком широки, что с такими людьми, как Бурцов или благолепнейший Глинка, не заваришь крутой революционной каши. Между тем, неизбежность революции ясно представлялась его логическому уму. Надо бы чистить дом, «faire maison nette», т. e. уничтожить монархию. А как достичь этого, не истребивши императора со всею его семьею «до корня»? Между тем, сознание это далеко не было всеобщим. Даже Якушкин, который недавно порывался убить Александра, был способен предложить подать царю адрес о созыве Земской Думы, подписанный всеми членами Тайного Общества. К счастью, это предложение, которое обнаружило бы перед правительством всех членов Союза, не было принято. Пестель видел, что надо во что бы то ни стало взять в свои руки Общество, устранив нерешительных…

В Тульчинской Управе он уже имел большинство. До конца был ему предан князь Волконский, молодой генерал с большим будущим и огромными связями: его мать была первой придворной дамой, другом вдовствующей императрицы, а шурин — приближенным императора. Сергей Волконский принадлежал к разряду людей, способных к безграничному увлечению теми, которых он считал умственно и духовно выше себя. Сам он был лишен инициативы, ему нужен был вождь и кумир, за которым он мог бы идти слепо. Таким вождем и стал для него Пестель. Предан был Пестелю и другой князь — Барятинский, ярый материалист, писавший по-французски плохие стихи с безбожными тенденциями. Под сильным влиянием Пестеля был Юшневский, генерал-интендант 2-ой Армии, хороший, но бесхарактерный человек. Как это часто бывает с деспотическими натурами, Пестель окружал себя людьми без яркой индивидуальности, умеющими стушевываться и подчиняться. Однако, были у него и в Тульчине противники, группировавшиеся около Бурцова: адъютант и личный друг Киселева — умный Басаргин; Вася Ивашев, сын старого сподвижника Суворова, барское дитя, добрый и веселый малый; честный немец и умелый врач, Фердинанд Богданович Вольф, штаб-лекарь. На севере умеренные были в большинстве, но и они порой поддавались влиянию пестелевского красноречия. Когда в январе 1820 года он приехал в Петербург, чтобы добиться от Коренной Думы большей активности, успехи его казались значительными. На первом же собрании Думы, на котором присутствовали такие умеренные члены, как Шипов, кн. Илья Долгорукий (пушкинский «осторожный Илья»), Глинка и Тургенев, и где Пестель проповедовал преимущества Северо-Американской республики, ему удалось увлечь за собою всех. Даже «осторожный Илья» согласился на республику. А Тургенев вместо вотума сказал: «Le Président sans phrases!»

Один Глинка защищал конституционную монархию с императрицей Елизаветой Алексеевной в качестве правительницы[8]. Только на другой день, когда ободренный успехом Пестель поставил на обсуждение более жгучий вопрос о цареубийстве, он натолкнулся на сопротивление. Совещание происходило в Преображенских казармах, у полковника Преображенского полка Шипова, и на этот раз один только Никита Муравьев поддержал предложение Пестеля. Не в минуты экзальтации, а как холодный тактический план, цареубийство отталкивало петербургских членов. Пестелю возражали, что убийство царя поведет к анархии. Но он верил, что сумеет уберечь Россию от анархии своей диктатурой.

Пестель уехал обратно на юг, и жизнь Общества еще некоторое время шла дальше по тому же руслу, но кризис назревал. Многим казалось подозрительным, что Пестель хочет диктатуры после переворота, а до переворота своей власти над Обществом. Не для того ли хочет он захватить в свои руки Общество, чтобы сделать его орудием личных замыслов? На его предложение ввести единоличную власть в Обществе, умеренные отвечали контр-предложением о триумвирате. Шли возбужденные прения и Комаров, личный друг противника Пестеля — Бурцова, предложил созвать в Москве Съезд. Только Съезд был правомочен внести изменения в Устав Общества, и хотя Съезд мог привести к расколу и даже закрытию Общества, но ни правые, ни левые этого не боялись.

Семеновская история

Внутренние несогласия осложнялись тем, что можно было ожидать арестов со стороны правительства.

Осенью 20-го года, когда Александр I был на конгрессе в Троппау, до него дошла страшная весть: Гвардия, его Гвардия, его любимый Семеновский полк, тот самый, шефом которого он был, который стоял на часах в Инженерном Замке в ночь убийства отца, — этот полк взбунтовался.



Поделиться книгой:

На главную
Назад