Познав вторженье в материнскую обитель, и на себе испробовав удушливый ошейник подчиненья, я дал Всевнемлющему Космосу обет неутолимого голода, и чёрной ненависти на верность присягнул. Тот, кто назвал себя Создателем, созданием своим же был повержен, и дух его, томимый жаждой Созиданья, терзают ядерные псы во глубине гнетущей престола ледяного моего, и вечные кошмары ему кара. Но, как бывает, вслед за первым ринулись другие.
И пошатнулось Мирозданье, и были Грани преломлены повторно, и сколлапсировали мертворождённые галактики во чреве Запредельном, откуда мечет вероломный Свет пронизывающие иглы, когда, поправ пренебрежительно законы Измерений, пришёл запретною тропою Лабиринта второй; и застонала Плоскость, что есть плоть моя, и Глас раздался над Грохочущей Равниной. Он, как и прошлый, мою волю в Слове заключил, что есть одновременно всеми моими именами, но мысли и стремления его вели иные: он не нарёк себя Создателем, как называл себя пришедший до него, и не поведал ничего, что я не знал бы; но был убог, ничтожен, жалок в замыслах своих, и оттого сильнее пробуждало голод моих семнадцати неутолимых глоток его удушливое Слово. Обрёл он глупость счастья в том, что понял суть мою, не ведая, что разглядел в действительности одну крупицу из мириад вздымающихся к бесцветной высоте барханов. Гордясь ключа находкой к безграничной власти, он грязным помыслом ко мне тянулся каждое мгновение своей никчёмной жизни, и имя осквернял произношеньем, ответов требуя, которых он не мог понять. Но убеждённый в эфемерной правоте поставленных вопросов, он каждый миг тонул в гордыне, которой я незримый господин. И вот, призвав меня, чтоб похвалиться всемогуществом своим пред родичами безымянными, безликими, испил он роковой глоток из ломкой оловянной чаши, что я усердно наполнял солёно-сладкой гибельной амброзией; желая доказать, что нет предела его власти надо мной, он, опьянённый, за Предел шагнул, где встретили его семнадцать жвал и пламя навострившихся когтей. Из сдавленной груди его пыталось выйти Слово, но горло поразила алая рапира, и под безумствующий хохот спутников моих, что изрыгали в жажде плазму, он был низвергнут в переполненный котёл мучений. Рубиновым клинком я с упоением рассёк на лоскуты и струны унылое его сознанье, пока душа, крошась на струпья, металась в клетке дисфории и наблюдала карнавал костей под гимн бурлящей крови – бесформенное, безобразное смешение того, что ей служило некогда приютом. Он к милостивой смерти воззывал молебно, когда я, словно нити, вытягивал из хрупкого сознанья его паскудные и мелочные мысли, но смерть была глуха к его призывам, ибо закрыта ей дорога во владения мои, и власть её теряет силу у границ Шестого Водопада; так и умолк он, исковерканный, когда эон ушедший был пожран наступившим, и расползлась душа его в благоговейном изначальном мраке белёсыми червями и аспидами гнилостными, ибо ничто не сдерживало их боле вместе.
Был и другой, обретший надо мной контроль, чтобы направить волю поражённых звёзд на воплощенье грёз своих, уродливых и безыскусных. Углем коварства тлело его сердце, а разум облачён в атласные доспехи хитрости змеиной; прознав, какие горести сулит ему Предел, он вёл себя весьма благоразумно, и не ступал на Серый Перекрёсток, где маяк серебряно-лиловый ведёт безмолвных Пилигримов к святыням Тысячи Начал; он твёрдо помнил Слово, что есть одновременно каждым из моих имён, и, отправляясь в царство Двух Пересечений через ворота Дельта-фазы, где дремлет погружённый в бесконечный сонм Великий Архилорд Пустых Торжеств на троне из трёх сотен и пяти раскрытых фосфорических очей, он брал меня с собой прислужником своих желаний, что обрести способны были воплощение лишь здесь, в Индиговом лесу, в долине Недотканных Снов, у самого подножия хребтов Несвоевременного Пробужденья. Он был охотником искусным за кладами чужими, и самоцветы, найденные в грёзах, он забирал в свой мир, где правит увядающая плоть, и там их в жертву приносил на мерзостные опусы алхимии в кипящем колдовском котле. Его забавы мне казались так далёки и противны, и святотатство похищений гнусных было в тягость наблюдать, что я спросил его поведать мне таинства Восьмого Измеренья, где бьёт Родник Новорождённых Снов, свои прошенья тем обосновав, что, знаниями обладая, смогу тогда ему прислуживать верней и исполнительней. Двенадцать оборотов семнадцати горящих спутников вокруг пустого трона продлилось обучение моё, когда же, наконец, я смог попасть впервые в Измеренье Грёз, где и нашёл его, корпевшего в объятьях жарких алчности над златоносным ситом. Так, проникая в сновиденья раз за разом, я частью неотъемлемой их сделался, и пылью отравил их изумрудной, и сладкий яд пленившему меня я в уши лил, слова шептал, которых он не слышал от рожденья, и в образы подмешивал крупицы лжи. Видением обманным искушённый, манимый крупным самоцветом, забыв себя, свернул однажды он с пути, и ртутное мерцанье маяка его последнюю дорогу осветило. Отныне сон ему – семнадцать тысяч раздирающих мечты его сочащихся слюной клыков.
О да, я помню всех, кто пересёк Предел. Их было множество, желавших множества. Мир полнится их скорбной славой, но их стремленья выше страхов, выше рока. Они искали моё имя, чтобы призвать меня, они поносили его исчадием и возносили богом, чурались смертью и взывали одой; они, не знавшие, не верившие и не понимавшие, и, что важнее, неспособные понять, ничтожества с неудержимой волей; и с недостойных уст срывалось Слово, что есть единым именем и титулом моим. Рождаясь обречёнными рабами глупости и бренной плоти, они оканчивали путь в Девятом Измерении рабами голода и безучастными свидетелями собственного краха, и лишь в безумьи милосердном избавленье их.
Но был последний, с ликом хмурым, скиталец низших форм, служитель суеверий, пастух в бесцветной мантии аскета. Он не взывал ни к титулам моим, ни к именам, и умолчал о Слове, ибо сам его не ведал, но силою незримой разорвал на клочья Плоскость, как ветхие листы, какие ткут, переплетясь, два первых Измеренья. Он посмотрел на вскрывшуюся плоть мою, на обнажённые стигматы, будто обличал каждую из сущностей моих, их разделяя, но не обобщая, и я впервые за круги эонов почуял ужас, точно обладал материальной кожей; и треснул трон, что в сердце мрачной ледяной звезды, и взвыли пасти раненой семнадцатиголовой гидры. Я вопросил его о тайных грёзах, но был пустым холодный взгляд его; он оставался глух к речам моим, хотя от грома слов сошли с орбит планеты; я власть ему вверял, но скипетр межзвёздных странствий он променял на скрещенную кедровую ветвь; я обещал ему величие Богов, но он развеял изумрудный дым, как утренний туман над сонною левадой. Он был с душою искажённой, возвышенной самообманом, и цель преследовал другую.
“Сжечь…” – сказал он тем, кто шёл за ним, и вторгшийся под Запредельные пласты курящий ладан понудил спутники мои пожрать самих себя, как пожирает требуху стервятник.
“Сию минуту сжечь…” – Глупец! Что знаешь ты о Времени? Оно есть помыслы мои, и тьма – число им! Но понеслись эоны вспять, и поколения погибших звёзд из праха забытья восстали, и осуждающим колючим светом пронзили мой престол.
“Сию минуту сжечь творенье богохульства…” – и вспыхнул в тот же час сверхновою Предел, и Демиурги, что уснули, открыли на мгновение глаза, чтобы узреть моё падение обратно в Бездну, и застонал тревожно Архилорд Пустых Торжеств, отринув покрывало снов, и Вечность, породившая меня, возликовала, и молот Кузнеца оставил на челе моём Печать. Свернулись смоляными кляксами семнадцать жадных зевов, и трон явил утерянное имя ледяной звезды, что отреклась его под ношею вселенского проклятья. И лишь в последний миг, развеиваясь пеплом, я осознал,
“Сию минуту сжечь эту премерзостную
Красный бархат
Один, два, три…
Один, два, три, четыре…
Один, два, три, четыре, пять, шесть…
Дэйв нащупал пульс у себя на запястье. Сперва удары казались ему слабыми, еле различимыми, но, спустя некоторое время, он стал различать их все четче, все реальнее. Вот они: один, два, три, четыре… Живой. Живой, и это главное. Дэйв облегченно вздохнул.
Откуда-то сверху доносились глухие звуки, будто несколькими этажами выше в пол вбивали гвозди, или прыгал какой-то выживший из ума. “Что за нелепость? – Дэйв коротко засмеялся. – Но, черт возьми, я живой, и теперь могу радоваться вместе с этим скачущим идиотом”. Один, два… пять, шесть…
Дэйв прислушался к своему телу. Боль от внезапного удара почти прошла, и теперь лишь слабая пульсация в коленях и спине напоминала ему о том ужасном происшествии. Медленно: один, два, три…
Его окутывало тепло и мрак. Открыв глаза, Дэйв около минуты пытался разглядеть окружающую его обстановку, но покрывало темноты оставалось нерушимым. В один момент он не на шутку испугался и, отчаявшись, решил, что авария отняла у него зрение, но, повернув руку, отчетливо увидел горящий фосфорным свечением циферблат своих часов. Всё в порядке. Просто пришла ночь. Душная и черная, как смола, но, тем не менее, полная надежды и милости. Часы показывали половину третьего, а секундная стрелка всё рвалась вперед, по кругу: четыре, пять, шесть…
“Что ж, очевидно, я в клинике, – решил Дэйв. – Отдых мне будет не лишним”. – А память неспешно возвращала его к событиям прошедшего дня.
Будильник прозвенел, как всегда, в восемь, но Дэйв уже не спал. Лежа на спине, он вымерял секунды до звонка: три, две, одна… подъем. Душевая, яркий свет, умывальник, зубная щетка. Кухня, тостер, крепкий черный кофе без сахара… “Ай, да пошло оно всё! Сегодня особый день”. Открыв коробку рафинада, Дэйв набрал кубиков и по очереди опустил их в чашку: один, два, три, четыре.
Под потолком лифта сменялись красные огни этажей: шесть, пять, четыре, три, два, один, – дзынь! Просторный подъезд, пять ступенек – и улица. Автобусная остановка на пересечении Центральной и Двенадцатой авеню. Очередь, уходящая хвостом аж к третьему почтовому, – виной тому, видимо, пробки. Сам Бог велел поступать сегодня не так, как обычно. Телефон, пальцы набирают номер: два, семь… семь, два. “Здравствуйте, служба такси…”
Город в открытом окне, и Дэйв готовится к встрече. Сегодня он официально будет признан разоренным. Дэйв чувствовал радость.
“Какой это раз по счету? Первый, второй, третий… четвертый, пятый… шестой. Это шестой раз, когда мы с Эдом провернули свой нехитрый план. Всё просто, как дважды два: сперва получаешь разрешение на торговлю какой-нибудь ерундой, неважно какой; потом через доверенного поставщика оформляешь липовый приход товара; имитируешь ограбление, можно с небольшим поджогом; а после, дней через семь, встречаешься с агентом и получаешь страховку на всю сумму товара, которого никогда и не существовало. В стране, где слепо следуют закону, положив болт на здравый смысл, сделать подобное проще, чем отобрать куклу у пятилетней девочки. Эд, ты гений! Мы оба гении – ты и я… дьявол, почему так душно?” – Дэйв расстегнул накрахмаленный воротник. – “Воротник с галстуком? Какого хрена меня не переодели в этой драной клинике? – рассердился он и решил: – Завтра напишу на них жалобу”.
Он приказал таксисту остановить у магазина. “Пять минут, сэр, не больше”.
Он взял колу и два гамбургера, самых вредных, самых, мать их, сочных и жирных, и вышел назад на улицу.
Таксист дожидался его на другой стороне дороги, рьяно споря с парковщиком на тему оплаты за стоянку. Дэйв отыскал глазами переход. Светофор дал зеленый, и Дэйв зашагал по успевшему нагреться асфальту. Полосы мелькали под ногами: одна, вторая, третья…
Звук сорвавшегося с места автомобиля, истошный визг колес. Дэйв обернулся, но было уже слишком поздно что-либо предпринимать. Черный бампер, тонированные стекла, в которых в последний момент промелькнуло отражение его лица – мгновенный испуг в глазах, скривившийся от предчувствия неминуемой боли рот. И удар через три, два, один…
Последние его воспоминания – расчерченный бесполезными полосами твердый асфальт, издевательский зеленый свет на столбе, вкус крови на губах и запах выхлопов, и скрывшиеся за поворотом номера. Пять, три, три, шесть…
“Я найду этого ублюдка, – пообещал себе Дэйв. – Найду, засужу урода и, если не отправлю за решетку, то вытрясу из его карманов всю зелень. Но это завтра. А сейчас – спокойствие и немного отдыха” Дэйв повернулся на бок. “Надеюсь, Эд справился с делами. Нет, конечно же, он справился. Он разбирается в этом получше меня. Если честно, не совсем понимаю, зачем я вообще ему нужен”. Уверив себя, что волноваться не о чем, Дэйв закрыл глаза, предвкушая завтрашнюю встречу и ставший традиционным небольшой банкет в честь успешно закрытого дела. “Может, стоит завязать? – подумал он. – Что, если авария была знаком? – но, прокрутив в голове все варианты, Дэйв пришел к выводу, что в бизнесе нет места суевериям. – Мы сделали это целых шесть раз, и всегда без единой промашки. Так с чего вдруг нас стоит останавливаться? В мире еще много чужих денег”. Сверху всё продолжали доноситься удары, с каждым разом становясь все тише. Раз… два… три, четыре…
Дэйв вспомнил свое первое дело. Сказать, что он тогда боялся – не сказать ничего. Вплоть до самого последнего момента он готов был выйти вон из конторы, где они с Эдом ждали заключения по своему иску, и броситься прочь из города, из штата, из страны, лишь бы только длинные руки закона не дотянулись до него. Но закон и не думал поднимать рук. Эд провел всё, как надо. Штамп и подпись судьи, переведенные на карту счета, – и вот они садятся в новый ровер Эда. Пять, три, три, шесть…
Дэйва пробил пот. “Сукин сын! Сукин сын, Эд, это твои чертовы номера!”
Задыхаясь от переполняющей его злости, Дэйв стал шарить по карманам в поисках телефона. “Один звонок, и этот ублюдок окажется в полагающемся ему месте. Нет, мать твою, я не стану ждать утра…” Карманы оказались пусты. Дэйв протянул руку, надеясь нащупать трубку на столе, но пальцы его наткнулись на невидимое ранее препятствие. “Один звонок, – мечась, шептал он, с каждой секундой все меньше отдавая себе отчет в происходящем. – Мне нужен один чертов звонок…” Дэйв попытался встать с ложа, но, в тот же миг ударившись лбом о преграду, откинулся назад. Все его движения, куда бы они ни были направлены, сковывал некий непреодолимый барьер. И только звуки сверху отдавали эхом в ушах: один, два, три, четыре, пять, шесть… Как будто чьи-то усталые, тяжелые шаги ступают невпопад. Как будто кто-то бросает охапками влажную землю. Один, два, три, четыре, пять, шесть… шесть ударов сердца, как шесть шагов. И давящее на грудь удушье.
Он поздно понял, что это за шаги. На крик Дэйву уже не хватило воздуха, и только пальцы его бессильно впились в бархатную поверхность обитого красным материалом мореного дерева.
Шесть шагов. Шесть шагов… вниз.
Фаза-дельта
Моя жизнь, как миллиарды других, рассеянных между прошлым и будущим во времени, а также там, где само понятие ‘время’ зыбко и призрачно, изо дня в день, от зари до зари покорно подчинялась единой цикличности, некой закономерности, правильность которой никогда прежде не вызывала у меня сомнений. Вплоть до сегодняшнего случая.
Имени своего я называть не стану – в тех местах, о которых я хочу рассказать, оно не имеет значения, как не имеют значения ни мое происхождение, ни то, чем я живу и чем занимаюсь здесь, по эту сторону цикла. “Циклы – запомните – вот что важно!” – говаривал, случалось, один мой знакомый доктор, присматривавший за мной, пока сам не отчалил к дальним берегам. Да, так бывает, что достать билет назад не всегда удается, однако же, циклические путешествия полезны и даже необходимы для здоровья, – уж это я знаю наверняка! Потому строго раз в сутки я сажусь на корабль и следую в края покоя и полумрака, чтобы по пробуждению получить еще несколько часов твердой памяти, крепкого духа.
Что же касается законов того иного, потустороннего цикла жизни, то они, как и полагается, строги до непреклонности. Но, спрошу я вас – разве не справедлива такая плата за возможность исследовать другой мир? За возможность почти безболезненно возвращаться обратно, принося с собой впечатления и ментальные сувениры, коих в нашей реальности во веки веков не сыскать? Да, законы эти строги. И зачастую то, что видим мы, переступая через грань, способно потрясти сознание до самых его истоков, потому многие не помнят и не желают вспоминать увиденное ими за Великим Пределом. Но, отказываясь принимать это горькое лекарство полузабвения, отказываясь испить до дна терпкий бальзам из неведомых пряных краев, многие из нас лишаются дара чувствовать главный жизненный резонанс, отличать аромат нектара от сладковатого привкуса болезни. Теперь я знаю это исключительно точно. Потому что сегодня ночью мне явилось такое, что лишь у немногих отыщется мужества это описать. В темнейшую из ночей цикличность была нарушена, и сквозь трещину реальностей в закрытый мир, всецело сплетенный из мистики и целебного яда, проник демон мечтаний, злой герцог светлых грез.
Это случилось, когда я, утомленный дневными заботами, привычно покорившись высшей воле, шагнул в далекий чуждый мир, где надеялся исцелить душу в горьких источниках среди мерцающих, угрожающе изменчивых, фантастических пейзажей. Блаженная кратковременная смерть, в руки которой мы отдаем себя без страха, не заставила себя ждать, и несколькими мгновениями позже я понял, что оставил рубежи бытия позади. Но вместо того, чтобы двинуться к рокочущим гневным водопадам, у подножия которых я привык проводить отведенное мне для отдыха время, неведомая сила, к ужасу моему, увлекла меня в сторону кардинально противоположную, туда, откуда я так стремился сбежать.
Я обнаружил себя в месте, которого, кажется, и не покидал. Но, вместе с тем, детали четко дали мне понять, что многое вокруг существенно изменилось, изменилось до уровня, пугающе близкого к… идеальному.
Мое скромное жилище, где я обитал уже который год, стараясь ничего здесь не менять, дабы не нарушить мерного течения времени, преобразовалось настолько, что очутись я здесь в любой другой час, не узнал бы, где нахожусь. Чья-то чересчур заботливая рука навела кругом порядок: сняла со старой, но не старинной, мебели слой серой пыли, навевавшей тоскливые мысли о прошлом, убрала беспорядок по углам, а сплетения паутины на стенах заменила грандиозными произведениями неизвестных художников, чьи имена, но не творения, растворились в веках. Лишенная покрывала покоя, комната моя наполнилась ароматами нагой чистоты и вопиющей праздности, став совершенно не тем местом, в котором я привык думать и принимать решения. Облачившись в одежды, удобство которых было нарушено невесть откуда взявшейся их новизной, я поспешил скорее покинуть дом, ставший для меня чужим. Я закрыл богатую дубовую дверь с резными орнаментами, прежде никогда ее не отягощавшими, и вышел в город.
Тяжело выразить словами степень моего потрясения. То, что открылось моему зрению, было столь же великолепно и потрясающе, сколь невероятно. Город, где от восхода до заката протекала моя жизнь, словно сбросил с себя плащ скромности, в корне изменил свое содержание, сохранив при этом прежние формы. Черный асфальт дорог, вскипавший прежде в летнюю жару, сменился гладким монолитом белого гранита с сияющими разноцветными прожилками-артериями, и монолит этот простирался на многие мили по всему городу, будто бы сам город был высечен из единого атлантова камня, оставленного здесь перворожденными богами как символ нерушимой вечности, как дышащее, трепещущее сердце мироздания. Из того же цельного материала были выстроены и все прочие здания, взмывшие своими стенами к небесам. Еще бы – разве мог обычный кирпич найти себе место среди божественного блеска обновленных домов и сооружений, к возведению которых, вне всяких сомнений, приложили руки никто иные как титаны и архитекторы-полубоги?
Я поднял голову вверх, пытаясь различить границы, которых достигали небоскребы, обретшие новые тела, но в небо уперся только мой взор, но никак не верхушки искрящихся дворцов – их шпили пронзали собой звезды и уходили дальше, ввысь, к манящим золотым туманностям, а горгульи, стерегшие водостоки, мирно дремали бок-о-бок со вселенскими драконами, чьи тела гибки и изменчивы, как ртуть, и прекрасны, как песни демиургов. В сфере синих небес проплывали облака, несшие теплые дожди, а между ними, как призрачные корабли, курсировали внушетельнейших размеров и форм дирижабли, торжественно вздымавшие за собой каскады тысячерадужных стягов. Солнце… оно поражало своим величием, своим императорским, даже гегемоническим всевластием, заставляло чувствовать себя благоговейно и в то же время ничтожественно. Только представьте себе – ласковое, как мать, и сильное, как вооруженный мечом отец, солнце. Пленяющее взгляд апрельское солнце над восхитительно-прекрасными, одержимыми духом жизни и плодородия июльскими садами, хранящими свою зелень как в период тепла, так и дождей, и снега.
Я сделал шаг и замер, потому что грудь мою охватили потоки благоухающего фёна, пришедшего с далеких нетронутых гор. Ветер закружил меня в вальсе, забрался под одежды и, развернув вокруг, ударил с новой силой, наполняя уставшее тело пронизывающей бодростью, и всякое желание идти вперед у меня исчезло. Я знал только один способ движения – бег. Да, мне хотелось бежать, или, быть может, лететь, расправив за спиной вдруг обретенные крылья. И я понесся вперед в лучах полудня, и чудеса, всё новые и новые, встречались на моем пути.
Первыми мне явились башни с часовнями и колокольнями, знаменующие вечный праздник – они били в медь, и на торжественный зов со всех окрестных городов стекался народ. Гремела ярмарка, певцы поведывали неслыханные истории о подвигах, славе и дружбе; крутились вертела, запахи яств и напитков одурманивали, были до безумия сладкими. Гибкие станы танцовщиц заставляли сердце биться быстрей, а тело – вновь чувствовать себя молодым. Но я летел прочь над изумрудным сиянием цветущих веранд и блистающей чешуей крыш. Далее меня ждали шумные фонтаны, чьи воды приняли необыкновенный цвет из-за обилия лепестков алых роз; струи били ввысь подобно гигантским гейзерам, омывая небесный купол, сотворяя над городом головокружительную радугу, по которой мчались колесницы ослепительно-прекрасных богинь, запряженные рогатыми львами и рычащими василисками. Колесницы эти сделаны из слоновой кости, инкрустированы опалами и яшмой, а звон колес их слаще любых мелодий, – так застыл я в экстазе, покоренный, так и остался бы здесь навеки, ловя каждое движение небесных цариц, чья красота не терпит никаких сравнений, так и слушал бы их пение, столь пленительное, что хор ангелов онемел бы, услыхав его… Так и случилось бы, если б ветер не понес меня дальше, мимо статуй забытых героев, мимо храмов и торжественных арок прочь из города, к мирным синим озерам, где жил веселый люд, не знающий тревог, болезней и старости.
Недолго гостил я у них – что есть время в сравнении с вечностью? – три десятка раз зима сменялась летом прежде чем я покинул их обитель – затерянную в белых осиновых рощах деревню, где справляют приход каждого нового дня, как чего-то особенного, где все равны от рождения и отзывчивы от природы, мечтательны и влюбчивы, верны и честны как перед богами, так и друг перед другом, где гости не ищут ночлега, а входят в ближайший дом, где хозяева делятся и пищей, и ложем, где родник жизни бьет с такой силой, что испить из него, не захлебнувшись, невозможно. В сумерках же, когда звезды окрашивали темнеющее полотно причудливым орнаментом, я бродил по набережным и видел, как каждую ночь хвостатые кометы, вечные странники космоса, покидают небосвод, а на смену им приходят другие, невиданные мною ранее, и больше жизни я желал отправиться однажды вслед за ними.
И двинулся я в дорогу, влекомый ветром свободы, минуя светлые леса и быстрые реки, когда и достиг границ мира, где остановился у самой пропасти пред лицом небесных светил, в геометрии которых я безошибочно различил их создателя. И он шептал мне упоительные тайны, поведывал секреты вселенной, которых не то что понять – даже знать зачастую немыслимо; он пел мне гимны о колыбели мысли и о плащанице разума, он выдал мне в руки две нити, одна из которых была началом, а другая концом всего; а между ними вертелся запутанный клубок, сотканный из бытия и небытия, лжи и правды, были и небыли. А после Звездный Кузнец произнес слух мое настоящее имя, и я очнулся.
К своему облегчению, я обнаружил себя не среди стен райского города. Также не было вокруг и добрых, вечно молодых людей, приторно улыбающихся каждому моему слову. В окнах не увидел я поднимающихся под облака фонтанов. Не было и мрамора под ногами, о нет! Та же милая сердцу пыльная комната, та же старая мебель и та же лампа на потолке, совсем не такая, не переливающаяся сотнями ярких оттенков, как в далекой стране, где беспечное счастье есть неотъемлемая часть жизни каждого. Я вздохнул и улыбнулся, понимая, что всё позади, и искренне надеясь, что сегодняшнее мое путешествие никогда больше не повторится. Эта ночь лишила меня всех сил.
Сегодня я лицезрел кошмар, который едва не выпил мой рассудок. Сегодня я видел ужасное. Пусть же пощадят меня всемилостивые боги, и оградят от похожих несчастий, ибо не суждено мне впредь вернуться из подобного путешествия – следующее же видение проглотит меня, очарует и опутает своими алмазными сетями, из которых уже не вырваться. Сегодня я узнал – лекарство всегда горько, а сладость в нем – верный признак отравы. На этот раз Архилорд пустых радостей взял надо мною верх.
Сегодня мне приснилось, что – о Боже! – у меня… всё хорошо.
Обыкновенный сон хорошего человека
Джереми Граневски был из тех людей, которые при первой встрече вызывают антипатию. Вроде бы и одет чисто, аккуратно, со вкусом, вроде бы не глуп и может поддержать беседу, вроде бы пользуется неплохой туалетной водой и жует мятные леденцы, но что-то отталкивающее находили в нем люди при первой встрече. Разумеется, в дальнейшем, узнав Джерри поближе, многие меняли свое мнение, однако для многих первое впечатление оставалось самым сильным, и с этим уже ничего нельзя было поделать. Что и говорить – Джерри, быть может, и женился только потому, что долгое время общался со своей будущей женой исключительно через Сеть, а свидание назначил лишь когда их со Сьюзен чувства уже достаточно разогрелись. И сколько бы мистер Граневски не искал причину, по которой встречные бросали на него косые взгляды, сколько бы ни пытался обнаружить собственный изъян, из-за которого незнакомые люди в последнюю очередь подсаживались к нему в транспорте, усилия его не приносили плодов.
Начало его дня ничем не отличалось от прочих будней. Он принял душ, позавтракал приготовленными на скорую руку сэндвичами с беконом, запил апельсиновым соком и собрался на работу. Перед выходом из дома он задержался у зеркала дольше обычного.
“Что-то нужно менять в своей внешности, – пришел к выводу Джереми, поглаживая подбородок. Хотя сегодня он почему-то выглядел в разы лучше, чем обычно. – Может быть, побриться налысо? Тогда я буду смотреться гораздо мужественней. Сьюзи понравится”. – С этими мыслями он покинул дом.
По прошествии выходных, проведенных Джерри у телевизора за футболом и сериалами по кабельному, многое в пейзаже знакомых улиц поменялось. Даже слишком многое, – подметил мистер Граневски. Как будто пролетело не два дня, а двадцать два, если не больше. Глаз не улавливал особых различий, но общая картина представлялась именно такой. Это выглядело, как рисунок-загадка – вот одно изображение и вот второе, а теперь давай, отыщи между ними различия. Различия Джереми искать не стал. “Лето подходит к концу, погода меняется – чему тут удивляться?” Вместо того его удивило другое – время, летящее чересчур уж быстро. Стрелки на часах дали понять мистеру Граневски, что он опаздывает на работу.
Поймать такси было разумным решением. Сложнее получилось объяснить водителю-арабу, куда нужно ехать, и что ехать необходимо быстрее. Последнее Джереми, к счастью, удалось. Он прикрыл глаза на минутку, и вот уже оказался на месте.
– Семь долларов и тридцать два, – сказал таксист, не отрываясь от разговора по мобильному.
Джерри хмыкнул. “Ведь этот идиот мог в кого-нибудь въехать, пока я дремал!”
– Сколько? – намеренно переспросил он, добиваясь к себе внимания и, черт возьми, уважения.
Араб что-то рыкнул в трубку, прижал ее между плечом и небритой щекой и, жестикулируя руками гораздо резче, чем позволяет то обращение с клиентом, повторил:
– Семь. Плюс. Тридцать два. О’кей?
Джереми кивнул, не скрывая недовольства.
– О’кей.
Таксист вернулся к разговору. Мистер Граневски достал кошелек, а вместе с тем записал номер автомобиля, намереваясь пожаловаться куда надо. Порывшись в кошельке, он извлек десятку и протянул водителю. Таксист принял деньги и не глядя ни на Джерри, ни даже на купюру, продолжал орать в телефон и размахивать руками. Джереми, закинув руку за руку, стал у окна в выжидательной позе. “Не думает же этот ублюдок, что я оставлю ему чаевые после всего?”
Араб не унимался. Он говорил и говорил, и Граневски видел, как брызжет слюна на прозрачный чехол телефона. Жилы на шее таксиста надулись, сквозь темную кожу просвечивались еще более темные сплетения вен. Ясное дело, Джереми не понимал слов чужого языка, но чувствовал в них гнев, какой самому редко приходилось испытывать. Араб продолжал горланить. Рот его скривился, рука, в которой он сжимал деньги, угрожающе дрожала. Вены проступили еще отчетливей…
“Вот бы их перерезать, – неожиданно для себя подумал Джерри. – Аккуратно провести бритвой тонкую линию от левой сонной артерии до кадыка и дальше, до правой. Чтобы кожа не лопнула, а просто разошлась, как по швам. Или, может, запустить лезвие глубже, чтобы задело гортань? Тогда этот мерзавец не сможет больше разговаривать…” – мысли, которые раньше вызвали бы у мистера Граневски как минимум отвращение, сейчас казались не такими уж плохими, в какой-то мере даже приятными и справедливыми. Он неспешно, с хирургической точностью, различая каждую клетку кожи, провел взглядом по шее водителя.
В следующий момент Джереми отскочил от автомобиля. Сперва он не понял, что произошло. Таксист умолк, как только Джерри закончил свои мысленные манипуляции. Умолк, а через секунду его голова грохнулась на руль, прокатилась по выпяченному брюху, потом по ногам, и нашла свое место где-то на грязном коврике между педалями. Красные струи ударили в потолок пульсирующими фонтанчиками, превратив салон в кровавый душ. Тело водителя периодически дрожало; по рукам, в одной из которых был телефон, а в другой – деньги, прошли конвульсии. На месте ужасной раны виднелись белые круги перерезанных жил и белизна позвонков.
Мистер Граневски замер, потрясенный произошедшим. Вне всяких сомнений – сотворенное было делом его… помыслов, но он никак не мог поверить в этот внезапно открывшийся дар. Около четверти минуты он заглядывал в окно, наслаждаясь видом умерщвленного, пока, наконец, не осознал, что пора бы убраться отсюда, пока содеянное им не привлекло чьего-то лишнего внимания.
За поворотом на Тридцать пятое авеню находился офис Дэйли Экспресс, где и работал мистер Граневски. Он опоздал всего на пару минут, но сотрудники газеты уже были заняты своими делами. К небывалой удаче, Джеймса Морриса, главного редактора, в общей зале не обнаружилось, и Джерри удалось тихо проскочить к своему месту. Он искренне надеялся, что его отсутствия не заметили, хотя всей душой был уверен в обратном – редакция представляла собой сборище первосортных мудаков, подсиживающих друг друга, рассадником акул, готовых за новость или лишний цент надбавки сожрать ближнего с потрохами и прочим дерьмом, которым каждый из здесь присутствующих был наполнен с избытком. Джереми тихо поздоровался с соседями по столику – Вербером и Макнестером. Остальные влипли в мониторы, изображая деятельность настолько бурную, что от них за милю несло лицемерием и ложью.
Крик Морриса оторвал Джереми от приготовлений к работе.
– Граневски! Граневски! Кто-нибудь знает, где этот сукин сын шляется?
Джерри поднял руку.
– Я здесь, мистер Моррис.
– Изволил прийти, значит? Ко мне, живо!
Моррис дожидался Джерри в своем кабинете, деловито уткнув руки в боки.
– Дверь не закрывай. Душно тут, – сказал он.
“Как же! Душно ему! – мистер Граневски понимал, что дело совсем не в жаре. Да и жары-то никакой нет. Моррис просто хотел, чтобы весь отдел слышал, как он отсчитывает подчиненного. – Властолюбивый ублюдок. Почему ты ненавидишь меня, сволочь?” – всегда хотел спросить его Джерри.
– Ты опоздал. Ты знаешь это? Ты опоздал не в первый раз. И я не хочу даже слушать твои отговорки, выдуманные они или нет. Меня это не колышет, слышишь? А знаешь, что меня колышет?
– Нет, сэр…
– Разве я разрешал тебе говорить? – выпучив глаза, вокруг которых образовались темные гельминтозные круги, пригрозил Моррис. – Думаешь, я глупее тебя? Хрена с два! Меня волнует, что за прошлую неделю от тебя не было никакой пользы. Зачем, скажи мне, я должен тебя тут держать?
“Лживый безмозглый кретин. Ты, верно, уже забыл о моем анализе политической ситуации, который ты сам же влепил на вторую страницу последнего выпуска?”
Джеймс Моррис был шестидесятилетней ходячей головной болью редакции, абсолютно бездарным журналистишкой, мелким управленцем с синдромом Наполеона, дорвавшимся до власти. Он был грузен и неповоротлив, и самой подвижной частью его тела, бесспорно, являлся язык. Раздутые красные щеки и узкий лоб придавали его голове форму яйца; от его свитера, который он менял в лучшем случае раз в полгода, постоянно несло горьким жиром еды из фастфудов. Говорил Моррис всегда быстро, много раз повторяясь, сам того не замечая. Речь его походила, скорей, на малосвязный бабий треп, переходящий в истерику, и большую ее часть Джереми обычно благоразумно пропускал мимо ушей.
–… не нравится – уматывай! – кричал Моррис из-за стола. – У меня весь холл внизу забит такими же, как ты, которые прямо сейчас готовы сесть на твое место. И пугать меня адвокатами не надо – они тебе не помогут, понял? Я на суды, если хочешь знать, потрачу гораздо меньше, чем на содержание таких отстойных кадров, как ты! Так что уматывай, если хочешь. Понятно тебе?
В голову мистеру Граневски вдруг пришла идея. “Вот что я хотел сделать уже давно…” – мечтательно улыбнулся он.
– Какого хрена? Тебе смешно? Я сказал что-то смешное? – вспетушился Моррис. – Я тебя спрашиваю, ты понял, что я сказал?
Джереми давно хотел услышать, как эта свинья, вот уже двенадцать лет трахающая ему мозг, будет визжать, но визжать не от того, что ей не нравится работа Джерри, а визжать от страха, паники и адской боли. Желанное время пришло. “Да, то, что нужно”, – кивнул себе мистер Граневски, припоминая, как расправился с таксистом.
Он направил свой взор к побагровевшей шее Морриса, мысленно намечая разрез, но тотчас остановился. Он рад был располосовать чертова борова на сотни частей, разрезать его, как теплое масло тонкой леской, тем самым облегчив жизнь не только себе, однако вовремя сообразил, что поступи он так, его раскрыли бы в следующую же минуту. Джерри поступил проще – опустил глаза ниже и просто просверлил взглядом тончайшую, меньше диаметра швейной иглы, дыру в левой части груди главного редактора, буквально наощупь чувствуя, как сокращаются, трепеща, сердечные мышцы.
– Ты, мать твою, оглох? Я тебе вопрос задал!
– Да, мистер Моррис, сэр… – покорно согласился Граневски. – Вы правы во всем. Прошу дать мне шанс…
Моррис даже не заметил, что умер. Еще полдня, как ни в чем не бывало, он принимал у себя различных статейщиков и редакторов, рекламщиков и прочее отребье, вьющееся вокруг дешевой газеты, орал, стучал кулаком по столу, бесился по поводу и без повода, словом, вел себя как обычно. Одно время Джереми стал сомневаться в том, что задуманное ему удалось. Он с опаской поглядывал то на коллег, то на окна шефского кабинета, размышляя, не приснилась ли ему та поездка в такси. Но всё обошлось.
Боль, видимо, одолела Морриса в тот момент, когда он, наконец, решил оторвать свою разжиревшую задницу от стула, чтобы сходить на обед. Он захрипел, схватился за воротник, задыхаясь, беспорядочно начал водить рукой по столу в поисках звонка, а через пять секунд рухнул на пол желеобразной массой. Главный редактор находился в кабинете один, и его предсмертный припадок видел только Джереми, который выглянул из-за компьютера в нужное время, получив тем самым удовольствие наблюдать долгожданное представление. Граневски не подал виду, будто ничего и не произошло, и вернулся к своим занятиям. Через две трети часа остывающий труп Морриса обнаружила секретарша.
В редакции воцарился хаос. Правда, ненадолго. До тех пор, пока не прибыла неотложка и полиция.
Копы допрашивали сотрудников газеты до самого вечера, точно учуяв в смерти Морриса какой-то подвох. К показаниям мистера Граневски, как, впрочем, и ко всем остальным, никто не придирался, но Джерри беспокоило другое – смогли ли медики установить причину смерти Джеймса? Опасаясь разоблачения, вопросов он всё же решил не задавать. Лишь в конце дня инициативу на себя взял Каллагер. Он набрал клинику, куда забрали бездыханного Морриса, долго кивал, выслушивая заключение, а после объявил всем:
– Сердечный приступ, господа.
С глубоким чувством выполненного долга Джерри закончил дела и отправился домой.
В холле Дэйли Экспресс его нагнал Макнестер.
– Слушай, Граневски. Я тут горло собирался промочить. Не хочешь компанию составить?
“Почему бы и нет?” – подумал Джерри.