Модель, которую США навязали миру в 1990-е, предполагала контроль над местными элитами за счёт эмиссионного ресурса доллара. Но износ Бреттон-Вудской системы и мировой кризис поставили под вопрос мессианскую концепцию гегемонизма. Отсюда и стремление к военной агрессии, которая не может восстановить долгосрочную устойчивость системы, но способна на короткое время восстановить порядок. Если раньше речь шла о лидерстве ради поддержания баланса в мире, то сегодня США не могут обеспечить выполнение своих собственных правил игры, поэтому ни о какой «модернизации» и программах «структурного приспособления» речь не идёт. Речь идёт о выживании ядра системы за счёт всего остального мира.
Война — самый безнравственный, но и самый верный способ этого достичь. Война — это тотальное списание долгов, отмена обязательств, толчок технологичной экономике двойного назначения. Хаос может замедлить сползание в пропасть. Вот почему США «поджигают» мировую периферию, и западные авторы из числа «левых», такие как лингвист и философ Ноам Хомский (автор «Прибыли на людях» и других книг), говорят о том, что на фоне разговоров о терроризме США являются главным террористом в современной политике.
Изменение экономической системы общества неизбежно повлечёт за собой изменение его «надстройки», в том числе сферы права. Либеральное естественное право, отделённое от справедливости, рано или поздно входит с ней в конфликт. Универсальная юрисдикция — философско-правовая утопия, которая всегда демонстрирует избирательность и невозможность правового равенства и, как следствие, невозможность справедливости.
Но либеральная идеологическая модель вызывает всё больше вопросов. Вот несколько примеров. 20 % — такова стандартная квота участия иностранного капитала в медиабизнесе, считающаяся нормальной на Западе. В России уменьшение доли иностранного капитала вызывает в СМИ немотивированную негативную реакцию либерального сообщества. В Европе за осквернение религиозных объектов (храмов) и разжигание религиозной вражды предусмотрена мера ответственности от полугода до нескольких лет. Приговор Pussy Riot в России вызвал тем не менее негативную реакцию того же самого сообщества. В США существует и ни у кого не вызывает вопросов «Закон о патриотизме». В России само понятие «патриотизм» подвергается маргинализации.
В США закон об «иностранных агентах» существует с 1936 года, и, хотя принимался он в преддверии мировой войны, этот закон легко пережил Вторую мировую и холодную войны, «расслабленность» 1990-х, несостоявшийся «конец истории» и возобновившееся «столкновение цивилизаций» и прекрасно существует поныне.
В России принятие такого закона вызвало ультимативное противодействие либерального меньшинства, для которого строгость «демократических стандартов» компенсируется избирательностью их применения. То есть население страны и мира делится на «правовую» и «неправовую» части, граждан и «неграждан». Это свидетельствует об авторитарной установке, уходящей корнями в колониалистские комплексы либерального сознания и отрицающей нормы классической демократии.
Каково же будущее либеральной миросистемы? Она неизбежно будет терять остатки легитимности, упрощаться, ужесточаться и архаизироваться. Или, другими словами, проваливаться в собственное колониалистское прошлое. Либеральный проект, оставшись без добавочного политического модуля, становится всё агрессивнее. И этот тоталитарный либерализм ждёт неминуемый моральный и исторический крах в глазах не только угнетаемых им наций, но и самого западного общества, хотя отсутствие альтернативных проектов может растянуть этот процесс на десятилетия. Но удержать status quo уже не получится.
Сегодня либеральная идеология ещё господствует в мире, но это последний отрезок её жизненного пути, поскольку кризис либерализма необратим. Призывы вернуться к истокам, возродить либеральный канон — бессмысленны, так же как предложение «вернуться к ленинским заветам», звучавшее в эпоху так называемой перестройки в СССР. Эти призывы имеют целью сохранить сакральность самой либеральной идеи, но цель эта довольно призрачна, поскольку утрата сакральности и легитимности либерализма — неизбежное следствие двойных социально-политических стандартов современных правящих элит.
В России выразили соболезнование родственникам погибших сотрудников журнала «Charlie Hebdo» и всему французскому народу в связи с терактом. Но мы не помним аналогичного жеста со стороны французов в ответ на сожжение людей в одесском Доме профсоюзов 2 мая 2014 года неонацистскими радикалами[15]. Аналогичный случай — имена семидесяти детей, убитых украинской артиллерией, высеченные на гранитных плитах на «Аллее Ангелов» в Донецке. И по этому поводу тоже — глухая тишина. Но вряд ли убийство во имя идеалов Петлюры и Бандеры лучше тех, которые совершают, прикрываясь именем пророка Мухаммеда. Значит, согласно современным западноевропейским понятиям, гарантии прав и свобод не для всех одинаковы. Не следствие ли это застарелых колониалистских комплексов? Других причин, к сожалению, нет.
Ещё один пример, внутрироссийский. 84 % россиян в 2014 году поддержали освобождение Крыма и его возвращение на родину. Но представители либерального лагеря до сих пор не стесняются утверждать, что 84 % — это «главная проблема России» для оставшихся 16 %. Если так выглядят эталонные демократические стандарты, неудивительно, что они вызывают массовое отторжение в российском обществе.
Данный пример хорошо показывает, почему выражение «либеральная демократия» — такой же оксюморон, как «сухая вода» или «горячий снег». В России так называемая оппозиция оказалась куда авторитарнее, чем условная «власть». На деле она не оппонирует власти, а подталкивает её в нужном для себя направлении, помогая идти заданным курсом.
Последние десятилетия в мировой политике наблюдалось безраздельное владычество неолибералов и их американской разновидности — «неоконов». Последних ещё иногда называют неотроцкистами (по причине связей ряда представителей этого направления с Восточной Европой), и это очень верно. Поскольку к собственно консерватизму данное явление имеет крайне отдалённое отношение. В основе неолиберальной и неоконсервативной идеологии — власть транснациональных финансовых групп и постоянный «экспорт демократии» — словом, военно-политическая экспансия. По духу это очень напоминает колониалистскую политику XVII–XIX веков.
Продвижением идей и интересов этой мировой транснациональной империи занимается ряд институтов и фондов типа «Rand», NED, USAid и PNAC. Их идеология базируется на трудах Лео Штрауса, Милтона Фридмана и Айн Рэнд. Она подразумевает некую форму эзотерической элитарности, когда править должны «капиталистические элиты», а «плебейские массы» должны быть устранены от управления государством. Особенно ярко это выражено в «библии либертарианства» — романе Айн Рэнд «Атлант расправил плечи».
Взгляд на социальное большинство (именуемое «деплорантами», «реднеками» и т. п.), а также на жителей окраин мира как на «мясо истории», на её расходный материал, проявляется, в частности, в концепции «гуманитарных интервенций». Фактически речь идёт о праве подменять собой провиденциальный фактор в истории. Очень ярко этот фаустовский и вместе с тем мефистофельский подход проявился, например, в ливийском сюжете, связанном с президентом Муамаром Каддафи, который был попросту ликвидирован. Гуманитарно обоснованный акт государственного терроризма нашёл чеканное отражение в саркастической реплике Хиллари Клинтон: «Мы пришли, мы увидели, он умер». Здесь надо отметить, что «We came, we saw, he died» — это не просто обыгрывание хрестоматийного «Veni, vidi, vici», принадлежащего Юлию Цезарю. Представительница высшего политического слоя США произнесла эти слова, увидев в своем айфоне фотографию изувеченного человека, зверски убитого. После чего вальяжно и радостно рассмеялась. Это не просто жестокость, это очевидная девиация, моральная невменяемость, имманентно присущая современному либеральному сознанию. И ощущением этого безумия была пропитана вся атмосфера президентства Барака Обамы.
Тем не менее, как уже было сказано, сегодня западный мир оказался в той же ситуации, что и поздний СССР. Лидеры западного общественного мнения вынуждены сказать то же, что когда-то произнёс Юрий Андропов: «Мы не знаем общества, в котором живём». Вполне очевидно, что продолжение существующего курса ведёт к катастрофе.
Поэтому, собственно, уже сейчас не существует Запада как единого пространства институтов и ценностей. В 2016 году в своём выступлении на Всемирном Русском Народном Соборе Святейший Патриарх Кирилл заявил: «Важно понимать, что то, что мы называем обобщительно “западный мир”, представляет собой далеко не однородную субстанцию. Есть глобалисты-транснационалисты, есть христианские традиционалисты, есть националисты-евроскептики, есть левые. И сегодня всякий раз необходимо уточнять: о какой Европе идёт речь? “Европ” сегодня много. У одной религиозные ценности, у другой узконациональные, у третьей глобалистские. Нам надо понять, как относиться к каждой из них… Современная модель общества всё менее способна воспроизводить себя. Она уже не в состоянии следовать тем идеалам, которые были начертаны на знамёнах буржуазных революций XVI–XIX веков. Слова “братство” и “равенство” давно ушли из либерального политического словаря, а ведь когда-то они занимали в нём очень важное, можно сказать, центральное место. Зато появилось много уточняющих определений слова “демократия”, что как раз и свидетельствует о проблемах с демократическими институтами и принципами. Та же история с правами человека. В одних точках земного шара их нарушения не замечают, в других — обращают пристальное внимание и даже гиперболизируют. Но существуют признаки, которые свидетельствуют о возможной постепенной смене мировоззренческих координат»[16].
Почему наблюдается утрата прежнего единства? Потому что из глобального кризиса каждый ищет выход в одиночку. Бывший «Запад» вновь превращается из политического в географическое понятие. США, Британия, Германия, Франция, Южная Европа, Восточная Европа объективно движутся в разных направлениях под действием центробежных сил истории. Ветер перемен дует одновременно во все стороны. Мировой кризис имеет не только экономическую основу. В кризисе пребывает и либеральная идеология: культ украденной свободы испытывает проблемы, механизм имитации и воспроизводства идеологически выдержанной реальности даёт сбои.
Универсалистская матрица единого коллективного сознания распадается, как это было и в период краха коммунизма. Для внимательного взгляда эти процессы напоминают эпизод разрушения города, описанного в набоковском «Приглашении на казнь». «Мало что оставалось от площади. Помост давно рухнул в облаке красноватой пыли. Последней промчалась в чёрной шали женщина, неся на руках маленького палача, как личинку. Свалившиеся деревья лежали плашмя, без всякого рельефа, а ещё оставшиеся стоять, тоже плоские, с боковой тенью по стволу для иллюзии круглоты, едва держались ветвями за рвущиеся сетки неба. Всё расползалось. Всё падало. Винтовой вихрь забирал и крутил пыль, тряпки, крашеные щепки, мелкие обломки позлащенного гипса, картонные кирпичи, афиши; летела сухая мгла».
Глава 2. Реальный либерализм и судьба модерна
Окно в новую методологию. — В бермудском треугольнике теорий. — Мир-экономика и мир-империя. — Либерализм и колониализм. — Загадка глобализации. — Колониальный бумеранг. — Диктатура. — Процентная ставка гуманизма. — Большой нарратив. — Вторая схоластика. — Общество-машина и культ рациональности. — Исторический агностицизм. — Закон вместо нравственности. — Юридизм. — Экспертократия. — Денационализация права. — Слом Вестфаля. — Либерализм и коммунизм. — Сакральная экономика нового типа. — Маркетинг освобождения. — Креаклиат и традиция. — Возвращение контрмодерна. — Архаизация системы и новая дикость.
Описывая современную мир-систему, И. Валлерстайн включает в неё, помимо мир-экономики, множество других компонентов: мир-политику, мир-информацию и т. п. Сторонний наблюдатель должен поинтересоваться: зачем понадобилось объединять в одно целое — в рамках концепта «мир-» — разные предметные сферы, идя наперекор привычной отраслевой классификации общественных наук. Это важный, интересный и очень непростой вопрос.
Начнём с того, что любой предмет исследования частично сформирован методами самой науки. Её концептуальный каркас, будучи «наброшен» на предмет анализа, так или иначе искажает его, выстраивает под себя. Таковы неизбежные издержки исследовательской оптики. Правда, научное сообщество не всегда спешит вовремя найти и признать возникающую погрешность. Отсюда бесконечные споры вокруг конвенциональности науки и природы научных гипотез, вокруг процедур верификации и фальсификации. Наблюдающийся в настоящее время кризис общественных наук возник в числе прочего и из-за проблем с методологией, обозначенных ещё в XX веке как с позиций верификационизма Т. Куна, так и в рамках фальсификационизма К. Поппера и методологического анархизма П. Фейерабенда.
При этом надо учитывать, что именно в общественных и гуманитарных науках процедуры верификации особенно затруднены и ненадежны. Но сегодня ангажированность общественных наук вышла далеко за рамки чисто методологических споров. В отличие от области естественно-научной, здесь
В СССР классовый подход открыто декларировался. Образованный, критично мыслящий человек при желании мог сделать поправку на идеологический коэффициент высказывания и отделить собственно науку от идеологии. Надёжно замаскировать эту границу было не так уж просто. Именно поэтому власть вынуждена была применять репрессивные меры против несогласных. Сегодня арсенал информационных и социальных технологий направлен на то, чтобы разграничительные линии между наукой и идеологией были надёжно размыты. От этого принуждение не перестаёт быть принуждением. Зато немалая часть экспертного сообщества добровольно выполняет эту грязную работу, которую в Советском Союзе выполняли патентованные идеологи и пропагандисты. При сегодняшнем либеральном режиме механизмы общественного контроля куда более совершенны, чем 30–50 лет назад, а общество в целом куда более конформно и авторитарно.
Именно с этим обстоятельством связан научно-методологический бунт И. Валлерстайна и его школы мир-системного анализа. Этот бунт возник не на пустом месте. Он был направлен, хотя это лишний раз и не подчёркивалось, против идеологического фарисейства и шарлатанства в сфере общественных наук. Сломать инструментарий аппарата интеллектуального принуждения посредством дискуссий и споров невозможно. С противником — идеологизированной псевдонаукой — нельзя бороться по его правилам и на его территории. Необходимо отвергнуть саму «методологию принуждения», то есть отказаться от основной части категориального аппарата современной общественно-гуманитарной сферы, обременённой изжившим себя, устаревшим идеологическим заданием. В пространстве научного знания необходимы новые демаркационные линии для ведения полноценной дискуссии о государстве, обществе, экономике, человеке. Этот кажущийся интеллектуальный радикализм сегодня и необходим, и неизбежен. Если не переформатировать проблемное поле социогуманитарной сферы, неизбежная смена парадигмы, как это уже не раз бывало, может произойти с серьёзными потерями и не в интересах общества в целом.
Современный либеральный режим на первый взгляд не очень похож на того Левиафана, которого описывал в своем знаменитом трактате Томас Гоббс. Но именно поэтому необходима разборка и обратная сборка гуманитарно-идеологической модели, которая репрезентирует сущность властных механизмов в современном обществе. А решение данной задачи неизбежно влечёт за собой смену общественно-научных конвенций, в том числе прежних принципов дисциплинарного разделения в сфере общественно-гуманитарных наук. Именно поэтому у И. Валлерстайна и его последователей части мир-системы не разделены как научные сферы. Напротив, на данном этапе они накладываются, пересекаются, отражая состояние турбулентности и диффузии общественного знания, находящегося в промежутке между двумя парадигмами — старой, либеральной, которая уже не удовлетворяет потребностям общества, и новой, переход к которой ещё не совершён.
Это не методологический произвол, а неизбежный ответ на идеологизацию, которая до сих пор осуществляется как научным, так и экономическим истеблишментом в сфере социальных исследований. Распутывая этот клубок, отделяя друг от друга «нити идеологии», необходимо рассмотреть идеологический узор с изнанки, где видны их подлинные взаимосвязи. Или, как сказал бы сам И. Валлерстайн, пришло время сделать проём в стене устаревшего знания, высунуть голову наружу и взглянуть за пределы того замкнутого идеологического и методологического пространства, в котором социальные науки и вся гуманитарная сфера пребывали в последние два-три века. То есть «прорубить окно» в новую методологию.
Начать можно с темы догоняющей модернизации.
Доктрина «вторичной», или «догоняющей», модернизации — одна из священных коров современного либерализма. Эта доктрина многократно подвергалась критике и с левых, и с консервативных позиций за несоответствие экономическим и политическим реалиям. «Догоняющее» развитие признавалось невозможным в силу глобальной зависимости — долговой, политической, технической, институциональной — аутсайдеров мировой экономико-политической системы от стран-лидеров. В условиях зависимости любые экономические достижения и бонусы «догоняющей» страны с помощью финансовых и политических механизмов перераспределяются в пользу лидеров. А рекомендации лидеров аутсайдерам направлены как раз на консервацию зависимости.
Дело в том, что лидерство стран «первого» мира гарантировано им устройством мировой финансово-экономической системы, которое они бдительно охраняют. Так, социальные гарантии и кредиты в развитых странах возможны за счёт высоких темпов вывоза капиталов из стран-доноров. Есть и другие формы зависимости, связанные с мировым разделением труда, захватом национальных рынков, неэквивалентным обменом, кабальными обязательствами по отношению к международным институтам, изменениями в правовой системе стран-аутсайдеров, а также с политическим и военным вмешательством.
В последние десятилетия теория вторичной модернизации обросла разветвлённой политической мифологией. В таком виде она представлена, например, у Ф. Фукуямы в книге «Конец истории и последний человек», которая вышла в начале 1990-х[17]. Название книги говорит само за себя. Либеральная модель мироустройства рассматривается Фукуямой как совершенная и не требующая изменений. История, согласно Фукуяме, приходит к достижению сбалансированной, бесконфликтной модели общества и, как в романе Салтыкова-Щедрина «История одного города», «прекращает течение своё».
Однако уже события 11 сентября 2001 года показали, что предсказание конца истории было, мягко говоря, преждевременным. А события в Сирии и на Ближнем Востоке в целом, мигрантская проблема, гражданская война на Украине показали, что история не только не окончена, но с шага переходит на рысь и галоп.
Но вернёмся к идеологии догоняющей модернизации. Ещё во времена великих географических открытий и раздела мира официально считалось, что «развитые» европейцы могут диктовать свою волю «менее развитым» соседям. Современная идея модернизации использует тот же самый тезис, только диктат главных мировых игроков имеет чаще идеологический и экономический характер, нежели военный. Но в последние годы явно прослеживается тенденция к изменению пропорции (Югославия, Афганистан, Ирак, Ливия, Сирия, Украина). Если очередная «страна-изгой» не сдаётся, добавляются веские аргументы в виде «гуманитарных бомбардировок» и силового принуждения к миру.
Можно было бы много сказать о двойных стандартах глобального либерализма, но в данный момент важно другое: каковы объяснительные возможности либеральной модели истории? Сами по себе они невысоки. Прежде всего: экономически зависимые страны (мировая «периферия») не могут, продолжая следовать предложенным правилам игры, выйти из состояния экономической зависимости. Либерал-эволюционизм сегодня намеренно симулятивен и служит для прикрытия неоколониальной модели отношений. Поэтому теория «догоняющего развития» имеет предельно идеологизированный характер и предлагает неубедительную картину мир-экономики, напоминающую муляж или раскрашенную декорацию. Это внешне узнаваемое изображение, из которого словно бы изъяты системные взаимосвязи.
Наряду с либеральным продолжает развиваться другой взгляд на мировую экономику, ранее присущий советской исторической школе. Примечательно, что в описании законов мировой истории и экономики коммунистическая и либеральная концепции исходят из некоторых общих предпосылок. Разница заключается в том, что коммунистическая версия модернизации предполагает, что передовая научная теория, способная переустроить общество, позволяет победить в экономической гонке, «догнать и перегнать» лидеров. Как показала советская практика, для этого требуется совершить некий дополнительный рывок за счёт внутренних человеческих ресурсов — например, провести индустриализацию за счёт коллективизации и разорения деревни. Но жизнь показала, что надежды на социалистическую модернизацию, как и на модернизацию по обычным правилам либерально-капиталистического мира, оказываются тщетными.
Следует подчеркнуть, что во многом коммунистическая концепция истории не может считаться антиподом либерального эволюционизма. Скорее можно говорить о взаимозависимости между ними, и не только концептуально-теоретической. При непредвзятом анализе политики ХХ века становится понятно, что реальный социализм выполнял роль подсистемы либерализма при их внешнем антагонизме или, точнее, мнимой альтернативы на контрактных условиях. Корреляция теоретической общности и геополитической зависимости «двух систем» вряд ли была простым совпадением, и эта важная тема требует отдельного изучения.
Сходство «двух систем» (точнее, частей одной системы), либеральной и коммунистической, очевидно, но нельзя обойти и весьма существенные различия между ними. Социализм утверждался на волне национально-освободительных движений, на волне антиколониализма, тогда как либеральная концепция модернизации, напротив, представляет собой наследие колониальной эпохи.
Теперь несколько слов о концепции школы мир-системного анализа (И. Валлерстайн, С. Амин и др.) и её объяснительных возможностей. Одна из её особенностей — это синтез левых, отчасти неомарксистских, и умеренно консервативных исторических концепций, к которым в основном следует отнести представителей французской школы «Анналов». В частности, И. Валлерстайн, признанный лидер мир-системщиков, признавал, что его теория может восприниматься как «левоконсервативный» синтез, хотя слово «левый» не случайно стоит в определении на первом месте.
Тем не менее Валлерстайн, в отличие от традиционных марксистов, склонен рассматривать буржуазный период как исторический зигзаг «самодержавия капитала», ведущий в сторону от магистрального пути — постепенной эгалитаризации традиционного общества. В рамках концепции мир-системного анализа (МСА) понятие «общество» употребляется в значении «социальная система», а понятие «капитализм» — в значении «исторический капитализм», то есть мировая экономическая система эпохи модернити или состояние «мир-экономики» в эту же эпоху. «Мир-экономика», согласно тому же Валлерстайну, — это мировая система капитализма, которая пришла на смену «мир-империи».
Ряд идей МСА предвосхитил в своё время Фернан Бродель и другие представители французской школы «Анналов»[18]. Характерно, что уже на этапе формирования концепции этого исторического подхода имело место продуктивное взаимодействие идей представителей левого и умеренно консервативного направлений мысли. Этот синтез, хотя он случился ещё в 1970–1980-е, уже можно было рассматривать как предвосхищение левоконсервативного направления социальных и политических изменений в общественной мысли. Сегодня эта закономерность становится вполне понятной и прозрачной.
Та же самая закономерность наблюдается в сфере актуальной политики. Поэтому отношения «социализма» и «консерватизма» в современном интеллектуальном поле — это предмет для отдельного исследования. Но примечательно, что в левой части политического спектра и сопутствующих концепций истории сегодня имеет место теоретический спор. С одной стороны — ортодоксальные марксисты, которые продолжают считать, что капитализм есть просто общественная формация, которая рождается в недрах и на руинах прошлой формации, разрушая её, — как росток из зерна. Правда, судьба советского типа социализма (ранее — «азиатского способа производства» у Маркса) становится при этом труднообъяснимой. С другой стороны — школа МСА, сохраняющая связь с «брендом» марксизма, но при этом кардинально пересматривающая представления об историческом генезисе глобального капитализма. Впрочем, всё то, что было живым и действующим в марксизме, представители МСА постарались перенять. Это тот случай, когда, говоря словами апостола Павла, имеет место «то обрезание, которое в сердце, по духу, а не по букве».
С точки зрения школы мир-системного анализа, капитализм не просто развивается «изнутри» феодальной формации. Глобальный капитализм — неизбежное состояние мировой экономики, возникшее вследствие двух процессов. Во-первых, географической экспансии, когда в мире установился контроль за торговыми путями. Во-вторых, экспансии военно-колониальной. Граница между этими процессами, разумеется, очень условна. Установив в колониальную эпоху политический контроль над экономикой, властные элиты нового типа продолжали строить и поддерживать архитектуру глобального капитализма, которая жива по сей день.
В сегодняшних условиях «догоняющая» концепция явно не имеет будущего, её идеи обречены на девальвацию.
В колониальную эпоху отдельные государства получают привилегии, обеспеченные контролем над новыми морскими путями, рынками сбыта и ограблением колоний. Оставшиеся в стороне от торговых путей страны (Россия, Германия, Австро-Венгрия, Польша и др.) вынуждены адаптироваться к новым мировым реалиям. Поэтому они развивают иной тип социальности, государственности, хозяйственной и религиозной этики. Здесь более ощутимы общинный принцип, этатизм, централизация и солидарность, а также преобладание аграрного и промышленного секторов над финансово-банковским капиталом. В условиях ограниченности ресурсов, минимизации излишков и постоянного нажима со стороны морских метрополий, этим странам приходится постоянно сосредоточиваться и «мобилизовываться». То есть усиливать прямой административный контроль (в противном случае, как в Польше и Австро-Венгрии, приходится мириться с временным или постоянным территориальным распадом), а также протекционизм в экономике для защиты внутренних рынков.
Это иной, континентальный тип мышления, при котором люди не разделены на колонизирующих и колонизируемых, а в случае присоединения новых территорий они оказываются в рамках единого правового пространства. Такой менталитет включает в себя код «преобразования природы», автохтонность, сотворчество с Божественным замыслом. Это адаптация к наличным историческим и политическим условиям, своего рода «иммунный ответ». И хотя религиозный фактор участвует в формировании самосознания общества, само это участие вызвано также и внешними факторами.
Простой пример: Киевская Русь была православной и в то же время она была торговым государством, как Новгород или Венеция, поскольку располагалась на водном пути «из варяг в греки». А вот Московская Русь, имея ту же религиозную принадлежность, уже тяготела к модели «мир-империи». Такой тип социальности и государственности, как в Московской Руси или, например, в империи Фридриха Великого (полное название — «Священная Римская империя германской нации»), на образном геополитическом языке принято называть «теллурократией» («властью суши»). А в рамках мир-системного анализа речь идёт о «мир-империи», противостоящей «мир-экономике». Противостояние между мир-экономикой и мир-империей историки наблюдают на разных этапах, в том числе и в наши дни, при этом до сих пор мир-экономика наступала, а мир-империя защищалась и нередко отступала.
Военно-торговая (она же «корпоративная») модель общества вторгалась и разрушала другую — общинную, аграрную, идеократическую.
Нет смысла излишне мистифицировать эту ситуацию зависимости, как склонны поступать исследователи и особенно публицисты почвеннического направления. Но и либеральный миф о «догоняющем развитии» не может дать ответа на вопрос о разделении мира и о мировой зависимости. Это другая мистификация — не романтическая, но рационалистическая. Модернизировать страну «вдогонку» невозможно. Вопрос, кому быть охотником, а кому жертвой, кому рабом, а кому господином, зависит лишь от того, кто первым взял в руки оружие (в этом смысле Томас Гоббс был абсолютно прав). А дальше политическая и экономическая роль, то есть место страны в мировом разделении труда, закрепляется.
Страна, нация не может выйти на нормальный исторический путь, если она возьмётся «догонять» лидеров по уже существующим правилам. Она должна навязать «лидерам» свои правила игры. Если такая единица мир-системы покинет свою незавидную нишу в мировом разделении труда, она действительно пойдёт иным путем. Активная нация сама навязывает законы мир-системе и влияет на повестку дня мировой политики. Нация пассивная или несложившаяся обречена находиться в орбите чужого влияния.
Идеология либерализма складывалась постепенно. Вначале речь шла об обычном меркантилизме и денежном строе, о «протестантской этике», фритрейдерстве и республиканском образе правления. Но, сформировавшись, либерализм начал выполнять роль инструмента
Сегодня экспансия капитала сопровождается экспансией либеральной идеологии, её принудительным экспортом. Либерализм, задачей которого была легитимация сложившейся модели мировой экономики, постепенно охватил всё пространство социального знания, включив в себя другие теории
Идейный пафос либерального общества заключается в придании ему статуса особой, наиболее передовой цивилизации. Правда, критерий такой «цивилизованности» всегда носил утилитарно-техницистский характер. Западное общество действительно имело наиболее прагматичные и самостоятельные общественные институты, однако энергию этому развитию (как техническому, так и социальному) сообщали ресурсы, которые выкачивались из колоний, а затем из стран экономической «периферии».
Колониальная рента превращалась для «западной цивилизации» в вечный собес: именно материальные излишки давали возможности для активного социального строительства. А результаты этого строительства использовались как повод для последующих волн колонизации и неоколонизации, замаскированных под романтическое «бремя белого человека». «Благородное» намерение цивилизовать мировые окраины предполагалось осуществить, условно говоря, на деньги именно этих окраин. Но даже столь дорогая «услуга» оказалась фиктивной: до сих пор разрыв между «первым» и «третьим миром» не сокращается, а увеличивается. А плата между тем внесена, причём отнюдь не добровольно.
Точно таким же образом развитие европейских правовых институтов являлось и является не чем иным, как высокой степенью социального комфорта, полученного в обмен на прибыль и недоступного странам «третьего мира». Об этом ярко свидетельствует положение нынешних США, которые, являясь мировым эмиссионным центром, живут в кредит, но при этом сами являются крупнейшим кредитором и финансовым спекулянтом.
Строго говоря, эта схема социальной сепарации — разделённого общества — известна с древности. Республиканская и демократическая формы правления в Риме и Греции были возможны при условии наличия рабов (бесплатный труд), на которых демократия и права римского гражданина не распространялись. Рабство же и служило экономическим двигателем античной демократии.
В едином глобальным пространстве экономики есть свои страны-буржуа, страны-пролетарии и частичные рантье — например, поставщики сырья. Неэквивалентный обмен со странами мировой периферии можно, конечно, называть добровольным посредничеством, усилиями по достижению устойчивого развития, диалогом культур, решением продовольственной проблемы, но, по существу, речь вновь идёт о легализации экспансии и ограбления.
Поэтому все плюсы «западного проекта» (прежде всего технологии) оплачены средствами, накопленными в ходе колониальных захватов и в рамках неолиберальной экономики, когда роль финансовых потоков аналогична роли торгово-морского трафика колониального периода.
Новый тип общественных отношений насаждался огнём и мечом на территориях, отделённых от европейцев океанами. Учитывая важность этого фактора, надо признать, что капитализм — не просто общественная формация с доминированием буржуазии и не просто накопление капитала. Это всемирный «крестовый поход капитала», когда накопление конвертируется в господство и обратно. Причём идёт этот процесс очень быстро. Он и порождает феномен «военной экономики» — захвата рынков и присвоения цивилизационной ренты под предлогом цивилизаторской миссии.
Нет и не может быть «глобального рынка» без силового принуждения к нему — таков неизбежный вывод. Национальные рынки разных стран с самого начала были подчинены мировому рынку, связанному с морской торговлей, пиратством, военными захватами и колонизацией. Поэтому вряд ли будет корректно сказать, что капитализм когда-то
В понимании сверхнациональных факторов экономики Нового времени состоит главное отличие школы мир-системного анализа от ортодоксального марксизма.
Согласно И. Валлерстайну, первый вариант экономической «глобализации» отделяют от последнего (1980–1990-е годы) целых шесть веков. Вначале на острие процесса находились Византия, Венеция, Генуя. Это был расцвет средиземноморской торговли, позволявший говорить о том, что процесс охватил евроазиатский регион. Следующий этап глобализации — и уже сопровождающийся резким скачком военно-экономической экспансии — произошёл после Великих географических открытий. Новые возможности для капитала создаёт открытие Америки и морского пути вокруг Африки. Америка колонизирована, возникают новые, восточные рынки, начинается обмен с колониями, подвергается разграблению и завоеванию Ост-Индия, растёт рынок «живого товара», вывозимого из Африки. На историческую авансцену выходят Португалия, Испания, Голландия и, наконец, Британия. Открывается знаменитая биржа в Антверпене. Средиземноморский торговый путь, а с ним и страны Южной Европы приходят в упадок, зато ширятся морская торговля и колонизация мира. Происходит «революция цен» — резкое повышение цен на все товары в течение XVI века в связи с девальвацией драгоценных металлов, хлынувших из Нового Света, и дешёвым невольничьим трудом. Глобализация на марше: мировая экономика решительно сбрасывает старую кожу, которая становится ей не по росту, и одевается в новую.
Отдельные страны получают привилегии, обеспеченные им контролем над новыми морскими путями, рынками сбыта и ограблением колоний. Так складывается система, которую адепты «геополитики» впоследствии назовут «талассократия» («власть моря»), а И. Валлерстайн и его единомышленники склонны называть ядром мир-экономики.
Европейский экспансионизм получает своё естественное продолжение в ХХ — XXI веках. Drang nach Osten в новейшую эпоху — прежде всего в рамках Большой войны 1914–1945 годов и её продолжения в 2014-м — потребовал от либеральной идеологии отнюдь не косметических изменений. С идеологических тезисов «западного проекта» пришлось убрать тонкий налёт цивилизованности и «разбудить спящего Ктулху», то есть явить миру своего внутреннего варвара. Неорасистские установки должны были оправдать новую экспансию капитала. Правда, по итогам новой экспансионистской «волны» европейский колониализм оказался жертвой собственной стратегии. Вступил в силу закон самоприменимости, или, как называла его Анна Харендт, принцип бумеранга. Режим Третьего рейха просто перенёс европейскую колониальную практику с окраин мира в центр самой Европы. Колониализм, обращённый таким образом сам на себя, применил к собственному географическому, культурному и политическому пространству градационно-разделительную практику, обратил сам на себя «градацию человеческого материала».
Европа испытала коллективный шок от нацизма, но случилось это лишь потому, что европейский обыватель обнаружил колониальное разделение людей на «высших» и «низших» не где-то за Великой Китайской стеной, а буквально у себя дома. То есть опять же в силу колониального мышления с его принципом неравенства:
После Первой мировой в европейском обществе наступил период резкой трансформации политического режима. Итальянский философ Джорджо Агамбен назвал это состояние общеевропейским режимом «чрезвычайного положения». Он утверждал, что «нормативный аспект права обесценен» всевластием правительства, которое за границей «игнорирует международное право», а у себя дома лишь имитирует «принцип разделения властей». Де-факто республика является не парламентской, а правительственной.
Так уже между двумя мировыми войнами начался процесс феодализации либерального капитализма, процесс негласного отхода от принципов либерализма (не говоря уже о реальной демократии) и идей французской революции. В ХХI веке тенденция, связанная с режимом «чрезвычайного положения» Запада, многократно усилилась. Только вместо репрезентативных и дисциплинарных практик правящие элиты используют бесструктурные и бесконтактные — технологию управляемых конфликтов.
На практике это означает уничтожение национальной государственности целых регионов, распад социальных структур — в СМИ эти процессы принято обозначать термином «сомализация». Например, на Украине эта практика обернулась реставрацией неофашизма, легализованного «майданом». Были свёрнуты политические свободы, развязан ультраправый террор и военный геноцид в отношении русского населения. Решение политических задач с помощью управляемых конфликтов американские неоконсерваторы поэтично называют концепцией «Града на холме». Левая же публицистика говорит об «архаизации» неолиберальной модели и использует термин «новое варварство».
Была ли либеральная система в ХХ веке с самого начала диктаторской? Да, была, и не только потому, что так считал Дж. Агамбен. Она была диктаторской, потому что смогла включить в себя советскую «альтернативу» на правах подсистемы и потому что германская контрсистема, просуществовавшая 12 лет, имела стопроцентно либеральные корни, существуя по принципу «всё и вся во имя эффективности»: от экономики до евгеники и отбраковки «биологически неполноценных».
Сегодняшнее поражение либеральной идеологии ставит властные элиты перед серьёзной проблемой. Она связана с необходимостью заменить обычные управленческие практики чрезвычайным режимом управленцев-технократов, действующих при посредничестве экспертных групп. По сути, речь идёт именно о диктатуре корпоративно-административного типа. Современная управленческая диктатура выглядит как «чрезвычайное положение», которое вводится на время под предлогом особых обстоятельств (война с терроризмом, антикризисные меры, экономические санкции, борьба с коррупцией), но постоянно продлевается. Оформляется эта практика как своего рода чрезвычайный контракт с обществом, которое хочет гарантий безопасности. Отсюда беспрецедентные меры досмотра и проверки пассажиров, контроль над социальными сетями и денежными потоками и т. д. Такая практика требует бесконечной череды исключительных ситуаций и рутинизации подобных управленческих методик. Идеальные условия для этого предоставляет состояние перманентного кризиса в политике и экономике, которое и наблюдается в последние полтора-два десятилетия.
В определённые моменты в системе наблюдались резкие скачки нестабильности. 1997 год — начало раздела Югославии, 2001 год — атака на башни-близнецы и резкий выход США за рамки норм международного права, 2008–2009 годы — первая волна мирового финансового кризиса, 2000-е и 2010-е — войны в Ираке, Афганистане, Ливии, Сирии, рост фундаментализма на Ближнем Востоке, 2014 год — нацистский путч и геноцид русских на Украине, 2015-й — обострение военных конфликтов на Ближнем Востоке.
При этом реальные решения всё чаще принимаются за пределами официальных институтов (объявление войны неконвенциональным режимам, антикризисные меры в экономике, поддержка и организация «революций», регулирование финансовых потоков и мировых цен), а вместо прецедентной логики в международных отношениях всё чаще действует понятие «особый случай» (яркие примеры — косовский сюжет или пересмотр МВФ правил кредитования в связи с дефолтом Украины).
Главный из таких институтов — представительная демократия — превращается в ритуал. Приводя к циклической смене условно различающихся между собой «элит», он перестаёт отражать реальные интересы даже отдельных групп, не говоря об интересах большинства или правах отдельной личности. На месте реальных, хотя и ограниченных финансовым цензом выборных практик появляется феномен условного представительства.
Антисистемным ответом на нарушение демократических процедур в условиях позднего либерализма являются уличные протесты. В качестве меры противодействия антисистемным инициативам либеральный истеблишмент уже довольно давно использует их упреждающую имитацию, получившую название «цветных революций». В этом случае имеет место «условный плебисцит», внешне противостоящий условному представительству, а на деле дополняющий и продолжающий его.
Как уже отмечалось ранее, развитие форм «условной политики» ведёт к усилению в обществе роли театрализации, описанной ещё в 1960-е годы левыми теоретиками. Но стабильность системы тем не менее падает, множатся конфликты. Концептуальная рамка либерализма всё хуже ухватывает динамику общественных процессов. Это ведёт к когнитивному диссонансу в обществе, под вопросом оказывается легитимность режима.
Между колониалистской практикой, социал-дарвинистской моралью и гуманистической идеологией либерализма существует огромное несоответствие и огромный модус напряжения. Именно он в конечном счёте и становится той взрывной смесью, которая разрушает либеральную модель изнутри. Это несоответствие элементов порождает феномен, который мы привыкли называть «идеологией» в нашем современном понимании.
Тот факт, что либеральная теория несёт в себе зародыши собственного одичания и распада, всячески табуировался в рамках системы. Он не подлежал обсуждению, поскольку наносил урон сакральному фундаменту либерального сознания. Но именно поэтому в настоящее время данный вопрос требует всестороннего изучения, если мы хотим понять скрытые основания того мира, в котором мы живём и которому всего несколько веков от роду.
В классическом либеральном обществе в эпоху его расцвета роль инструмента власти и источника социальных дефиниций официально выполняли доктрина гуманизма и концепция естественного права. В условиях советского социализма такая же роль, как известно, отводилась коммунистической идеологии. До сих пор меркой гуманизма меряются любые нарушения прав и социальные стигматы, определяется ущерб от дискриминации, озвучивается общественная мораль. На гуманистическую ренту живут целые сословия, начиная с евробюрократии и заканчивая представителями креативного класса — интеллектуальной обслуги власти. «Гуманитарные бомбардировки», «операция по принуждению к миру», бесконечные миссии ОБСЕ — всё это является аналогом финансовых инструментов в сфере идеологии. Эти инструменты регулируют, когда нужно, рост и снижение процентной ставки гуманизма и обеспечивают норму прибыли, извлекаемой без участия экономики, понимаемой как материальное производство. В данном случае речь должна идти об экономике сакрального, которая описана у Жана Бодрийяра в его учении о «политэкономии знака»[20].
Если говорить о бенифициарах монетарного гуманизма, то, как замечает Андрей Ашкеров, «их миссия совсем не так безобидна, как может показаться на первый взгляд. Служа свои критические мессы, они отмеряют, какое количество “общечеловеческого” кому надлежит иметь и сколько просто человеческого содержится в любом и каждом. Жрецы толерантности и апологеты soft power, они тем не менее простым перестукиванием компьютерных клавиш санкционируют любые формы гуманитарных интервенций во имя полномасштабной всемирно-исторической интервенции гуманизма»[21].
Под словом «человек» в современном гуманизме подразумевается «правовой субъект». Это означает, что не всякий человек является человеком, а лишь тот, кто наделён «правами человека». Используя негласную логику исключения, гуманизм на деле идёт вразрез с собственными постулатами.
Современный монетарный гуманизм (он же гуманитарный монетаризм) — жёсткая система, более авторитарная, чем альтернативная, построенная в СССР. Например, несмотря на неправосудные репрессии советской эпохи, у людей всё-таки не забирали детей лишь потому, что эти люди бедны. Михаил Делягин справедливо замечает по данному поводу: «Сейчас вас не объявят изменником родины, вас объявят вором, вам подбросят наркотики. Причём не на уровне централизованного террора, а просто потому, что старлею захотелось. Вы — раб. Это ситуация, которой не было в Советском Союзе. Можно было искать справедливость… И иногда люди отбивали своих родственников, не обладая никакими связями… А сейчас эта машинка по перемалыванию людей работает абсолютно тупо и беспощадно. Остановить её нельзя»[22].
Это строй, при котором многие социальные институты, включая правозащитные, превращаются в мини-корпорации. Как в кафкианских фантасмагориях, они самодержавны, свободны от общественного контроля, ангажированы крупными экономическими и политическими игроками. «Чудище обло, озорно, огромно, стозевно и лаяй…»
Добросовестный анализ философии Нового времени, осуществлённый из перспективы современности, даёт интересные результаты. В рамках этой философии естественное право и идея универсальной юрисдикции выполняли и выполняют до сих пор роль метанарратива. При этом часто молчаливо принимается на веру, что модерн и его идеологическая парадигма вечны. В этом допущении невольно сходятся все философы лоялистского склада, от Фукуямы («конец истории») до Хабермаса («незавершённый модерн», то есть бесконечно длящийся). Но помимо детской веры в историческое бессмертие модернизм включает в себя и веру в собственное совершенство — вопреки очевидным фактам.
Указанный метанарратив содержит внутри себя ряд глубинных противоречий. Например, он предполагает абсолютизацию и экспликацию двух взаимоисключающих понятий — «общечеловеческие ценности» и «частная личность». Этот парадокс также хорошо виден, если задать апологету современного монетарного гуманизма вопрос: откуда в условиях плюрализма (равноценности разных «частных» взглядов) могут взяться «общечеловеческие ценности», как сочетаются эти два понятия?
Некоторые исследователи, например А. Ашкеров, связывают идею общечеловеческих ценностей с «самоедским мировоззрением» — с «представлением о том, что мы носителями “общечеловеческих” ценностей не являемся, их определяет кто-то другой… Достаточно просто признать приоритет этих ценностей над своими, и нас тут же примут за “своих”. Мы тут же станем частью мировой цивилизации». Однако «чем больше мы делегируем право определять “общечеловеческое” кому-то другому, тем меньше “общечеловеческого” (и просто человеческого!) находят в нас. Заканчивается всё тем, что “нас” попросту перестают воспринимать, а наше “мы” лишается любых атрибутов экзистенциальной неповторимости. В итоге получается: говоря об общечеловеческих ценностях (в том числе и о России как “общечеловеческой ценности”), мы заведомо лишаем себя возможности того, что можно назвать словом “самоопределение”»[23].
В этом отказе принимать в расчёт собственную суверенность, по мысли автора, и заключается принцип идеологического самоедства. Понятно, что элементы базовой мировоззренческой оппозиции «своё» и «чужое» при этом меняются местами. «Чужое воспринимается как непреложно позитивное, а своё беспощадно третируется: “везде хорошо, где нас нет…” <…> Любые позитивные черты в себе мы признаём только в том случае, если они одобрены кем-то со стороны. Более того, если сами процедуры одобрения уже апробированы и давно получили санкцию на применение. И по сей день на нас строго взирает Большой Брат»[24].
Так выглядит проблема «родного и вселенского» с точки зрения современных критиков натуртеологии — монетарного гуманизма. Как видим, идея частной личности в рамках этой гуманистической схоластики остаётся философской декларацией без реального жизненного содержания. Появление на свет такой декларации связано с поиском новых универсалий, призванных легитимировать монетарно-гуманистический социальный проект модерна. Сегодня мы идентифицируем его в качестве большого нарратива, большой идеологии именно потому, что он явно утрачивает свою магическую силу.
Поскольку легитимация монетарно-гуманистического проекта средствами традиционной религии была невозможна в силу исторической конкуренции с церковно-религиозным дискурсом, в рамках секулярного либерализма возникает феномен «естественной» метафизики[25]. Утверждение монополии на истину происходило в форме монополии на