– Искусственные ледяные голоса служащих консульств и посольств прогоняли меня как беззубого пса-побродяжку, как бродячего вшивого кобеля. Но я возвращался снова и снова, прибиваясь к стае, таких же как я неудачников, которых также, как меня, грубо гнала с порога высокомерная охрана. С ними, такими же как я побродяжками, я проводил долгие холодные ночи в очередях, а деньги мои уходили на дорогой кофе, который, чтобы хоть как-то вернуть себе силы, я пил в ближайшем кафе. Те мои немногочисленные деньги, которые нужны были на билет, чтобы домой вернуться в теплом надежном автобусе, а не в холодном, медленном и, бог его знает когда, прибывающем без всякого расписания, поезде.
– Получив отказ, без денег, без надежды изменить свою судьбу, я заставлял себя забыть свои мечты, забыть вибрирующие кресла и длинноногих блондинок, которые любят высоких черноволосых балканцев. Потеряв все, не готовый опять начинать борьбу с жизнью, от которой я всеми силами желал сбежать, я спустился в шахту. Шахту, которая меня, шахтерского сына, ждала еще со средней школы. Директор шахты, глядя в моего отца, пожал руку и сказал, что счастлив меня, как стипендиата шахты, принять на работу, на честную мужскую работу, которой занимался мой отец, а вот теперь буду заниматься я. И тогда я посмотрел в его глаза и, если бы не мой отец, то я, думаю, послал бы ко всем чертям и его, и его шахту, но я ничего не сказал, только кивнул головой, как будто благодарю, и молчал, пока мой старик, весь искореженный от ревматизма, с шрамом на лбу от долгого ношения тяжелой каски, весь сутулый и высохший от долгого пребывания под землей, быстро и громко сказал: «Директор, в моем доме рождаются только шахтеры.» Сказал, как будто есть чем гордиться.
Я слушал своего старика, склонив голову, закрыв глаза и думал, что все же не стоит отчаиваться, что все же я найду способ уйти отсюда, и я почувствовал вибрацию кресла, правда почувствовал, наяву. И еще почувствовал как блондинка, может быть не такая длинноногая, но все равно очень красивая и близкая, целует меня в лоб, массируя мне плечи. И я, который был почти готов сойти вниз, под землю, я, уставший от напрасных ожиданий в очередях, от отказов и потерь, я, почти решивший забыть свои сны, которые осуществить не мог, я, почти готовый признать своему кашляющему всегда во всем сомневающемуся отцу, что он прав, когда говорит, что дома лучше, отцу, который гордится своей шахтерской династией, я, почти решивший остаться и смириться с судьбой чумазого шахтера, я, после года обязательной утренней вонючей сигареты, после года неиспользованного отдыха и не взятых больничных, когда, выплюнув напоследок кровавый кусок легких, умер мой старик, оставив за собой лишь пятно на синем полосатом переднике, которое никак не могло отстираться, и кусок пыльной земли у дороги, которую уже несколько раз хотел купить хозяин придорожного кафе, решивший сделать там стоянку и поставить еще одну витрину с грилем, чтобы привлекать проезжающих, я все же решил попробовать. Попробовать еще раз. Именно из-за этого куска земли, которую мой отец никак не хотел продавать: я думаю просто потому, что ему нравилось, что его просят. Он с неуместной гордостью любил повторять, что я, мол, не какое-то ничтожество, чтобы продавать то, что мне отец оставил в наследство. И требовал, чтобы я дал клятву, что после его смерти я тоже не буду продавать этот участок, а оставлю его сыну, и я обещал оставить в семье этот кусок целины – ненужный и пыльный, но в то время как обещал – давал себе другую клятву: навсегда уйти от этого наследства, от этого блюющего кровью наследства, чье происхождение – тусклая история тяжелой работы, и смертной муки.
Как только похоронил я своего старика, как положено – в полном шахтерском обмундировании, с каской и киркой, похоронил, как он хотел и как годами, думая о последнем своем дне, серьезно и без страха до последней детали обсуждал, как и в чем он будет лежать. Как только положил я его в землю, потратив на погребение все деньги, которые он оставил, а оставил он ровно столько, сколько требуется, и ни копейкой больше. И как только похоронил я его укороченное смертью, как бы ссохшееся тело, не бледнее или желтее, чем было при жизни, покрыв гроб его слоем земли и угольной пыли, которая сопровождала его и после смерти.
И как только упокоился он под деревянной пирамидкой с красной звездой, то, едва дождавшись положенных семи дней – первое поминание – я, посетив его на кладбище, зажег сигарету, вставив ее в глинистую землю на холмике его и, поскольку покончил с неважными обрядами, которые ничего не дают жизни и ничего о жизни не говорят, а только держат живых, заставляя их заботиться о мертвых, затем сразу пошел и продал землю. Продал этот заросший сорняками пятачок у дороги, а всем сказал, что поставлю на полученные пару тысяч отцу памятник, хотя знал, что не поставлю. И даже не думал, что в этом есть какой-то грех: плита над его гробом не сделает его живым и не исправит скрюченные при жизни кости.
Я завернул плотную связку ассигнаций в свою рубашку, пропитанную потом рубашку, которую я снял с себя, и опять начал искать. Искать тех мутных молодчиков, которые отирались у посольств, обещая визу, обещая, что за деньги они могут перебросить за границу и даже найти мне там работу. Я, конечно, часть заработанных денег должен буду отдавать им, но это ерунда, главное, что через некоторое время я буду там, на западе. И я буду – свободен. Буду там, где я должен быть, буду в том мире, который меня ожидает, буду в мире, о котором я мечтал. В пивную на окраине города приехал человек с часами на ползапястья – тонкого и безволосого, –
– Вот в длинную безвольную ладонь этого человека я спустил стопку денег – все наследство дедов и отцов своих, как называл мой старик этот вечно грязный пятачок, на котором ничего не росло из-за слоя придорожной пыли.
Гладкокожий меня похлопал по плечу, равнодушно сунул мои деньги в карман кожаной куртки с большими английскими словами на спине и крыльями боевых самолетов и западных флагов и сказал, что такому парню как я не следует жизнь проводить в угольной пыли, как проводят ее те, у которых нет ни храбрости, ни разума. И еще мне он сказал, сдувая пену с пива, что весь мир – мой, и он меня – ждет. И именно об этом думал я, когда на следующий день вошел в прицеп большого белого грузовика-холодильника, на котором большими буквами было написано синее – ТИР. Я, в ту решительную для меня субботу, не остановился ни на секунду, не кинул ни взгляда, прощаясь с прошлым, ни вздоха не сделал, ни шаг не замедлил, чтобы послушать музыку, доносящуюся из пивной, рядом с которой я вырос, эту грубую музыку, которая и создана в полном сочетании с вкусами пьяных гостей, я ни на минуту не засомневался, когда внутри холодильника блеснули три пары глаз: мужчины, небритые, на старых матрасах и покрытые ватными одеялами, сидели там, купаясь в собственной вони, которую они уже не чувствовали. Вонь эта, поскольку холодильник не холодил, мешалась с запахом самого пространства, часто перевозящего разный товар и пропахшего им, но вонь эта не мешала мне.
Я не повернул назад, я ни о чем не спросил, я вдохнул ее полной грудью и сказал себе: так пахнет путь к успеху, путь в большому миру, который меня освободит от нищеты, в которой я рожден, от бедности, которой я не заслуживаю, от воспоминаний и безнадежности, от всего того, что я именем и рождением несу в себе как проклятие. Путь этот освободит меня от людей, которые меня не понимают и не ценят. Я глубоко вдохнул воздух, почти наслаждаясь этой вонью – вонючее начало казалось верным залогом успеха. Так думал я и не задал ни одного вопроса, даже тогда, когда мне кинули грязный матрас и закрывшаяся дверь отрубила любой доступ свету, а из звуков осталось только дыхание людей и гудение грузовика, означающее, что мы двинулись.
Двинулись вперёд, в мое будущее в которое я вложил все и не смел отступить. Там, в прицепе тянулись минуты, тянулись часы, такие длинные, что мы потеряли ощущение времени и расстояния, которое мы преодолели. Мы то спали, убаюканные звуком мотора, то молчали, мечтая о нашем будущем, но не разговаривали. Ни разу не обратились друг к другу: каждый жил своей мечтой и был погружен в нее как курильщик опиума, который дни и ночи отрешенно сидит, глядя перед собой. Нам, выключенным из жизни, не нужны были наркотики, наши вены переполняла мечта, мечта и надежда, которая поддерживала нас в мраке холодильного прицепа и которая вот-вот, за час, за день, за месяц, должна была осуществиться. Когда мы просыпались из нашего медленного сна и когда грузовик останавливался на заправках или в глухих местах, где водитель кидал нам внутрь немного еды или пускал нас для нужд физиологических, мы, путешествующие, хоть и в выключенном, но все же холодцом холодильном пространстве, только тогда смотрели в глаза своих спутников и только тогда позволяли разменять меж собой пару слов, как будто внутри прицепа это было запрещено.
Трое моих спутников, с которыми я делил вонючий воздух и надежду, были людьми очень разными. Один был шиптар, т. е. албанец, как мы их называли, впрочем, они себя и сами так называют, только не любят, когда другие это делают. То, что он албанец, видно было по его акценту и по тому, с каким напряжением он выговаривал непривычные для него сербские слова. Другой же спутник говорил быстро, без остановки, как будто в эти короткие моменты разговора желал выкинуть из себя как можно больше невыговоренных слов, складывая из них никому не нужные и неинтересные истории, которые он пересказывал, как бы желая освободиться от них. Пересказывал быстро, как будто рвал страницы книги, раскидывая по сторонам. Он, судя по акценту, был из Боснии. Третий же постоянно молчал, только головой мотал, объясняя, что нас не понимает, но судя по его высоким скулам, темной коже и густым волосам, острым как проволока, по его хищному носу и диким перепуганным глазам он мог быть каким-то курдом или афганцем. Говорили мы редко, но даже тогда старались не упоминать ничего того, по чему можно бы было узнать что-то о нас – ни имен, ни названий мест.
Там, куда мы направлялись, старые имена были не нужны, национальность, место рождения – все это не имело никакой ценности. А если и разговаривали мы в прицепе, там, за металлическими толстыми стенами, которые не пропускали холод, то только сами с собой, чтобы прогнать от себя тревогу и неизвестность. Иногда, увлекаясь и забываясь начинали говорить так громко, что водитель должен был постучать по прицепу, чтобы напомнить нам о том, что звуков быть не должно и что мы должны вернуться на свои вшивые матрасы и покрыться нашими ватными попонами, и молчать, и ждать, пока грузовик не остановится, а болтать мы должны только тогда, когда нас выпустят вдохнуть свежего воздуху и поесть немного.
Чаще всего из прицепа мы выходили вечером, тогда я, сидя на корточках и прячась за каким-то кустом, стыдливо стараясь спрятать звук газов, выходящих из меня, слабого от безделья, спрашивал громко шофера: когда уже Европа, когда будет возможность принять душ, сколько еще времени осталось ехать до места, где прекращается ложь и начинается истина, регулируемая законом и обычаями, где живут люди – добрые и хорошие, уверенные в завтрашнем дне, и даже в послезавтрашнем. Вот об этом спрашивал я шофера, –
– Я его спросил, а он, посмотрев на чрезмерно большой для его тонкого запястья циферблат часов, сказал, что не расстояние важно, а нужное время и свои люди на границе. И в словах его звучал убедительный для нас опыт и знание, но босниец, которому лишь бы говорить, использовал свое право вставить слово и сказал, а как мы узнаем, что мы в Европе, мы ведь будем за городом, мы не увидим ни таблиц с указателями, ничего, что бы нас уверило, что мы там. – По запаху! – ответил шофер и повторил: – По запаху. Там все чисто, все пахнет, все так, как и должно быть: и люди, и животные, и лес. Он ответил и мы глубоко вдохнули вонючий воздух собственных фекалии, смрад мусора, лежащего на обочине дороги годами, и поняли, что от Европы мы еще очень далеко. И опять вернулись в прицеп, в темноте пробрались каждый на свое место и лежали, отрешенные, не желая разговаривать и даже думать: мы спали и ждали, когда, наконец-то приедем и начнем жить правильной жизнью.
Уставшие от долгого путешествия, мы, и ранее редко разговаривающие, почти перестали общаться после того, как однажды чуть до крови не подрались из-за слова одного, которое, бог его знает, от кого прилетело, и бог его знает кому предназначалось, но каждый из нас подумал, что его сказал тот, другой и что оно, слово это, определяет именно его. Даже курд или афганец тоже подумал так. И мы дрались, матерясь и кляня друг друга на всех языках, уверенные, что такой вот скот, как эти спутники, не имеет права находиться в ароматной и чистой Европе, мы кусались, мы лягались во тьме прицепа, который вез нас в то прекрасное далеко, о котором мы мечтали. Драку прекратил шофер, который криком и ударами, которые он наносил, не пытаясь разобраться, кто прав, а кто виноват, разогнал нас, а когда мы расползлись каждый по своим углам, плюнул презрительно, поправил свои роскошные часы на узком запястье своем и сказал нам, что все мы – скоты и для нас в Европе нет места, поскольку мы все можем испортить, даже Европу.
Когда мы вышли из прицепа в очередной раз и обнюхали воздух, подняв ноздри как волки или псы, чтобы понять куда мы приехали
Никто из нас не мог сказать сколько мы проехали, никто не мог определить, какие города мы оставили за спиной. Никто не мог сказать, даже когда мы видели место, скрываясь за какими-то кустами, где мы. Спали, мечтали и, наученные дракой и злостью, ее сопровождающей, не разговаривали вообще, да и голоса наши, когда мы вздыхали или бормотали во сне, отбиваясь от металла прицепа, пугали нас. Тогда мы или просыпались, или продолжали спать, и наши голоса смешивались в какую-то несвязную какофонию, которую никто не смог понять, даже если бы хотел, но одно слово было ясным и повторялось часто – Европа. И поэтому мы знали, что у нас похожие сны, хотя более ничего общего в нас не было и быть не могло. Так мы колесили, может по Сербии, может по Боснии, может по Хорватии, кто его знает и не возмущались, что дни проходят, а мы все еще скитаемся, поскольку боялись вопросом неловким или негодованием нашим что-то испортить. Мы не удивлялись, что шофер все реже к нам обращается. Что он выглядит более уставшим и нервным, чем мы. Мы не обращали больше внимания на лежалый хлеб и дешевую колбаску, которой нас кормили, на теплую вонючую воду.
Албанец и то ли курд, то ли афганец иногда молились…
Это Европа, Европа! – восторгались мы, почти без страха, поскольку в Европе не может быть страха и зла. Все мы верили в это – и я, и албанец, и босниец, и то ли курд, то ли афганец. Мы понимали друг друга, деля друг с другом одно счастье и не вспоминая те наши земли, где остались гробы наших отцов, гробы без памятника. Мы обнимались радостно в чистой и ясной ночи, окружавшей нас, обнимались, стоя на ветру, чей холод, а он, без сомнения был холодным, мы не чувствовали, нас согревали не наши обноски, а теплое покрывало леса, возле которого мы стояли. Мы радовались как будто нашли оазис после долго блуждания по пустыне, или, после долгих опытов и поисков, – философский камень, дающий нашей жизни смысл существования. Мы хлопали друг друга по плечам, зная, что когда закончится эта ночь и солнце взойдет над южными отрогами Альп, то начнется и наше иное для нас утро – утро нового дня, где все будет иметь и смысл, и логику. Но шофера нашего не было слышно. Никто нас не успокаивал и не загонял обратно в прицеп…
– Мы радовались запаху Европы, запаху солидарности, единства, освобождения и не сразу заметили, что сквозь лесной покров пробивается какой-то свет, что радостные крики наши мешаются с посторонними словами, и слова эти доносятся вместе с топотом сапог, который все ближе, все слышней и вот они – снопы света – уже окружили нас и за ними – за этими снопами, стоят люди – люди в форме. И на форме этой нет ни флага Европы, ни иностранных слов, ни желтых звездочек, которые ведут на голубом поле свой веселый хоровод. А были люди эти в скучной знакомой форме сербской полиции. И их никак не могло быть в Европе. Подчиняясь словам полицейских, мы легли на землю, положив руки за голову. И только тогда, лежа на холодной влажной земле и слушая металлические звуки вокруг себя: бряцание наручников, щелчок затвора автомата, мы поняли, что ни шофера, ни его часов – нет. Он просто сбежал, оставив нас. Зарю в горах Златибора мы встретили за решеткой полицейского «воронка», сидя на узкой скамейке, с которой мы постоянно съезжали на крутых поворотах, и через несколько часов оказались в полицейском участке, где-то в районе на юге от Белграда.
Плевать мне как Европа пахнет – сказал я себе, я знаю так пахнет – Сербия, и знаю, что для нас – для меня, для албанца, для боснийца, для курда – там в той Европе места нет. Нет для меня места в этой ароматной Европе, где каждый день похож на праздник, где люди всегда чему-то радуются, сидя в своих вибрирующих креслах, глядя на экраны своих плоских телевизоров и попивая холодное баночное пиво, которым переполнены их холодильники, где все сделано по уму и на совесть, где…
Затем я ощутил свое давно замерзшее тело, затем холод прошел от затылка по позвоночнику, освобождая мой мочевой пузырь.
Это был не просто страх, а сознание, что вода, остановившаяся где-то из-за камня или просто глинистого большого куска земли, начала искать путь и – хлынула сюда – на третий уровень. Хлынула – чтобы покончить с нами навсегда.
Никаких голосов не было слышно, ничего иного, чтобы могли мы принять за звук человеческого голоса, не звучало, только слышен был шедший на нас мерный шум воды. И я начал кричать, кричать, стараясь подняться выше по ускользающей из-под моих сапог земле, стараясь как можно выше держать нос и губы над поверхностью воды.
Я кричал имена своих товарищей, с которыми делил западню третьего уровня, выкрикивал куски их историй, их стыда и унижений, их надежд и их поражений, их снов и их тяжелых будней, я кричал и кричал, а вода все наступала: густая, тяжелая. И она тоже кричала – кричала писком мокрых крыс. Я чувствовал их укусы, которые не имели смысла уже, но воля к жизни заставляла крыс кусать меня, даже если этот укус заливал их глотку водой вернее, чем моей кровью.
Я почувствовал, что все вокруг меня сжалось в одном продолжении крика: шум воды, писк и грызня крыс – все длилось и длилось. Я потерял представление о времени и пространстве, существуя в этой капсуле крика. Оказавшись в этом плену, я понял, что невозможно даже представить, что где-то есть другие звуки, кроме этого общего крика. Не было ни отдельных звуков моих товарищей по несчастью – никто не бил руками по воде, сбрасывая с себя крыс, никто не выкашливал из легких воду. Не было ничего, ничего не было. И в последнем вздохе, за мгновение до того, как болотная гуща вперемешку с моей кровью и кровью мертвых крыс, которые умирали, сомкнув маленькие челюсти на моем теле, хлынула мне в легкие, я понял, что никого никогда и не было со мной здесь, на третьем уровне.
Я понял, что все звучащие разные голоса – это был я. Я. И только я: выдуманные голоса и настоящие воспоминания, пусть и не всегда мои, но ставшие моими. Воспоминания, в которые я сбегал от страха, от неизвестности, от сумасшествия.
Здесь во мраке третьего уровня я все время был один. Совсем один. И здесь в этом мраке я умираю сейчас также – один. И пока мои легкие заполняла полная шлака вода, я умирал. Я единственный, я настоящий, такой настоящий, каким человек бывает всегда только в момент смерти, и мне было жаль, что со мной умирают все мои истории, тонут в воде и мраке. Легкие мои заполнила вода, мертвые крысы, умирая рядом со мной одной смертью, всех нас объединяющей смертью, разжали свои маленькие челюсти, еще работало сердце, но все медленнее и медленнее, мыслей – не было, боли – не было, все закончилось. Вода меня, мертвого, покрытого землей и тушками крыс, приняла и понесла как часть себя.
Я наконец-то освободился от страха и страданий, стыда и разочарований, от своих и привитых мне жизнью чужих воспоминаний. И я был благодарен воде, что она меня отрезала от мира здесь, на третьем уровне, и дала мне достаточно времени, чтобы вглядеться в темную пропасть собственной души и дать мне возможность умереть без вечного утешительного самообмана. Поскольку все истории, даже если и случились не со мной – были моими. И я был благодарен ей за то, что в последний момент я понял, кем я был.
Вода, темная, густая и холодная, несла меня далеко, и я, мертвый, колыхаясь в русле подземной реки, в которую превратился третий уровень, двигался вперед во мрак. Мрак, который вечно будет окружать меня. Мрак вечный и бесконечный. Я, вода, крысы и тишина. Мрак.
Интервью с автором
Имя: Александр Вулин
О нем: писатель, министр, лидер партии «Движение социалистов Сербии».
Искусство разговора принадлежит прошлому. Лишь в древности умели разговаривать без суеты, спокойно: уважая собеседника, наслаждаясь диалогом как хорошим вином, которое (кстати сказать), прибавляло диалогу остроты и пикантности, превращая мерное нанизывание слов в отменную шахматную партию. Я не люблю частицу «не», когда она делает человека слабым.
Стратегию и тактику разговора время изменило необратимо. Внесло современную экспрессию и динамику.
Наше время – это время интервью.
Откровенно говоря, интервью – тоже диалог.
Хотя и интервью вести иногда очень сложно.
Меньше всего для интервью подходят писатели: «Но я ведь уже всё сказал в своих книгах!».
И философы – «Отойди, ты заслоняешь солнце!»
Вопросы тяжело составить…
Ответы тяжело растолковать…
Но всё-таки, начнем банально – Е2-Е4…
Итак,
Вопрос 1 (философский) – БЫТЬ ИЛИ НЕ БЫТЬ?
Быть. Обязательно быть. Не быть – легко. Не быть, не творить, не бороться, не участвовать, не ошибаться, не страдать, не находить. Если частицу «не» убрать, то любой глагол требует действия. Требует старание, требует усилия. С частицей «не» ничего не требует. Полная апатия. Я не люблю частицу «не». Но с другой стороны: не бояться, не сдаваться, не предать!
Вопрос 2 (литературный) – ПИСАТЬ ИЛИ НЕ ПИСАТЬ?
Писатель ответит – писать. И не писать – тоже ответ писателя. Иногда не писать – сложнее, чем писать. Ныне в литературе заметен кризис перепроизводства: текстов много, жизнь постоянно выдает на-гора новые и новые тексты. Человек может еще читать и успевает, но вчитываться – уже нет времени. Поэтому хоть писать нужно вдумчиво, не торопясь. И о главном. О насущном.
Вопрос 3 (геостратегический) – ЗАПАД ИЛИ ВОСТОК?
Ну, для Балкан, это скорее деление на Север и Юг. Умный, правильный, все знающий и прагматичный Север и мы – южные славяне. Упрямые, своенравные, любящие свободу больше собственного благополучия. А Восток и Запад для нас – это всегда тот перекресток, на котором мы и расположены – на одной стороне Рим, на другой – Царь-град. Белград – это единственная столица, где граница между империями, между Западом и Востоком, проходила по территории города – с земунской стороны – Австро-Венгрия, с белградской – Оттоманская империя.
Вопрос 4 (прагматичный) – ДУХ ИЛИ МАТЕРИЯ?
Духовная материя. Дух – это не бесплотное нечто. Не дуновение ветерка, не дыра в пространстве. Дух – вполне весомая вещь. Человеческий дух меняет мир вокруг нас, делает невозможное возможным. Дух толкает нас на ошибки. Но мы, даже ошибаясь, должны уметь подняться, взять себя в руки, перевести дух и начать все с начала. Для этого требуется дух. И когда мы преодолеваем себя, то в состоянии создать такую материю, от которой дух захватывает.
Вопрос 5 (читательский) – ЧИТАТЬ ИЛИ НЕ ЧИТАТЬ? И ЧТО ЧИТАТЬ?
Читать книги. Обязательно хорошие. В последнее время люди внимательно следят за своим питанием, стараются не есть фастфуд, знают все о том, каким должен быть рацион здорового человека. А вот читают разную ерунду. Забивают голову таким вздором, что легко может приключиться заворот мозгов. И считают это совершенно нормальным явлением. Думаю все же, если мы начали беречь свои желудки, то когда-нибудь настанет время, когда мы начнем беречь свои мозги.
Вопрос 6 (политический) – РАДИКАЛИЗМ ИЛИ ТРАДИЦИОНАЛИЗМ?
Я политик. Любой политик начинает как радикал, а потом становится консерватором. Любой политик обязательно должен пройти путь от революционера, который расшатывает основы, до государственника, который основы формирует. Если он этот путь не проходит, то он тогда болтун и популист, который умеет только бунтовать. И на этом делать имя. Созидать не умеет, поскольку нет идеи. Политиков, которые ничего не производят, кроме выхлопных газов, часто видно: клубы дыма, крик, литавры. На самом деле, идея бунта хороша как стартер для машины. Но далее машина должна работать, должна что-то делать, должна производить. А не просто трястись на месте в экстазе, травя окружающих угарным газом протеста.
Вопрос 7 (жизненный) – В КАКИХ ОТНОШЕНИЯХ НАХОДЯТСЯ ПИСАТЕЛЬ АЛЕКСАНДР ВУЛИН И ПОЛИТИК АЛЕКСАНДР ВУЛИН?
В политике как и в литературе главное иметь свою идею, свой взгляд и уметь передавать его так, чтобы людей сделать своими единомышленниками. Ну, например, из слов жизнь, доверие, мир, надежность можно сделать и политическую программу, а можно составить текст, который вас заставить смеяться или плакать, или просто перелистнуть скучную страницу. В литературе для меня главное – это не описание каких-то явлений посредством рассказа, а именно возможность вызвать эмоции. А это очень сложно.
Вопрос 8 (мрачный) – ЧТО ТАКОЕ МРАК?
Это очень простая история с очень простой моралью. История о жизни, которая заканчивается смертью. Это пять фрагментов, пять вариантов простой и именно поэтому трагической человеческой жизни. Это пять картин периода трагического балканского двадцатилетия: смена власти и капитализация страны, югославские войны и проблемы беженцев, косовский конфликт, проблема изменения социальных ценностей.
Сейчас редко пишут романы на социальную тему, считается, что читатель избегает такие произведения, мол, слишком мрачные. Я же сознательно утрировал мрак романа, сознательно сделал его беспросветным. Мне кажется, что именно тогда, когда мрак станет совсем густым, появится желание идти к свету. Вот об этом переломном моменте я и пишу. Моменте, когда с человека снимаются слой за слоем всяческие ярлыки, и он остается один. Голый человек на голой земле… И тогда ему дается надежда.
Вопрос 9 (пророческий) – ЕСТЬ ЛИ ВЫХОД ИЗ МРАКА?
Есть такой фильм Луиса Бунюэля «Скромное обаяние буржуазии», который заканчивается потрясающей сценой. Там террористы врываются в зал, где обедают респектабельные граждане и начинают их расстреливать. И даже в момент расстрела, забившись под стол, глядя на уже убитых знакомых, на кровь, на убитую жену, даже в этот момент человек ест. Ест, торопливо глотает, жует, тянет в рот бесплатную еду. Нынешнее общество, общество потребления, если продолжит в этом направлении, то его всегда будет ожидать мрак и крысы. И неизбежная смерть. Человек не крыса. Он должен иметь мечту. И она не должна измеряться мечтами из скучных реклам. Человек достоин большего, чем просто новые хорошие кроссовки, которых он тоже, кстати, достоин.
Вопрос 10 (перспективный) – А ЧТО НАС ЖДЕТ ЗА МРАКОМ?
Сейчас готовится русское издание моего романа «Красота». Роман это существенно отличается от романа «Мрак». Но и он – о жизни и смерти. И о том, что только смерть – реальная, жутко некрасивая, болезненная и живая – способна породить из себя смысл жизни. Роман «Красота» – это довольно большой исторический текст. Для героев этого романа жизнь – это главная ценность. Он живет только тогда, когда она имеет смысл. Мои герои живут жизнью сильных эмоций, эффектных жестов, великих падений и великих взлетов. Понятие добра и зла того времени радикально отличается от нашего. Мне было интересно описать это время. Это, можно так сказать, некая эпопея, рассказывающая не столько даже о таком эпохальном явлении как падение Константинополя в 1204 году, но о людях, которые одновременно были и субъектами и объектами истории, и ее творцами и ее жертвами. Сербские правители Вукан и Стефан, Бонифаций Монферратский, венецианский дож Энрико Дандоло, Балдуин Фландрский – это лишь малая часть исторических имен, которые в романе действуют наряду с реальными личностями.