– Я шарлатан?! Ти сам шарлатан, процентщик, закладчик!
– Я закладчик? Ах, ти разбойник!..
– …Что мене эти шарлатанские гости наделали, чтоб вжэ лучше их черт побрал!
– Что!!! Ах, ти жид! Гошпода, едем. Благодарим вам!
Елизавета Уварова, автор монографии «Как развлекались в российских столицах» (Спб., 2004), похваляя мастерство Вейнберга-рассказчика, говорит об особой колоритности его «говора», характерности реплик, подвижности мимики, выразительности жестов, настаивая на том, что он трогательно доброжелателен к высмеиваемым им персонажам, что юмор его совершенно беззлобен. И другой критик утверждает, что рассказы его якобы «никогда не рисовали евреев с дурной стороны, а касались только находчивости и остроумия евреев».
Надо сказать, в копилке еврейских анекдотов и сцен Вейнберга, в самом деле, наличествовали и вещи нейтральные. Так, пьеса «Наследство» рассказывает о споре трех евреев о том, «кто может выдумать такое, чтобы быть богаче всех и сколько каждый желал бы иметь». Первый еврей захотел, чтобы ему и только ему принадлежали все российские рубли; второй возжелал заполучить золотой запас всего мира. В разговор вступает третий еврей: «А я ничего би больше не хател, как только, чтобы ви оба ув один и тот же день падохли сибе, и чтоби я оставался единственного вашего наследником! Я би этого только и хотел!» Или анекдот «Порок». Еврей продает барину лошадь, утверждая, что никаких пороков в ней нет. Когда же выясняется, что скотина слепа на левый глаз, и рассерженный покупатель призывает еврея к ответу, тот парирует: «Разве шлепота – это порок? Это только большое несчастье; это только жалеть надо!». В сценке «Фокус» еврей смотрит, как некий иллюзионист показывает исчезновение положенного на ладонь рубля. «Ничего особенного. – парирует он. – Вот в нашем банке фокус – двести тысяч рублей – «алле пасе марш» – и пропал». В пьеске «Приручили» – еврея спрашивают, каков новый начальник полиции. «Был очень сердитый. – А теперь? – Теперь? Теперь вже из рук кушает». Интересна и сценка «Овес». Нищий еврей везет повозку с поклажей в мешках, в которую впряжена тощая, истомленная лошаденка. «Что везешь? – Овес, – отвечает он шепотом. – Что так тихо говоришь? – Чтобы часом моя коняга этого не услышала. Потому она давно уже этого не кушала, чтобы она теперь не захотела попробовать». Или еще такая лаконичная реприза: «Еврей посылает из Херсона в Одессу телеграмму: «Телеграфирую. Шлава Богу вчера обручался с моего замечательного невеста. Очень рад. Поздравьте нас.
Но отнюдь не эти безобидные шутки определяют литературную деятельность Вейнберга. Большинство его опусов пышут неприкрытой злобой и отвращением по отношению к соплеменникам, причем автор сознательно выключает себя из их числа. В его пьесе «Старые порядки» описывается губернский городок черты оседлости. «Одного там было достаточно, даже в очень большом количестве, – сообщает автор, – это – жидов, этих, счастливых сынов Израиля, грязных, неумытых, нечесаных и видевших в каждом приезжем свою жертву; они наполняли и улицы, и дома, и гостиницы, которые., были ужасны». Остановившись в местной гостинице, он всю ночь был мучим клопами, на что пожаловался ее содержателю-еврею:
– Клопи? – отвечает тот. – Это, господин, ничего; они только покудова будут знакомиться, а потом уже они вам никакого вниманию не будут делать… Ждесь все вжэ привыкали; без клопи даже ждесь невозможно.
– Отчего невозможно?
– Потому ждесь, звыните, еврейского город; клопи без еврея не могут жить.
– Да, я-то чем виноват?
– Ну, они, звыните, в первого ночь не могли же знать, что ви
И далее вывод: «Жиды надоели до смерти. Они, как мухи: сгонишь одного, явятся другие; просто хоть из пистолета стреляй»…
В его «жидовских» рассказах не достает «чутья правды», как заметил литературовед и библиограф Семен Венгеров. А актер-чтец Владимир Давыдов, характеризуя вейнбергские анекдоты, саркастически заметил: «Еврейского в них было столько же, сколько во мне китайского».
Как же встретила книгу «Сцены из еврейской жизни» современная журнальная критика? Вот что писали «Отечественные записки (1870, № 7): «Мы не понимаем, что остроумного или даже просто веселого в этом неловком кривляний… По нашему мнению, в русской литературе давно не было ничего более плоского и бесцветного… Но что всего замечательнее, книжонка…, содержащая в себе 125 страниц разгонистой печати, стоит рубль. Для первого дебюта это недурно». «Дело» (1870, № 7) вторило: «Главное назначение этой литературы – потешить, рассмешить читателя тем шутовским смехом, в котором нет никакой мысли, никакой цели, ни даже признака какого-нибудь содержания… Представьте себе, читатель, книжку, не дающую ничего другого, кроме пошлого передразнивания евреев, говорящих ломаным русским языком. По нашему мнению, это так же занимательно, как пение петуха и хрюканье». «Давно уже не приходилось читать ничего более тупого и шарлатанского книжки Павла Вейнберга», – резюмирует рецензент и говорит о его своекорыстии, «жалком остроумии», о «выведенных им дураках-евреях, которых он заставляет коверкать русский язык на 125 страницах». Говоря о «литературном кривляний» Вейнберга, журналисты обвиняют его в своекорыстии: «Автор обнаружил желание снискать себе литературную славу вместе с презренным металлом». Они уверены, что образчики такого «жалкого остроумия» не понравятся умным евреям, и потому они не дадут ни одного рубля сер. Г. Вейнбергу… Что же касается до русских читателей, то как они ни тароваты на покупку глупых книжонок, а тут, вероятно, поостерегутся и найдут лучшее применение лишнему рублю».
А.И. Лебедев Ил. к кн.: Вейнберг ПИ. «Сцены из еврейского и армянского быта» (СПб., 1878).
Вейнберга часто сравнивали с шутом, задача которого – потешать (действительно, однажды купец пригласил его на свадьбу: «промеж танцев побалагурьте»). Тем не менее, вопреки прогнозам маловеров, таковое шутовство оказалось чрезвычайно востребованным не только читателями, но и зрителями. Его «Сцены из еврейского быта» (Спб., 1870) были раскуплены в несколько месяцев и до 1874 года переизданы четыре (!) раза, и каждый раз весьма внушительным для того времени тиражом – 3 000 экз., в 1878 году выходят в свет «Сцены из еврейского и армянского быта», затем «Новые сцены и анекдоты из еврейского, армянского, греческого и русского быта» (Спб., 1880) и «Полный сборник юмористических сцен из еврейского и армянского быта» (М., 1883), наконец, «Новые рассказы и сцены» (Спб., 1886).
Общий тираж изданий «сценок» Вейнберга составил астрономическую по тем временам цифру – 25 тысяч экземпляров. Литератор Владимир Михневич утверждал, что «Павел Исаевич известен всей городской России, которую он задался миссией рассмешить своими потешными рассказами о «еврейской нации». А вот свидетельство другого современника: «Вряд ли в России есть такой театр, на подмотках которого не выступал бы Вейнберг. Одно время он был до того популярен, что вечера его давали громадные сборы, впоследствии программа вечеров дополнялась, для большего успеха, участием и других лиц. Был даже такой период, когда Вейнберг разъезжал по России с венгерской шансонетной певицей Илькой Огай, устраивая литературно-вокальные вечера: представителем литературы был Вейнберг, а вокальной части – Огай». Последнюю аттестовали так: «Илька Огай, поющая шансонетка в мужском платье, она страшно вульгарна и цинична, и поет всегда под винными парами», впрочем, «генералы даже ездят, чтобы ее послушать. Такой теперь форс задает… Аристократы к ней «Мамзель Илька, мамзель Илька», а она их «брысь», да и делу конец». (H.A. Лейкин). Можно представить, какой апофеоз пошлости и бескультурья являли собой эти представления. Зато они давали знатный сбор: годовой доход Вейнберга, по некоторым данным, составлял 15 тысяч рублей – такую сумму едва ли получали даже тайные советники. А в 1880 году Павел Исаевич был даже принят в труппу Александрийского театра. Петр Гнедич вспоминал, как его «запрягли на бессловесную роль» в гоголевском «Ревизоре» за умение ловко щелкать языком. Вейнберг часто исполнял роли евреев и евреек и, будучи «небольшим актером сего театра, он в ансамбле держался весьма прилично и даже еврейские роли исполнял мягко, без нажима». Но при этом он не только не перестал рассказывать анекдоты, но выступал с ними и на сцене самой Александринки, что весьма поощрялось театральной дирекцией, поскольку такие выступления собирали переполненные залы.
А вот передовой российской интеллигенции «сногсшибательный успех» Павла Исаевича претил настолько, что иногда таковой отрицался, вопреки самой очевидности. «Как Вейнберг ни пришепетывает по-еврейски, – писали «Отечественные записки» (1881, Т. 256, № 5), – с литературой его анекдоты не имеют ничего общего… Избрав себе звукоподражательную специальность, передразнивая говора разных инородцев, населяющих наше отечество, и потому вынужденных говорить по-русски, г. Вейнберг отнюдь не помышляет о создании каких-нибудь юмористических типов, об уловлении какой-нибудь типической национальной черты… Для г. Вейнберга все едино, все на потребу, лишь бы «смешно» выходило. Вот в виду этого сосредоточения всех сил и способностей на смехотворности, нам и кажется, что почтеннейшая публика смеется сравнительно мало даже над г. Павлом Вейнбергом». А писатель Александр Амфитеатров говорил о том, что «такие присяжные смехотворцы, как Вейнберг, не поднимаются выше подворотни литературы».
Примечательно, что актер Евгений Кузнецов в книге «Из прошлого русской эстрады» (М., 1958) назвал анекдотические сценки Вейнберга «отвратительнейшими по своей тенденции» и связал их с «несомненным влиянием наступления реакции». Он пишет о «шумной известности» Павла Исаевича. Понятно, что характеристика «шумная» применительно к популярности Вейнберга, сродни с определением «скандальная».
Неудивительно, что выступления Вейнберга сопровождались скандалами со стороны еврейского населения. Сохранилось воспоминание Максима Горького о его посещении концерта актера в Казани в 1884 году, во время летних гастролей актера, где тот выступал на открытой эстраде: «Мне нравилось слушать его рассказы, – рассказчик он был искусный… Однажды я пошел туда с маленьким студентом Грейманом, очень милым человеком. Меня очень смешили шуточки Вейнберга, но вдруг рядом со мною я услышал хрипение, то самое, которое издает человек, когда его душат, схватив за горло. Я оглянулся – лицо Греймана, освещенное луною и красными фонарями эстрады, было неестественно: серо-зеленое, странно вытянутое, оно все дрожало, казалось, что и зубы дрожали, – рот юноши был открыт, а глаза влажны и, казалось, налиты кровью. Грейман хрипел:
– Сволоч-чь… о, с-сволочь…
И, вытянув руку, поднимал свой маленький кулачок так медленно, как будто это была двухпудовая тяжесть. Я перестал смеяться, а Грейман круто повернулся, нагнул голову и ушел, точно бодая толпу зрителей. Я тоже тотчас ушел, но не за ним, а в сторону от него и долго ходил по улицам, видя перед собой искаженное лицо человека, котого пытают, и хорошо поняв, что я принимал веселое участие в этой пытке. Разумеется, я не забыл, что люди делают множество разнообразных гадостей друг другу, но антисемитизм все-таки я считаю гнуснейшей из всех».
Важно то, что русский писатель глубоко проникся болью чужого, гонимого народа. Плоские «шуточки» Вейнберга, поначалу вызывавшие у него бездумный смех, при взгляде на искаженное от страдания и гнева лицо Греймана, обретают совершенно иные смысл и звучание. Пытаясь понять, что значат такие «шуточки» для евреев, он находит удивительно точный оксиморон – «веселая пытка».
Интересно, что в повести А.П. Чехова «Степь. История одной поездки» (1888) выведен тип иудея Соломона. Этот ярмарочный гаер, как и Павел Вейнберг, пробавляется рассказами еврейских сценок и пользуется большой популярностью. Вот какое впечатление произвел он писателя: «Можно было разглядеть его улыбку; она была очень сложной и выражала много чувств, но преобладающим в ней было одно – явное презрение. Он как-будто думал о чем-то смешном и глупом, кого-то терпеть не мог и презирал, чему-то радовался и ждал подходящей минуты, чтобы уязвить насмешкой и покатиться со смеху». И еще – «в его позе было что-то вызывающее, надменное и презрительное и в то же время в высшей степени жалкое и комическое». Не списан ли сей малосимпатичный портрет с самой натуры?
Впрочем, в книге Давида Флисфидера «Евреи и их учение об иноверцах» (Спб. 1874) «сарказм, ходячие анекдоты, взятые напрокат у Павла Вейнберга» ставятся в один ряд с антисемитскими сочинениями Якова Брафмана с их «отвратительными инсинуациями» и уподобляются «огромной куче мусора». О концертах Вейнберга писала еврейская газета «Недельная хроника Восхода» (1883, № 18): «Можно представить себе, какое благотворное воспитательное значение могут иметь такие представления в Одессе – городе, где так много рабочего населения и где впервые появились еврейские погромы». Да и «Русская мысль» (1898, Т. 19, № 11-12) отмечала, что «из Сцен еврейского быта Павла Вейнберга юдофобы почерпают самые ядовитые обвинения и насмешки по адресу евреев», и поставила их в один ряд с антисемитской стряпней о кровавом навете. «Еврейская энциклопедия» Брокгауза и Ефрона» прямо обвиняла Вейнберга в «упрочении юдофобства в России». А один из зрителей вопрошал: «был ли хоть один уголок, где появление Вейнберга не сопровождалось бы скандалом со стороны еврейского населения?».
Гнался ли Вейнберг за дешевым успехом, угождая обывателю? Хотел ли вызвать антисемитские настроения? Ведал ли, что творил? Понимал ли, что анекдоты его обидны и оскорбительны для евреев? Не только понимал, но знал наверняка, и более того, отчаянно этим бравировал, рассказывая о каждом таком случае со сцены. Вот случай, приключившийся с ним во время гастролей в Перми, где он выступал в городском дворянском собрании. На этом своем концерте Вейнберг живо изобразил старика-еврея, у которого накануне брился. Еврей заподозрил в нем приезжего и стал расспрашивать о его профессии, причем сразу же догадался, перед ним артист, поскольку тот «разговор имеет ласковый». Когда же парикмахер стал допытываться, как фамилия артиста, Вейнберг ответил вполне самокритично:
– Нет, не скажу! Узнаешь, так, пожалуй, нос отрежешь!
– Честное слово, не отрежу.
– Ну, изволь, моя фамилия Вейнберг.
– Ах, тот, который…
– Да, тот, который…
– Я уж даже теперь смеюсь! – парировал цирюльник.
Когда Вейнберг поведал об этом с эстрады, клиентов у парикмахера заметно прибавилось, и тот в благодарность вернул ему 30 копеек за стрижку.
Но гораздо чаще Павел Исаевич выставлял недовольных иудеев в самом жалком, глупом и смешном виде, и тем самым, как ему и мнилось, множил свою популярность среди определенного сорта публики.
Почти на каждом концерте он с видимым удовольствием сообщал зрителям о том, как однажды толпа евреев в Одессе ожидала его из театра с целью мордобития. Евреев было человек двадцать. Как только Вейнберг появился, послышались голоса из толпы: «ну, начинай», «зачего я, начинай ты». Вейнберг прошел квартала два; в толпе все шли переговоры, но, видимо, никто не решался выступить первым. Вдруг кто-то крикнул: «Господин Вейнберг!» – «Что вам угодно?» – остановился тот. – «Спокойной ночи!» – «И вам того же». – «Благодарим Вам. Будьте здоровы!». И евреи разошлись. Как же реагировали на такие его рассказы русские зрители? Михаил Шевляков в своей книге «Современники» (1900) пересказывает со слов Вейнберга этот сюжет и итожит: «Трусливая толпа разбежалась».
В другой сценке «В вагоне» Вейнберг выставил еврея сколь убогого, столь не в меру обидчивого и чванливого. «В вагоне второго класса много публики. Идет веселый разговор, кто-то рассказывает еврейские анекдоты. Все смеются. В конце вагона сидит какой-то еврей и злится, что затрогивают
– Ижвините, пожалуйста, что я вмешиваюся в вашу компанию, то я больше вжэ сидеть шпокойно не могу.
– Что же вам угодно?
– Мне, шобственно, ничего не угодно. А что вам от евреев угодно?..
– Ничего не угодно. Мы просто анекдоты рассказываем.
– Анекдоты? Это вам, верно, господин Вамберг учил так предштавлять? Он вжэ нам довольно пашкудство делает! Пожвольте вам шказать, что я сам имею большую честь принадлежать к большого еврейского народа!.. Тольки я вам могу шказать, что ви завшем неверно про евреи говорите. 3 еврейского биту много есть очень хорошего даже ражказывать. А вот з русского биту я тоже жнаю смешного ишторья, более смешного, чем з еврейского биту!». И еврей рассказывает анекдот о русских, а потом, «заложивши руки в карман, с гордостью идет на место», чем вызвает смех не столько над анекдотом, сколько над собой.
Справедливости ради отметим: насмешки над евреями находили радостный отклик не только у неразвитой публики. К анекдотам Вейнберга вполне благосклонно относился Федор Достоевский. В письме из Эмса от 2 (14) августа 1876 года (он как раз работал тогда над «Дневником писателя», печально известным своими антисемитскими пассажами), Федор Михайлович корил жену: «Очень сержусь на тебя, зачем не ходила ни к Славянскому, ни к Вейнбергу, ни в театр. Несравненно бы сделала мне больше удовольствия, если бы пошла, да мало того: взяла бы ложу, а в ложу детишек. Им пора повидать комедию». Достоевский, как видно, рассчитывал, что и его малышам высмеивание и передразнивание евреев доставят радость и удовольствие.
А вот у Петра Исаевича Вейнберга еврейские анекдотцы брата вызывали чувство негодования и жгучего стыда. Когда репортер «Петербургской газеты» спросил его, «что бы вы прежде всего сделали, если бы получили большой капитал?», тот, не задумываясь ответил:
– Я бы положил пожизненную пенсию моему брату Павлу… Чтобы он навсегда расстался со своей профессией рассказчика еврейских сцен.
Современники и аттестовали Павла Исаевича не иначе как «скорбь своего родного брата, достоуважаемого Петра Вейнберга». Ведь всей своей творческой деятельностью Вейнберг-старший демонстрировал прямо противоположное. Он проявлял жадный глубокий и непрерывный интерес к еврейству, его истории и культуре. И воссоздал яркую панораму еврейской жизни, возвышенные и прекрасные характеры, с их неподдельными чувствами, жаждой любви и поиском правды. А у Вейнберга-младшего – скукожившийся удушливый мирок подонков общества, узколобых мещан, гешефт-махеров, снобов-неучей и прочей человеческой требухи. Может показаться, что старший брат, вольно или невольно, искупал перед соплеменниками вину младшего, которого Максим Горький отнес к числу «выродков и негодяев народа своего». Израильский литературовед Леонид Коган столь же категоричен, аттестуя Павла Вейнберга «отщепенцем-ренегатом», а его сценки «злобными выпадами против своих соплеменников, разжигавшими у зрителей антисемитские чувства».
Финал жизни Павла Исаевича трагичен. Предначертана ли ему такая планида неумолимым роком, или то была карающая десница разгневанного на него Иеговы (в существование которого тот, впрочем, не верил), но на гребне успеха и славы сорокапятилетнего Вейнберга разбил паралич. Этот присяжный смехотворец, знавший шумный успех и бури оваций, был теперь прикован к постели и влачил самые печальные дни. «Почти все забыли о нем, и только товарищи, старые и молодые, устраивали ежегодно спектакль в его пользу, давали «дотянуть» свой век артисту», – сообщал «Исторический вестник» (1904, Т. 97–98). Эти же товарищи переиздали его «Новые рассказы и сцены» (Спб., 1895), но материальное положение семьи продолжало оставаться трудным. Павел Вейнберг был обречен на медленное и тягостное умирание – мучился пятнадцать лет. И когда ушел, «никто почти не знал о смерти былого любимца, и на унылую панихиду пришло лишь несколько человек». Не было на ней и Петра Вейнберга; сказавшись больным, он не проводил младшего брата в последний путь.
После публикации сокращённого варианта статьи («Крещатик», № 2, 2015), я получил неожиданное письмо, подводящее своего рода итог истории братьев-антиподов. Его автор, Давид Иоффе из Хайфы, вспоминает: «В конце сороковых годов прошлого века моим соучеником в 8-Ю классах был Юрий Ш., правнук Павла Вейнберга… Юрий очень гордился своим двоюродным дедом Петром Вейнбергом, на школьных вечерах выступал с чтением его стихов (помню, как он читал «К морю»), перед чтением объявляя: «Стихотворение моего прадеда Петра Вейнберга». Но о прямом своём прадеде Павле не упоминал. Как-то, возвращаясь вместе с ним из школы (мы жили по соседству) я что-то спросил о Павле Исаевиче. Юрий смутился, ничего не ответил, а когда мы прощались, попросил никогда не спрашивать о прадеде. Как я понял, в семье стеснялись этого родства. Так что не только финал жизни, но и посмертная судьба Павла – трагична».
Из кантонистов – в писатели. Виктор Никитин
Имя Виктора Никитича Никитина (1839_1908) ныне известно лишь специалистам[16], а когда-то об этом даровитом писателе-самоучке, редком по своему трудолюбию и энергии литературном и общественном деятеле, знала вся читающая Россия. Современники характеризовали его как «защитника страждущих и борца с неправдой», «известного тюрьмоведа и писателя, взявшего на себя благородную задачу поведать тепло и правдиво о «невидимых миру слезах», страданиях, нравах и быте разного рода «несчастненьких», которых так много на Святой Руси». Этнический еврей, он в девять лет был взят в кантонисты в Нижний Новгород, где его окрестили и дали русское имя (первоначальное еврейское имя и фамилия его неизвестны). Став военным писарем, он усердно занялся самообразованием, сделав весьма успешную карьеру. После окончания в 1869 году военной службы он стал одним из директоров Петербургского тюремного комитета, чиновником 5-го класса особых поручений при министре земледелия и государственных имуществ и управляющим инспекторским делопроизводством канцелярии министра.
В.Η. Никитин
Никитин – талант скорее неяркий, но умный и добрый. Он был одушевлен эпохой великих реформ и обратил на себя внимание в то самое время, когда был введен гласный суд, публикуя «судебные сцены» (кстати, явился родоначальником самого этого жанра) в газетах «С-Петербургские ведомости» и «Гласный суд», журнале «Сын Отечества», имевших шумный успех. Они были потом собраны в книгах «Мировой суд в Петербурге» (1867) и «Обломки разбитого корабля. Сцены у мировых судей шестидесятых годов» (1891), а также очерки «Петербургский суд присяжных» (1871).
Муштра рекрутов во времена Николая П. Зарисовка А. Васильева
Рассказам о тяготах службы николаевских кантонистов посвящены его беллетризованные автобиографические произведения: «Многострадальные» (Отечественные записки, 1871, № 8-Ю; отд. изд. – 1872), а также «Жизнь пережить – не поле перейти (Из рассказов отставного солдата)» (Еврейская библиотека, 1873, T.IV; отд. изд. – 1876).
Никитин – автор фундаментальных монографий, ставших плодом предпринятого им скрупулезного обследования российских тюрем, арестантских рот и крепостей империи. Его монографии «Жизнь заключенных» (1871), «Обзор петербургских тюрем…» (1871), «Быт военных арестантов в крепостях» (1873), «Тюрьма и ссылка» (1880) и др. заложили основы истории и социологии тюрем в России. А книга «Несчастные (по поводу большого тюремного конгресса)» (1890), содержала конкретные рекомендации по улучшению отечественной пенитенциарной системы.
Многолетняя тюремно-попечительская практика Никитина послужила материалом для его остро-полемичной книги «Благотворительные подвиги» (1886), благодаря которой автор, как отмечали критики, «составил себе реноме «беспокойного» блюстителя филантропического грошика, подстерегаемого обыкновенно столькими хапугами». Теме детской и ювенальной благотворительности он посвятил работу «Покровительство малолетним детям заключенных» (1894).
Огромна заслуга Никитина в том, что он, воспользовавшись своим служебным положением, извлек из государственных архивов богатый исторический материал по истории возникновения и постепенного роста еврейских сельскохозяйственных колоний в России. Его капитальное исследование «Евреи-земледельцы: административное и бытовое положение колоний в Херсонской и Екатеринославской губерниях в 1807-1887» (Восход, 1881-1886; отд. изд. – 1887) получило высокую оценку в русской, польской, немецкой и французской печати и было награждено золотой медалью Вольного Экономического общества. Продолжением этой работы явилась монография «Еврейские поселения северо– и юго-западных губерний в 1835-1890» (1894). Представляют интерес и его повести и рассказы, вошедшие в сборники «Жажда богатства» (1875), «Разнообразие» (1895), а также повесть «Пройдоха. Воспоминания купца старого времени» (1900), отмеченные глубоким сочувствием писателя к «страждущим» героям.
Главное и ценное достоинство сочинений Никитина – непосредственность наблюдений, близкое знакомство со своим предметом, бытописательская точность деталей, простота и ясность изложения. Недостаток художественности, отсутствие метафор и своеобычных образных сравнений компенсируются органичным введением в текст колоритных идиом, а также реплик и диалогов, что придает повествованию известную живость. Такой способ подачи словесного материала особенно выигрывает в произведениях «большой» формы, в результате чего достигается вожделенная легкость восприятия текста читателем. Что до собственно эстетической задачи, то Никитин, как писатель тенденциозный, по-видимому, таковой перед собой и не ставил.
Тит. л. кн.: Никитин В.Н. Евреи-земледельцы (1887)
Тит. л. кн.: Никитин В.Н. Еврейские поселения северных и юго-западных губерний (1894)
Однако важный мировоззренческий аспект творчества Никитина остается не вполне выясненным. Израильский литературовед Шимон Маркиш называет его «аутсайдером» еврейской литературы, говорит о нем как об «авторе считанных еврейских рассказов и очерков, совершенно теряющихся в его чисто русской беллетристической «продукции». И задается вопросом: принадлежит ли этот писатель исключительно к русской или все же и к русско-еврейской литературе?
Чтобы подойти к решению проблемы, предоставим для начала слово самому писателю. На излете жизни Виктор Никитин, уже отставной чиновник в генеральских чинах, опубликовал в журнале «Русская старина» (1906, №
О том, как муштрой, розгами, жестокими пытками принуждали креститься новобранцев-евреев, он с пронзительной силой расскажет потом в своих литературно-публицистических произведениях. Существенно, однако, отметить, что его крестный, губернский секретарь, делопроизводитель хозяйственного комитета полка набожный Никита Ермолаевич Валов, по имени которого наш герой получил отчество и фамилию, фактически заменил ему отца и имел на него огромное духовное влияние. Валов сам происходил из кантонистов и заслужил репутацию отличного учителя; в 1820-е годы он преподавал в училище для гражданских чиновников, давал и частные уроки в барских домах. Он стоял горой за Никитина и из уважения к Валову никто не смел обижать крестника; он добился для своего протеже всяческих послаблений и привилегий – право носить одежду из тонкого сукна и обуви, разрешения по праздникам отлучаться из полка в гражданском платье. И это при том, что в казарме кантонистов били кулаками, а то и драли розгами даже за отстегнутую пуговицу. И, конечно, это по его, Валова, протекции Никитина произвели сначала в десяточные, а затем в капральные ефрейторы, знаменщики и, наконец, ординарцы. В 1852 году наш герой, снова с подачи крестного, стал писарем полковой канцелярии, а в 1854 году получил звание рядового.
Валов наставлял своего воспитанника в православном и верноподданическом духе. «Должно молиться Богу, почитать начальство, служить прилежно и вести себя безупречно, – поучал он Никитина перед отправкой его полка в поход во время Крымской войны в 1854-1856 гг. в Петербург и Выборг. При этом благословил его образком и посоветовал почаще обращать глаза к небу. И хотя Виктор, как это водилось у писарей канцелярской команды, был перегружен бесконечными отчетами и строевыми рапортами, он тем не менее находил время, чтобы аккуратно ходить «по субботам – ко всенощной, а по воскресеньям – к обедне». Никитин пишет, как перед выступлением полка «отслужили молебен, всех окропили святою водою», а перед отправкой солдат на диковинном в то время паровозе с платформы Николаевской железной дороги всем «приказали перекреститься». Вообще, Никитин предстает в «Воспоминаниях» человеком глубоко православным: он не пропускает церковные службы и даже потом будет ходатайствовать перед Св. Синодом о прощении заблудших.
Впоследствии он будет говорить о «мизерной жизни», «отчаянном невежестве» военных писарей, которых назовет не иначе, как «переписывающими машинами». И в самом деле, хотя он пишет о Валове с большим пиететом, видно, что тот, научив его читать, писать и четырем действиям арифметики, не приохотил его даже к элементарному чтению. Да и вкус к литературе он, как видно, привить крестнику никак не мог. Судите сами: однажды Никита Ермолаевич привел Никитина в дом, где среди гостей был знаменитый Тарас Шевченко, освобожденный из солдат Оренбургского гарнизона и возвращавшийся в Петербург. Он сразу же приковал всеобщее внимание и попросил принести горсть зерен. Затем взял из кучки одно, показал его и сказал: «Вот вам старший над всеми», потом бросил его в кучку и добавил: «Вот уже и нет его: так и люди могут». Все удивлялись его мудрости. Но только не Валов. Вот как он объяснил Виктору слова малоросса: «Власти от Бога поставлены, а потому все обязаны подчиняться старшим и своевольничать грешно, а Шевченко, как неверующий, пострадал уже за свои прегрешения, но так как не унимается, то Бог его еще накажет за вольнодумство». Так крестный все свел к излюбленной им благонамеренно-охранительной тенденции: понять масштаб таланта и личности Кобзаря было ему не по силам. Валов никогда не упоминал даже имен Пушкина и Гоголя.
И уже только после расставания с Валовым, в Петербурге, в Департаменте военных поселений, куда он был переведен из Нижнего Новгорода писарем, Виктор впервые познакомился с книгой. Как-то во время перерыва один из сосуживцев стал читать вслух роман Ивана Лажечникова «Ледяной дом». Голос чтеца дрожал при рассказе о мрачной године Бироновщины, о мучительствах и издевательствах над человеческом достоинством.
На него, бывшего кантнониста, это произвело самое сильное впечатление (Никитин еще не знал тогда, что будет потом словом и делом защищать униженных и оскорбленных). «Воображение распалялось при описании замораживания людей» и живо вспомнился холодный карцер полковой казармы, где гнобили проштрафившихся новобранцев. Но тут – на самом волнительном месте! – явился грозный фельдфебель и приказал немедленно прекратить «безобразничать»: «Вольнодумством, смотрите, не заразитесь от разных вздорных книжек! Коли донесу экзекутору, чем вы тут пробавляетесь, сидеть вам всем в карцере».
Рвение к службе, которой Никитин «предался с пылом юности», обратило на себя внимание руководства, и он раньше срока получил должность писаря 3-го класса (1857 г.) – по его словам, он «встал на собственные ноги». Занимался он и частной перепиской у либерального графа А.П. Орлова-Давыдова, готовившего материалы для крестьянской реформы, причем обязался хранить о сем глубочайшую тайну. Но сам жадно вникал во все, что происходило вокруг и, между прочим,
Только в 1858 году, когда Никитин получил назначение в Законодательное отделение Военного министерства, на его пути встретился «бескорыстный покровитель и наставник», сыгравший в жизни будущего писателя едва ли не определяющую роль. То был статский советник Иван Герасимович Устрялов (1818-1861), брат известного историка. Видя скромность, старание и любознательность молодого писаря, он поручил ему составить опись министерской библиотеки, а затем и заведовать ею. Сюда стекались все военные, морские и гражданские законы, а также только что вышедшие повременные издания и газеты «Русский Инвалид», «Северная Пчела», «С-Петербургские Ведомости» и т. д. По заданию Устрялова, Виктор вырезал нужные статьи, переписывал отчеты, все более и более приобщаясь к современной словесности. Мало того, начальник давал ему книги из своей домашней библиотеки – Пушкина, Гоголя, Лермонтова, Кольцова, Достоевского – и не только определял круг чтения Никитина, но и «призывал [его] к себе в квартиру, а там распрашивал, что он понял из прочитанного, советовал заниматься самообразованием и поощрял чем мог». Три года, проведенные под началом взыскательного Устрялова, стали для Никитина временем его культурного роста.
«Ты отличен за свое благонравие, смышленость и старание, чем и должен дорожить», – обратился к Виктору директор Канцелярии Военного министерства Константин Петрович Кауфман (1818-1882), подписывая приказ о его назначении своим личным секретарем. При этом нисколько не препятствовал чтению, и наш герой взял за правило просматривать в приемной свежие газеты. Так и продолжалось изо дня в день, пока на глаза Никитина не попалась статейка «Московская летопись» из «С-Петербургских Ведомостей» (1861, № 266), возмутившая его до глубины души. Автор, скрывшийся под маской анонима[17], шельмовал лакеев, извозчиков и особенно писарей. Говорил о грубости их поведения, сравнивал их с беспородными дворняжками и советовал читателям вышвыривать «этих выскочек и нахалов» вон.
Товарищи по службе, разделяя его возмущение, присоветовали написать возражение на сей пасквиль. «Я разинул рот от изумления, – признавался Виктор, – я не имел ни малейшего понятия, как это делалось». В сильном душевном волнении он готовил отповедь злоумышленнику, страстно выступил в защиту «несправедливо униженных писарей, произведенных из них чиновников и представителей других сословий, опозоренных московским летописцем». Когда рукопись была готова, ее просмотрели и отредактировали грамотеи Канцелярии. Более всего к ней руку приложил начальник отделения Дмитрий Александрович Саранчев (1833-?). Выпускник юридического факультета Московского университета, он сам занимался литературой и печатался в «Отечественных записках». И это благодаря Саранчеву опус Никитина был опубликован в «Прибавлении к «Русскому Инвалиду», 1862, № 6 под псевдонимом «Один из военных писарей». Впоследствии Никитин напишет, что «вступил на литературное поприще случайно, без всякой подготовки».
Впрочем, о литературном дебюте Виктора скоро прознали все сослуживцы, и его, «как автора, водили напоказ к некоторым членам военного совета, а писаря из всех учреждений министерства недели две сряду приходили [его] благодарить от несправедливых нападок… [Он] был упоен «славою соблазнительною».
Саранчев настоятельно советовал продолжать писать, и исключительно о том, что пережито и выстрадано. Это он предложил Никитину сочинить рассказ о кантонисте, о его жизненных злоключениях и мытарствах, но со счастливым концом: герой возвращается домой к отцу и матери после спасительного манифеста Александра-Освободителя, родные встретили юношу с распростертыми объятиями, и все зажили в согласии и довольстве. Саранчев кое-что подправил, назвал рассказ «Стерпится – слюбится» и отослал в редакцию какого-то журнала.
И вот новоявленного сочинителя вызвал на ковер сам военный цензор, генерал-майор Людвиг Людвигович Штюрмер (1809-1886). Никитин передает в лицах их диалог. Штюрмер ткнул пальцем в тетрадку и грозно вопросил:
– Ты смастерил эту мерзость?
– Точно так-с, – сдавленным голосом ответил Виктор, – я, простите, Ваше превосходительство, написал, кажется, правду-с.
– За твою дерзкую правду тебя следует по меньшей мере отодрать! – все более распалялся Штюрмер, – Ты, солдат, осуждаешь закон, существовавший бывший о кантонистах. Да как ты это смел, кто тебя на это надоумил, отвеч-чай?
Генерал стал стращать розгами и арестантскими ротами, а затем швырнул ему в лицо тетрадку, топнул ногою и вскричал:
– Пошел вон, рак-калия эдакая!
Никитин опрометью выскочил вон, на улицу. Его объял такой невообразимый страх, что он тут же бросился за защитой к своему патрону, генералу Кауфману. Тот обещал поговорить со Штюрмером и, действительно, на следующий день вызвал его к себе. Никитин не слышал из приемной, о чем говорили за закрытыми дверями их превосходительства, только после сего военный цензор подозвал его к себе и, погрозив кулаком, вполголоса произнес:
– Смей только сочинять, так я тебя, мерз-завца! – и добавил: – Что бы ты ни написал, я все зачеркну.
Но Никитин не смалодушничал: его желание стать автором только усилилось. И рядом был взыскательный ментор – Дмитрий Саранчев. Он поощрял творческие начинания Виктора, учил не столько пересказывать мысль, сколько изображать живые картины, заставлял его работать над словом, правил и шлифовал стиль. Конечно, возможности литературных друзей были скромны: ведь вездесущий военный цензор продолжал лютовать и запрещал буквально все, что выходило из-под пера Никитина. Удавалось печатать лишь отрывки произведений, куцые, да притом совершенно беззубые. Редактор «Военного сборника», генерал-лейтенант Петр Меньков, только разводил руками: «Автор обладает способностью и наблюдательностью, но публиковать целиком нельзя-с». А генерал-майор Александр Гейрот из журнала «Чтение для солдат», поместив один никитинский жалкий фрагмент, посоветовал автору брать сюжеты из гражданской жизни, дабы миновать военную цензуру. Но разве возможно писать о том, чего не ведаешь? Другое дело – жизнь кантонистов, о злоключениях которых – из первых рук! – еще не поведал русской публике ни один писатель. Он, Виктор Никитин, будет первым, и сделает это «в удобочитаемой беллетристической форме». Повесть получила пронзительное и, как казалось, очень точное название «Многострадальные», а эпиграфом к ней послужили бессмертные слова A.C. Грибоедова «Свежо предание, а верится с трудом».
Текст Никитина – это строго обоснованный и документально выверенный обвинительный акт, предъявленный всему институту кантонистов, через горнило которого прошло за 31 год 7.905.000 мучеников. Шаг за шагом раскрывает автор жизнь кантонистов с того момента, как ребенок становился «казенным» и попадал в науку к пьяным дядькам и ротным кровопийцам. Окрест только и слышалось: – «С шеи до пят всю шкуру спущу!», – «До смерти запорю, шмара проклятая!», – «Всем по полсотне!». Заплечные мастера выработали целый ряд пыток: что там привычные зуботычины, «волосянки» и оплеухи! – детей лупили кулаками по голове, иногда заставляли одного «харкнуть хорошенько» другому «в рожу» или дать тому «два раза по шее». Суровому наказанию подвергались за такие «преступления», как кашель в строю, улыбку некстати, лишний кусок хлеба за обедом и т. д. «Виноват, не виноват, а морду все равно расквашу на память», – похваляется бригадный командир Драконов. А капитан со столь же говорящей фамилией Живодеров зорко следит за тем, чтобы «во всех комнатах были розги», и изгаляется в сочинении новых, самых изощренных казней:
– Как бы так драть, чтобы и ловчей, и больней было? Не вздумал ли ты какого-нибудь нового метода? – отнесся он к фельдфебелю. И по его приказу штрафников истязают их же товарищи-кантонисты, воспитываемые «в остервенении против ближних».