Мой ответ, слегка поспешный, заставил засмеяться мадам де Помпадур, которая спросила меня, вправду ли я из тех мест.
– Из каких тех?
– Из Венеции.
– Венеция, мадам, это не «Те места», а «Эти».
Этот ответ сочли еще более странным, чем первый, и вот, вся ложа принялась совещаться, является ли Венеция «там» или «тут». Сочли, что я, безусловно, прав, и на меня больше не нападали. Я дослушал оперу без смеха, и поскольку я был простужен, часто сморкался. Тот же «голубая лента», которого я не знал, и который оказался маршалом де Ришелье, сказал мне, что очевидно окна моей комнаты плохо закрыты.
– Прошу прощения, месье, они даже
Все засмеялись, и я почувствовал себя оскорбленным, потому что догадался, что неправильно произнес слово «
– Вот эта.
– У нее некрасивые ступни.
– Это не видно, месье, и потом,
Это словцо получилось у меня случайно, и я даже не понял его остроты, но оно оказалось столь удачным, что привлекло ко мне внимание всей компании в ложе. Маршал узнал, кто я такой, от г-на Морозини, и тот мне сказал, что с удовольствием меня хвалил. Мое словцо сделалось знаменитым, и маршал де Ришелье оказал мне любезный прием. Из иностранных министров, которым я был представлен, самым любезным был милорд маршал Шотландский Кейт, который представлял короля Пруссии. Мне представился случай говорить с ним.
Это было на третий день после моего прибытия в Фонтенбло. Я пошел один ко двору. Я увидел прекрасного короля, идущего к мессе, и всю королевскую семью, всех придворных дам, которые удивили меня своей некрасивостью, как дамы двора в Турине – своей красотой. Но, наблюдая поразительную красотку среди стольких уродов, я спросил у кого-то, как зовут эту даму.
– Это, месье, мадам де Брионн, которая выделяется своим умом даже больше, чем красотой, поскольку не только не имеет на своем счету ни единой истории, но даже никогда не давала ни малейшего повода, чтобы злословие могло использовать его, чтобы придумать такую историю.
– Может быть, просто не знают.
– Ах, месье, при дворе знают все.
Я пошел в одиночку бродить повсюду, вплоть до внутренних апартаментов короля, когда увидел десять-двенадцать некрасивых дам, по виду скорее бегущих, чем просто идущих куда-то, причем бегущих очень неловко, так что казалось, что они вот-вот упадут лицом об пол. Я спросил, откуда они идут и почему так неловко ходят.
– Они вышли от королевы, которая сейчас будет обедать, а ходят они плохо потому, что каблуки их туфель, высотой с полноги, вынуждают их ходить на полусогнутых ногах.
– Почему они не ходят на каблуках поменьше?
– Потому что хотят казаться повыше.
Я вошел в галерею и увидел короля, который шел, опираясь на плечо г-на д’Аржансон. Голова Людовика XV была восхитительно красива и поставлена на шее как нельзя лучше. Ни один самый умелый художник не смог бы изобразить поворот головы этого монарха, когда он оборачивался, чтобы на кого-то взглянуть. Мгновенно возникала потребность его любить. Я, впрочем, ожидал увидеть величие, которого напрасно искал в лице короля Сардинского. Я твердо уверен, что мадам де Помпадур влюбилась в это лицо при первом знакомстве. Может быть, это и было не так, но лицо Луи XV заставляло зрителя так думать.
Я вошел в залу, где увидел десять-двенадцать прогуливающихся придворных и стол, убранный для обеда и пригодный для дюжины людей, но с одним кувертом.
– Для кого этот стол?
– Для королевы, которая будет обедать. Вот она.
Я вижу королеву Франции, не нарумяненную, в большом чепце, с видом старым и набожным, которая благодарит двух монашенок, ставящих на стол тарелку со свежим маслом. Она садится, десять-двенадцать прогуливающихся придворных располагаются вокруг стола полукругом на расстоянии десяти шагов, и я погружаюсь вместе с ними в глубокое молчание.
Королева начинает есть, ни на кого не глядя, не поднимая глаз от тарелки. Она поела от одного блюда, и, удовлетворив свой вкус, вернула его, при этом обежав взглядом всех присутствующих, по-видимому, чтобы увидеть, с кем она может поделиться впечатлением о вкусе блюда. Найдя его, она обратилась к нему со словами:
– Месье де Ловендаль.
При этом оклике я увидел красивого мужчину, на два дюйма выше меня, который, склонив голову, и сделав три шага к столу, ответил:
– Мадам.
– Я полагаю, что самое предпочтительное рагу это фрикасе из цыпленка.
– Я того же мнения, мадам.
После этого ответа, данного самым серьезным тоном, королева продолжила еду, и маршал де Ловендаль отошел тремя шагами и занял свое прежнее место. Королева больше ничего не сказала, окончила обед и вернулась в свои комнаты.
Мечтая увидеть этого знаменитого воина, победителя битвы при Берг-оп-Зум, я был счастлив, что мне удалось присутствовать при этом случае, когда королева Франции сообщила ему свое мнение о качестве фрикасе, и он высказал ей свое мнение тем же тоном, каким произносят смертный приговор на военном совете. Обогащенный этим анекдотом, я отправился попотчевать им слушателей у Сильвии, на элегантном обеде, где нашел избранное и приятное общество.
Восемь-десять дней спустя я находился в десять часов в галерее, в ряду других людей, чтобы испытать удовольствие, всегда новое, – увидеть проход короля, направлявшегося к мессе, и странное – видеть обнаженные кончики грудей медам де Франс, его дочерей, которые, в соответствии с модой, являли их всему народу, вместе со своими голыми плечами, когда был поражен, увидев Кавамакчи, Джульетту, которую оставил в Чезене под именем м-м Кверини. Если я был удивлен при виде ее, то она была не меньше удивлена, увидев меня в таком окружении. Тот, кто держал ее под руку, был маркиз де Сен-Симон, первый джентльмен двора принца де Конде.
– Мадам Кверини, вы в Фонтенбло?
– Вы здесь? Я вспоминаю королеву Елизавету, которая сказала:
– Сравнение очень верное, мадам.
– Я шучу, дорогой друг, я пришла сюда, чтобы увидеть короля, который меня не знает; но завтра посол меня представит.
Она встала в ряд пятью-шестью шагами от меня ближе к двери, откуда должен появиться король. Король входит, держась рядом с г-ном де Ришелье, и я вижу, что он, прежде всего, лорнирует так называемую м-м Кверини, и слышу, как он говорит на ходу
–
После обеда я прихожу к венецианскому послу и застаю его за десертом в большой компании, сидящим рядом с м-м Кверини, которая, увидев меня, говорит мне сплошные любезности – вещь неожиданная от этой ветреницы, которой нет ни повода, ни смысла меня любить, поскольку она знает, что я ее вижу насквозь и знаю ее проделки. Но я понимаю смысл происходящего и решаюсь пойти на все, чтобы доставить ей удовольствие и даже лжесвидетельствовать в ее пользу, если ей будет нужно.
Она начинает говорить о г-не Кверини, и посол хвалит его за то, что тот легализовал ее положение, женившись на ней.
– Я, – говорит посол, – этого раньше не знал.
– Прошло уже более двух лет, – говорит Джульетта.
– Это так, – говорю я послу, – потому что два года назад генерал Спада представил мадам под именем Кверини всему благородному сообществу Чезены, где я имел честь находиться.
– Я в этом не сомневаюсь, – говорит посол, посмотрев на меня, – поскольку сам Кверини мне об этом писал.
Поскольку я хотел уйти, посол отвел меня в соседнюю комнату под предлогом, что даст мне прочитать некое письмо. Он спросил меня, что говорят в Венеции об этом браке, и я ответил, что никто ничего не знает, и что говорят даже, что старший дома Кверини женился на девице Гримани.
– Я напишу об этой новости послезавтра в Венецию.
– О какой новости?
– Что Джульетта действительно Кверини, поскольку Ваше Превосходительство представит ее как таковую Людовику XV.
– Кто вам сказал, что я ее представлю?
– Она сама.
– Возможно, она изменит теперь мнение.
Потом я пересказал ему слова, которые я услышал исходящими из уст короля, которые его привели к выводу, что Джульетте больше не стоит надеяться быть представленной. Г-н де Сент-Квентин, тайный министр частных пожеланий монарха, явился лично после мессы сказать прекрасной венецианке, что у короля Франции дурной вкус, потому что он нашел ее не более красивой, чем многие другие при его дворе. Джульетта выехала из Фонтенбло на другой день рано утром. Я говорил в начале этих Мемуаров о красоте Джульетты; ее лицо излучало необычайное очарование, но оно потеряло часть своей силы ко времени, когда я ее увидел в Фонтенбло, помимо этого, она белилась – средство, которое французы не прощают, и они правы, потому что белила скрывают природу. Несмотря на это, женщины, профессия которых – нравиться, применяют их все время, потому что надеются напасть на такого, который обманется.
После поездки в Фонтенбло я встретил Джульетту у посла Венеции; она мне сказала, смеясь, что развлекалась, назвавшись м-м Кверини, и в дальнейшем я доставлю ей удовольствие, называя ее подлинным именем – графиней Преати; она сказала, чтобы я зашел к ней повидаться в отель дю Люксембург, где она остановилась. Я заходил туда очень часто, развлекаясь ее интригами, но никогда не был в них замешан. В те четыре месяца, что она провела в Париже, она свела с ума г-на Занчи. Это был секретарь посольства Венеции, человек любезный, благородный и образованный. Она влюбила его в себя, он говорил, что готов на ней жениться, она его обнадеживала, но затем стала так третировать, заставила его так ревновать, что бедный несчастный потерял разум и умер некоторое время спустя. Граф Кауниц, посол королевы-императрицы, питал к ней слабость; также и граф де Сизендорф. Посредником в этих мимолетных амурах был аббат Гуаско, который, будучи небогатым и очень некрасивым, не мог надеяться на ее милости иначе, чем став ее конфидентом. Тот же, на ком она остановила свой выбор, был маркиз де Сен-Симон. Она хотела стать его женой, и он бы женился на ней, если бы она не давала ему фальшивые адреса, когда он хотел навести справки о ее рождении. Фамилия Преати из Вероны, которую она присвоила, не признала ее, и г-н де Сен-Симон, который, несмотря на любовь, смог сохранить здравый рассудок, нашел силы ее покинуть. Она не слишком заработала в Париже, потому что оставила там в закладе бриллианты. По возвращении в Венецию она вышла замуж за сына того г-на Учелли, который шестнадцать лет назад вытащил ее из нищеты и отправил на тротуар. Она умерла десять лет назад.
В Париже я ходил ежедневно брать уроки французского у старого Кребийона, но, несмотря на это, мой язык пестрит итальянизмами, заставляя меня часто говорить в компании не то, что я хочу сказать, и отсюда почти ежедневно возникают забавные ситуации, о которых потом рассказывают; но мой жаргон не наносит ущерба суждению о моем уме, он доставляет, наоборот, мне замечательные знакомства. Многие женщины из тех, с кем следует считаться, просили меня учить их итальянскому, с тем, чтобы иметь удовольствие, как они утверждали, преподать мне французский, и в этом обмене я выигрывал больше, чем они. М-м Преодо, бывшая одной из моих учениц, приняла меня однажды утром, находясь еще в постели и говоря, что не имеет желания учиться, потому что вечером приняла лекарство.[39].
Я спросил у нее, хорошо ли она
– Что это вы спрашиваете? Что за шутки? Вы невыносимы.
– Черт возьми, мадам: зачем принимают лекарство, если не для того, чтобы разгрузиться?
– Лекарство для того, чтобы
– Я хорошо понимаю, что я имею в виду и что можно меня неправильно понять, но вы должны говорить то, что вы хотите, простыми словами.
– Хотите завтракать?
– Нет, мадам. Это точно. Я выпил к
– О боже мой! Я пропала. Какой ужасный завтрак! Объяснитесь.
– Я выпил к
– Но это глупость, мой друг; к
– Ладно! Разве вы пьете чашку? Мы в Италии говорим, что пьем кофе и понимаем, что мы не пьем лавку.
– Надо говорить правильно. Ну, а ваши два
– Размочил внутри. Они были не больше тех, что лежат у вас на ночном столике.
– И вы называете их
– Мы называем их в Италии савоярами, мадам, потому что мода на них пришла из Савойи, и это не моя ошибка, если вы решили, что я съел двух из этих комиссионеров, которые болтаются на углу улиц, доставляя услуги публике, и которых вы называете савоярами, хотя они, может быть из другой страны. На будущее, я буду говорить, что съел
Появляется ее муж, она ему отчитывается о наших спорах, он смеется и говорит ей, что я прав. Входит племянница. Это девица четырнадцати лет, умная и очень симпатичная; я ей давал пять-шесть уроков, и, поскольку ей нравился язык, и она хотела попрактиковаться, она начала говорить. Вот роковой комплимент, который она мне сделала:
–
– Я благодарю вас, мадемуазель, но чтобы перевести «я рад» надо говорить
– Я думала, следует ставить «
– Нет, мадемуазель, мы ставим его сзади.
И вот вам месье и мадам, заливающиеся смехом, краснеющая девица, и я, ее поправляющий и безуспешно пытающийся избежать глупостей подобного рода, но это факт. Я беру книгу, надувшись и тщетно ожидая, что их смех прекратится, но он продолжается больше недели. Эти несносные двусмысленности обегают Париж и приводят меня в ярость, но я наконец осознаю значение языка, а моя удача от меня убегает. Кребийон, отсмеявшись, говорит мне, что следует говорить
– Месье, – спрашиваю я, – как себя чувствует мадам ваша жена?
– Вы оказываете ей честь.
– Речь не идет о чести; я спрашиваю, как она себя чувствует.
Молодой человек в Булонском лесу падает с лошади; я подбегаю, чтобы его поднять, и вот он стоит и в порядке.
– С вами приключилась неприятность?
– Совсем наоборот, месье.
Падение доставило вам удовольствие.
Я у мадам Президентши, в первый раз, приходит ее племянничек, весь в бриллиантах; она меня представляет и называет мое имя и страну.
– Как это, месье, вы итальянец? По мне, вы так хорошо смотритесь, что я бы поспорил, что вы француз.
– Месье, при виде вас я бы тоже рискнул и держал бы пари, что вы итальянец.
– Я не знал, как они выглядят.
Я сидел за столом у миледи Ламберт, обратили внимание на халцедон на моем пальце, где была превосходно выгравирована голова Людовика XV. Мой перстень совершает тур вокруг стола, все отмечают поразительное сходство; одна молодая маркиза возвращает мне перстень и говорит:
– Это действительно антик?
– То-есть, камень? Да, мадам, конечно.
Все смеются, и маркиза, напрягая мозги, не удерживается от вопроса, почему смеются. После обеда говорят о носороге, которого показывают за двадцать четыре су с человека на ярмарке в Сен-Жермен – «Пойдем посмотрим, пойдем посмотрим». Мы садимся в экипаж и приезжаем на ярмарку, обходим кругом аллеи, разыскивая ту, где находится носорог. Я единственный мужчина, я поддерживаю под руку двух дам, мудрая маркиза нас обгоняет. В конце той аллеи, где, как нам сказали, находится животное, сидит в дверях его хозяин и собирает деньги с желающих войти. Это мужчина, одетый в африканское платье, смуглый, огромных размеров, имеющий вид монстра; но маркиза должна, по крайней мере, признать в нем мужчину. Отнюдь.
– Это вы, месье, носорог?
– Входите, мадам, входите.
Она видит, что мы задыхаемся от смеха, и, увидев настоящего носорога, считает себя обязанной просить прощения у африканца, объясняя, что никогда в жизни не видела носорогов, и поэтому он не должен обижаться на ее ошибку.
В гостиной Итальянской комедии, куда во время антрактов заходили зимой погреться самые знатные сеньоры и развлекались разговорами с актрисами, что сидели там в ожидании своего выхода на сцену, я сидел рядом с Камиллой, сестрой Коралины, и смешил ее разными байками. Молодой советник, которому не понравилось, что я ее занимаю вопреки его усилиям, напал на меня с предположением, что я пересказываю итальянскую пьесу, и проявил свое дурное настроение нападками на мою нацию. Я ответил ему, рикошетом глядя на Камиллу, которая смеялась, и на остальную компанию, следившую со вниманием за перепалкой, которая, будучи лишь упражнением ума, не содержала пока ничего обидного. Но, повидимому, дело пошло всерьез, когда щеголь, свернув в своем рассуждении на тему о полиции города, сказал, что какое-то время стало опасно ходить ночью по Парижу.
– В прошлом месяце, – сказал он, – Париж увидел на Гревской площади семерых повешенных, пятеро из которых были итальянцы. Это удивительно.
– Это неудивительно, – сказал я, – потому что порядочные люди стремятся быть повешенными вне пределов своей страны, в подтверждение чего шестьдесят французов были повешены в течение последнего года между Неаполем, Римом и Венецией. Поскольку пятью двенадцать будет шестьдесят, вы видите, что это простой обмен. Насмешники стали все за меня, и юный советник ушел. Любезный сеньор, который счел мой ответ удачным, подошел к Камилле и спросил у нее на ушко, кто я такой, и вот, знакомство состоялось. Это был г-н де Мариньи, брат мадам Маркизы, и я был рад этому знакомству, поскольку мог представить ему своего брата, которого ждал со дня на день. Он был суперинтендантом строений короля, и вся Академия художеств от него зависела. Я сказал ему о брате, и он обещал ему протекцию. Другой молодой сеньор завязал со мной беседу и просил прийти с ним повидаться, сказав, что он граф де Маталоне. Я сказал ему, что видел его ребенком в Неаполе восемь лет назад, и что дон Делир Караффа, его дядя, был моим благодетелем. Этот юный граф был этим очарован и обратился ко мне также с просьбами его посетить; мы стали близкими друзьями.
Мой брат прибыл в Париж весной 1751 года, поселился вместе со мной у мадам Кинзон и начал с успехом работать на частных заказчиков, но его главным намерением было создать картину и выставить ее на суд Академии. Я представил его г-ну де Мариньи, который его поддержал и ободрил, обещая свою протекцию. Он принялся старательно за учебу, чтобы не упустить свой шанс.
Г-н де Морозини, завершив свое посольство, вернулся в Венецию, и г-н Мочениго приехал на его место. Я был рекомендован ему г-ном де Брагадин, и он открыл передо мной двери своего дома, так же, как и перед моим братом, приняв в нем участие как в венецианце и молодом человеке, который хочет сделать карьеру во Франции с помощью своего таланта.
Г-н Мочениго был характера очень мягкого; он любил игру, и все время проигрывал; он любил женщин и был несчастлив с ними, потому что не умел принять нужный тон. Два года спустя после своего прибытия в Париж он влюбился в м-м де Коланд; она была с ним жестока, и посол Венеции покончил с собой.