Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Первый декабрист - Натан Яковлевич Эйдельман на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Россия в ту пору, как известно, присоединила уже некоторые земли, обладавшие, по мнению Александра, европейскими традициями и цивилизованностью. Финляндии, завоеванной в 1809 году Сабанеевым и другими, дарован законодательный сейм; то же самое получает Польша, где на открытии сейма в 1818 году царь благодарит поляков за то, что они в ближайшем будущем научат „свободам“ Россию. Российское дворянство обиделось, но это разговор особый; пока же заметим, что польский сейм был опять же надводной частью „айсберга“ — как Государственный совет (так и оставшийся всего лишь Государственным советом, а не второй палатой).

Подводной идеей была конституция Новосильцева уже не для Польши, а для всей России, тогда же написанная и глубоко, „до востребования“, запрятанная. Снова — идея Государственной думы; выборы, разумеется, ограниченные, цензовые: царю предлагают от каждого округа трех депутатов, и он сам из них должен отобрать одного. А на дворе 1817 год, не 1905-й…

Крепостным правом в то же самое время занимался не кто иной, как Алексей Андреевич Аракчеев.

Снова повторим, что отнюдь не собираемся высветлять мрачного, кровавого временщика, как могут подумать читатели, помнящие о его успехах в артиллерии. Однако правда истории существует для всех. Аракчееву велели составить проект освобождения крестьян, он и написал… То есть не он, а подчиненные, секретари. Приказали бы Аракчееву произвести массовые расстрелы — расстрелял бы; пытать — пытал бы; расправиться с противниками своего государя, как Мехмет-Али с мамлюками, — расправился бы; поджарить их на медленном огне — поджарил бы…

Есть причудливая польза от такой всеготовности: это российская возможность использовать, при случае, самых черных министров для прогресса; им „все равно“ — был бы приказ; однако не будем и преувеличивать подобную возможность, не будем…

Тем не менее крестьянский проект был сочинен: Александр повелел Аракчееву (1818 год) сочинить документ об освобождении помещичьих крестьян „с учетом интересов помещиков“. В аракчеевском проекте планировалось при освобождении крестьян оплатить их владельцам убыток из казны (как оно случилось позже, в 1861 году). При этом на каждую ревизскую душу предполагалось дать по две десятины земли, цена же — в зависимости от местности. Значительную часть документа занимала финансовая сторона — как и откуда добыть денег на всю эту операцию.

Царь в общем проект одобрил; мы же не можем не заметить, что Аракчеев назначал каждому крестьянину примерно столько же земли, сколько позже в своих тайных проектах обещал декабрист Никита Муравьев. Прямо хоть кричи: „Ай да Аракчеев, ай да…“

Много лет спустя, когда готовилась реформа 1861 года, один из виднейших ее деятелей, Николай Милютин, изучил старинные, полувековой давности, проекты и сопроводил аракчеевский документ замечанием, что, кажется, крестьяне могли быть освобождены при Александре I, „если б не воспрепятствовали тому политические обстоятельства…“.

Проект 1818 года припрятали. Дело ограничилось освобождением прибалтийских крестьян без земли, что в России не вызвало никакого энтузиазма и желания подражать…

Одновременно был проведен страшный эксперимент с военными поселениями.

* * *

По-настоящему история их еще не написана. Известно, что это были ужас и зверства; что немалую часть крестьян сделали „по совместительству“ солдатами, и двойной гнет вызвал двойной отпор — восстания, расправы: река Волхов, красная от аракчеевских экзекуций; чугуевские казни на Украине…

Известно также, что у царя и Аракчеева была мысль „филантропическая“: соединив сельскохозяйственное производство с солдатчиной, не отрывая солдат от дома, — им же лучше сделать. Да вышло хуже…

Однако была в этом деле еще одна, очень замаскированная, почти никому не доступная утопия.

Крепостной крестьянин, забритый в рекруты, уходит в армию, а оттуда, если вернется (возвращался один из двух, половина умирала), оттуда он приходил все же не крепостным; помещик не может его теперь продать, заложить и т. п. Но что, если потихоньку, постепенно в разных губерниях государство станет откупать у помещиков крестьян для обращения их в военных поселян? Помещики вряд ли очень обидятся: крестьянский труд, особенно в центральной полосе, не слишком прибыльный; в сущности, нет принципиальной разницы — изъять в рекруты несколько крестьян, как было прежде, или забрить побольше. Таким образом, рядом с государственными крестьянами, обращенными в военных поселян, начнет расти слой откупленных бывших крепостных. С годами все больше и больше помещичьих рабов, пройдя через „очистительную купель“ солдатчины, пусть хоть таким причудливым путем, но сделаются свободными. И не пройдет десяти-двадцати лет, — так мало останется помещичьих крестьян, что их уж легко будет разом перевести в государственные, освободить…

Таким образом, военные поселения могли вроде бы стать хитрым, замаскированным механизмом крестьянской свободы, если общий закон об освобождении крепостных, уже подготовленный Аракчеевым, не пройдет.

Итак, через несколько лет после войны два главнейших закона — о конституции и крепостном праве — приготовлены. Кое-что начато… И что же?

* * *

И ничего.

Крестьянский проект отправлен в секретный архив почти на полвека. Конституция же Новосильцева так засекречена, что даже следующий царь, Николай I, о ней вроде бы не знал; во всяком случае, позже утверждал, будто Александр I с ним не поделился — и мы, зная скрытность старшего из Павловичей, готовы в это поверить.

Николай I утверждал даже, что, если б знал о братнином проекте, иначе оценил бы конституционные планы декабристов, отнесся бы к заговорщикам „мягче“. Во время польского восстания 1830–1831 годов были захвачены секретные бумаги Новосильцева и большим тиражом опубликована государственная „Уставная грамота“ Александра; когда же Варшава была взята русским войском, Николай I писал главнокомандующему И. Ф. Паскевичу:

„Чертков привез мне экземпляр проекта конституции для России, найденного у Новосильцева в бумагах; напечатание сей бумаги крайне неприятно: на 100 человек наших молодых офицеров 90 прочтут, не поймут или презрят, но 10 оставят в памяти, обсудят — и, главное, не забудут. Это пуще всего меня беспокоит. Для того, столь желательно мне, как менее возможно, продержать гвардию в Варшаве. Вели графу Витту стараться достать елико можно более экземпляров сей книжки и уничтожить, а рукопись отыскать и прислать ко мне, равно как и оригинальный акт конституции польской, который искать должно в архиве Сената… Начальникам велеть обращать самое бдительное внимание на суждения офицеров и стараться и словами и собственным примером доказывать, коликого презрения заслуживают те, кои подобным оружием нам вредить хотят“.

1578 экземпляров „Русской конституции“ были доставлены из Варшавы в Москву и сожжены на кремлевском арсенальном дворе.

Оценив николаевский страх перед александровскими мечтаниями, постараемся понять, отчего же не в Петербурге, а в Варшаве хранился проект александровской конституции?

Очевидно, по той же причине, по которой важнейшие законы не были положены на стол, не введены в действие.

* * *

Тут мы входим в зону таких глубочайших придворных тайн, в сферу деятельности столь высоких персон, что они почти недоступны даже для генерал-лейтенанта Сабанеева, не говоря уж о штабс-капитане Раевском.

Царские бумаги в Варшаве. Есть серьезные сведения, что Александр I думал объявить коренные реформы Российской империи именно в Польше: ведь в Петербурге сосредоточены высшие власти, бюрократия, аппарат — те, кто в свое время убили Павла I (пусть за другие „грехи“ — но убили); те, кто опрокинул Сперанского и сейчас готов на многое. Сохранилось несколько рассказов о том, что разные либеральные сановники подступались около 1820 года к царю, советуя срочно произвести гражданские реформы, Александр же встречал их недоброжелательно, отвечая: „Некем взять!“

Иначе говоря, нет людей, на которых можно опереться, некому поверить. Царь верит безоговорочно только двум лицам — Аракчееву и Карамзину; но и великий историк вспомнит чуть позже:

„Я всегда был чистосердечен, он всегда терпелив, кроток, любезен неизъяснимо; не требовал моих советов, однако ж слушал их, хотя им большей частию и не следовал… Не могу утешать себя мыслию о десятилетней милости и доверенности ко мне столь знаменитого венценосца: ибо эта милость и доверенность бесплодны для любезного отечества“.

Второй раз царь замирает перед „политическими обстоятельствами“.

„По Лагарпу“

Престарелый Владимир Раевский на сорок первом году своей сибирской жизни написал длинное письмо младшей любимой сестре Вере Федосеевне, по мужу Поповой. Это краткие мемуары (к судьбе бумаг архива Раевского мы еще вернемся).

Исповедь Раевского проста, ясна; однако задним числом ему, возможно, все кажется много проще и понятнее, чем было полвека назад.

„Я из-за границы возвратился на родину уже с другими, новыми понятиями. Сотни тысяч русских своею смертью искупили свободу целой Европы. Армия, избалованная победами и славою, вместо обещанных наград и льгот подчинилась неслыханному угнетению… Усиленное взыскание недоимок, увеличившихся войною, строгость цензуры, новые наборы рекрут и проч. и проч. производили глухой ропот… сильно встревожили, волновали людей, которые ожидали обновления, улучшений, благоденствия, исцеления тяжелых ран своего отечества…“

Ожидали — от кого? От Александра, но он молчит. От Сабанеевых? Но многие из отцов уже успокоены — наградами, чинами, возрастом, страхом перед переменами.

Молодые же пока что — „…свободою горим, сердца для чести живы“. Даже двух лет не могли вытерпеть.

9 февраля 1816 года в Петербурге образуется Союз спасения, где вскоре около 30 заговорщиков. Два года спустя — Союз благоденствия, более 200 членов.

Негодование молодых офицеров, на которых царю советовал опереться Лагарп, растет не по дням — по часам. Осенью 1817-го Якушкин вызывается убить Александра и сразу вслед за тем самого себя — „честная дуэль“; тогда же возникают проекты захвата или убийства царя, придуманные Луниным, Шаховским. Товарищи по тайному обществу их едва сдерживают: ничего не готово.

В 1820-м — целый тур европейских революций: Испания, Неаполь, Пьемонт, Португалия… Осенью — бунт Семеновского полка в Петербурге, и царь Александр подозревает просвещенных заговорщиков, которые „научили“ солдат.

Царь уже имеет (как более или менее точно известно историкам) целую серию доносов и косвенных сведений о существовании тайных обществ.

Через три месяца после того, как Якушкин вызвался на цареубийство, Александр уже знал об этом.

Карьера декабриста Александра Муравьева была остановлена, так как царь знал о его видной роли в Союзе благоденствия. Ермолов, проезжая через Москву, приветствует декабриста Михаила Фонвизина, своего друга и бывшего адъютанта: „Поди сюда, величайший карбонари… Я ничего не хочу знать, что у вас делается, но скажу тебе, что он (царь)вас так боится, как бы я желал, чтобы он меня боялся“.

Царь знает — и ничего или почти ничего не предпринимает?

* * *

Мы вступили в один из „подземных“ эпизодов российской истории, который разыгрался за год-полтора до ареста Раевского Сабанеевым, в то самое время, когда пути молодого офицера и не старого еще генерала начнут пересекаться. В печать же некоторые подробности этого дела попадут более чем полвека спустя: когда в журнале „Русский архив“ (1875 год) появится рассказ Александра Илларионовича Васильчикова, записанный со слов умершего отца Иллариона Васильевича Васильчикова — одного из ближайших к Александру I людей, начальника гвардейского корпуса, позже — председателя Государственного совета.

Вот некоторые отрывки из семейной хроники Васильчиковых:

„Незадолго до возмущения семеновцев, уже после отъезда государя в Троппау (на конгресс Священного союза), однажды явилось к отцу лицо, служившее при гвардейском корпусе в гражданском чине. Оно объявило отцу, что имеет сообщить государственную тайну о политическом заговоре, которую просит довести до сведения государя. На это отец, остановив его на первых словах, отвечал, что принимать доносы не его дело и не входит в круг его военных обязанностей, что для этого есть особое ведомство и отдельное министерство полиции, куда ему и следует обратиться. NN (имя это нам известно по некоторым письмам, которые у нас имеются, но мы не считаем себя вправе его назвать) с чувством и с негодованием возразил, что он полицейским агентом никогда не был и не желает быть, что он является к начальнику не как доносчик, а как верноподданный, убежденный в гибельных не столько для России, сколько для молодых людей, с коими связан он искреннею дружбою, последствиях этого заговора и, наконец, прося его довести о том до сведения государя императора. Такая категорическая постановка вопроса до крайности смутила Васильчикова. Он, однако, возразил, что все-таки не считает себя обязанным верить бездоказательным доносам и что это опять дело полицейское и не входит в ведомство командира гвардейского корпуса“.

NN, мы знаем сегодня, кто это: Михаил Грибовский, член Союза благоденствия, библиотекарь гвардейского Генерального штаба.

Отметим, однако, любопытное отношение к NN Васильчикова-старшего (или, во всяком случае, его собственную, семейную, версию этой истории): генерал из поколения Сабанеева (на пять лет моложе), тоже участник ряда кампаний и сражений, просвещенный, широко мыслящий, упорно не желает марать себя разбирательством доноса. Однако NN передает начальнику какие-то доказательства и списки, умоляя все это проверить.

Васильчиков-младший продолжает:

„Отец наш часто говорил, что никогда в жизни в течение 50-летней боевой и гражданской своей службы он не испытал такого тяжелого чувства, как в этот день. И действительно, все последующие для публики и даже для ближайших его окружающих лиц необъяснимые, загадочные распоряжения корпусного командира находились под косвенным, но подавляющим влиянием этой государственной тайны, которую он должен был до возвращения государя схоронить в своей душе. Писать государю за границу за неимением шифра Васильчиков не решился. Между тем по справкам, наведенным вследствие указаний NN, донос вполне подтвердился, и в числе лиц, поименованных в списке, оказались многие офицеры, ротный командир Семеновского полка Муравьев-Апостол и несколько командиров армейских полков. В это время или очень скоро после вспыхнула Семеновская история и окончательно поставила Васильчикова в положение невыносимое“.

Семеновская история, бунт знаменитого гвардейского полка, по убеждению Васильчикова, была связана с этим заговором (хотя сегодня мы знаем, что это было не так: бунт был стихийным, декабристы признавались позже, что „проспали“ солдатское возмущение, и в лучшем случае пытались облегчить участь семеновцев, разделить с ними опалу). Меж тем в переписке с Васильчиковым царь гордится тем, что — „меры, мною принятые, самые человеколюбивые из всех тех, которые можно было бы принять. Полк не уничтожен, но сохранен, так же как его имя и мундир; никто не расстрелян, не прогнан сквозь строй, даже не тронут пальцем; надеюсь, что это довольно человеколюбиво“.

Конечно, любопытно, что царь гордится нормальными, „европейскими“, а не „турецкими“ формами наказания; Васильчиков же по царским письмам и инструкциям догадался, что Александр, находясь на заграничных конгрессах Священного союза, своим путем тоже получил сведения о заговорщиках и знал обо всем не хуже своего генерал-адъютанта…

Наконец царь возвращается в Петербург — это было в конце мая 1821 года, за восемь месяцев до начала „раевской истории“:

„Васильчиков поспешил при первом же докладе довести до сведения его величества тайну, уже столько месяцев угнетавшую его страшною ответственностью и которую он никому не считал себя вправе поверить. Тогда произошла следующая замечательная сцена. Это было в Царском Селе. Васильчиков сначала докладывал о текущих делах. Государь сидел за письменным столом, Васильчиков напротив.

Окончив доклад, он сказал государю, что имеет передать ему донос о политическом заговоре, поданный ему таким-то, и вместе с тем вручил государю список, составленный и собственноручно писанный вышеупомянутым NN. Государь при этих словах, которые, по-видимому, не были для него неожиданны, долго оставался задумчивым и безмолвным, погрузившись в глубокое и тихое мечтание; потом произнес по-французски следующие слова, которые — по важному историческому значению их — передаю, как слышал их от покойного отца:

„Мой любезный Васильчиков! Ты, который служишь мне с самого начала моего царствования, ты знаешь, что я разделял и поощрял все эти мечты и все эти заблуждения“; и после долгого молчания прибавил: „Не мне быть жестоким“ (другой перевод этой фразы: „Не мне их судить“). Так-то разрешилась для моего отца эта тяжкая таинственная история“.

Грибовский, оказывается, нашел путь к царю через генерал-адъютанта Бенкендорфа, который был не столь щепетилен, как Васильчиков.

Прочитав донос, где был довольно полный список заговорщиков, царь, однако, не только не благодарит, но гневается, и Бенкендорф на несколько лет впадает в полунемилость.

* * *

Позже, когда в бумагах умершего Александра I будет обнаружен донос Грибовского, Николай I недоумевает, так в чем же дело, отчего брат не принял меры? Действительно, вообразим, что Петр I или Павел получили подобную бумагу: расправа была бы краткой и отчетливой. Но здесь…

Здесь царь сам „разделял и поощрял мечты и заблуждения“. К тому же Александр, когда ему было 23 года, был ведь в заговоре против своего отца Павла, как эти молодые офицеры против него.

Он, Александр, обещал реформы, перемены, но сделал очень мало, обманул.

Проект конституции под спудом, план освобождения крестьян под спудом, дальняя филантропическая цель военных поселений никому не заметна, зато более чем очевидна их кровавая повседневность.

Старые мечты царь называет „заблуждением“; но ведь всего полтора года назад Чаадаев (как раз через Васильчикова) передал Александру смелое стихотворение Пушкина „Деревня“, и Александр велел передать автору „искреннюю благодарность за выраженные в стихах чувства“:

Увижу ль, о друзья! народ неугнетенный И рабство, падшее по манию царя, И над отечеством свободы просвещенной Взойдет ли наконец прекрасная заря?

Автор стихов, впрочем, в 1820-м выслан из Петербурга; формула же „не мне быть жестоким“ звучит благородно, однако — маскирует великий страх. Страх грядущего и уже начавшегося отмщения.

Прибавим, что Александр I видел перст судьбы и в отсутствии у него детей, и в многолетнем разладе с женой, и в неверности возлюбленной Марии Нарышкиной…

Страх заговора, повседневные опасения. Как у отца, Павла, имевшего, как мы знаем, для тoro немалые основания.

* * *

Но отчего бы не дать конституцию и не освободить крестьян хоть с малым наделом?

Как и при Сперанском, дело — в опасности „справа“, в потенциальной угрозе со стороны высшего дворянства, бюрократии, аппарата, которые имеют средства остановить и убить самого абсолютного монарха…

Однако если ничего не давать — тогда угроза „слева“: план Якушкина, Семеновская история, европейские революции (царь подозревает их связь с русскими), тайные съезды заговорщиков, обширные списки влиятельных деятелей Союза благоденствия.

Более того, царь, кажется, уже не знает, кто справа, кто слева, нет ли причудливого единства действий всех против одного? В самом деле, декабристов возмутили большие уступки, сделанные Польше, они были обижены за Россию и готовы отомстить; но ведь через Польшу, через Варшаву Александр планировал провести освобождающие акты: но что же выходит — революционеры против либеральных реформ?

Одновременно против польских авансов Александра выступает и благородный. консерватор Карамзин, которого нельзя заподозрить в связях с офицерским заговором.

Другой пример всеобщей путаницы: Бенкендорф подозрителен, потому что дружит со многими гвардейскими вольнодумцами, среди которых, например, декабрист Волконский. Академик М. В. Нечкина заметила, что в одной из ранних декабристских организаций действовал некий флигель-адъютант Б., в котором угадывается будущий шеф жандармов; мало того, Бенкендорф привез с Запада проект переустройства „высшей полиции“. Мы не ведаем, как далеко граф продвинул свои идеи, но, без сомнения, познакомил с ними царя, министров. И не был одобрен.

Инициативная полиция, которая должна была бы состоять (как утверждал Бенкендорф) из энергичных, молодых офицеров, — это ведь реальная власть; и Александр, кажется, заподозрил здесь попытку в декабристском духе — влезть, вторгнуться, просочиться в разные сферы общественной жизни: просвещение, экономику, государственное управление — и, таким образом, медленно, но верно завладеть всем.

Напомним любопытную по точности оценку, сделанную позже Максимом Яковлевичем фон Фоком, видным полицейским деятелем, правой рукой Бенкендорфа:

„Первоначально составленный ими (заговорщиками) Союз благоденствия был в нравственном отношении гораздо извинительнее последовавших замыслов и покушений; но в отношении государственном, политическом — гораздо оных опаснее… Тайное общество людей, полагающих или хотящих быть добродетельными, действующее тихо, медленно, но верно, под благовидными предлогами вооружающее против явных злоупотреблений, жертвующее общему благу собственным достоянием и проч., есть опасный внутренний нарост, который со временем, нечувствительно, без видимых потрясений, может задавить государственную жизнь или, сделавшись орудием злодейства, ниспровергнуть правительство, мало-помалу лишенное им уважения, доверенности и силы“.

Возможно, это даже говорилось со слов самого Бенкендорфа; шеф жандармов так хорошо во всем разбирался, в частности, потому, что Александр I и его самого подозревал в потаенном замысле — „облагораживая“ полицию, постепенно захватить ее, превратить в орган тайного союза. Не оттого ли он разгневался на Бенкендорфа, когда тот принес „список“ Грибовского?

В этом же духе — и восклицание Александра насчет людей, способных „прокормить Смоленскую губернию“: казалось бы, что тут плохого? При Екатерине II, вначале александровского царствования, когда Сабанеев был молод, вряд ли высшая власть увидела бы здесь нечто дурное: наоборот, как хорошо, что просвещенные дворяне кормят, успокаивают целую губернию! В ту пору, повторим, общество и власть еще вместе — пусть со скрипом, взаимными обидами — но вместе. Дворянская интеллигенция в общем — за власть, хотя „их союз даже в XVIII столетии удивителен“ (Герцен).

Люди, кормящие голодную губернию без царя, — это власть; но любопытно, что Якушкина, Фонвизина, декабристов-заговорщиков, единомышленников Раевского, хвалит за их инициативу, столь напугавшую царя, не кто иной, как генерал Ермолов — отнюдь не революционер, но мыслящий, благородный представитель отцов, ровесник и приятель Сабанеева.

Создается впечатление, что разные группировки, разные поколения готовы сомкнуться…

* * *

Как это было при Павле I.

Перед 1801 годом люди с конституционными замыслами соединились с военными и штатскими, которые ни о чем подобном не помышляли, но просто были недовольны режимом.

Александр I помнит о том могучем единодушии, которое снесло с престола его отца и вознесло его самого; помнит и опасается повторения. Один военный тонко заметил, что правительства всегда готовятся „к минувшей войне“; иначе говоря, в будущих событиях отыскивают контуры того, что уже когда-то бывало. Поэтому Александр I приглядывается и к якушкиным, раевским — и к ермоловым, сабанеевым. Приглядывается и не доверяет, подозревая сговор…

* * *

Что же предпринять монарху, столь ослабленному просвещением, сомнением, подозрением?

Лагарп убеждал его, что противников не так уж много. В самом деле — посчитаем.

Правящий слой обычно составляет один-два процента населения страны; применительно к России того времени — примерно полмиллиона человек; основная часть этого слоя — опора монарха, люди, субъективно ему преданные, но ожидающие за то и от самого царя взаимности, охраны крепостнических привилегий. Верхний, бюрократический пласт, разумеется в самом грубом приближении, обычно составляет в свою очередь „один процент от одного процента“, то есть в 1820-х годах примерно пять-шесть тысяч человек. Число как будто небольшое, всего несколько полков, но за каждым здесь — огромные силы, невидимые нити управления. Эти пять-шесть тысяч — министры, члены Государственного совета, губернаторы, генералы, дипломаты, высшее духовенство. Они концентрированно выражают интересы целого сословия, обладая огромной материальной и духовной силой.

Как самодержавному монарху лучше поладить, приспособиться или справиться с этими молчащими, кланяющимися, но хорошо знающими свой классовый, политический интерес людьми, которые в большинстве уверены, что с реформами не надо торопиться? Как регулируются отношения престола с аппаратом?

История знает несколько острых ситуаций, когда верховная власть, желая провести серьезные реформы, лучше понимала интерес своего класса, чем высшая бюрократия; ей, высшей власти, „сверху виднее“, — и, двигаясь вперед, она должна преодолевать консервативную, страшную угрозу справа.

Бывали случаи, когда прогрессивные деспоты преодолевали противодействие аппарата угрозою „снизу“, поддержкой народа. Совсем недавно высшая бюрократия, генералы и офицеры, свергавшие Павла I, больше всего боялись, что царя защитят солдаты, очень преданные этому царю (при всей муштре они были довольны и улучшением „харчей“, и растерянностью офицеров, изгоняемых, избиваемых царем). Народ, преданный абстрактному царскому имени, всегда готов разорвать министров и дворян, посягающих па императора; однако этот путь использования „разгоряченных масс“ Лагарп своему ученику строжайше запрещал.

Перед ними был пугающий опыт французской революции, когда, по словам Гете, толпа стала тираном толпе.

* * *

Если „народный гнев“ использовать рискованно, то можно обратиться к методам Петра Великого: реакционный аппарат — боярскую думу, приказную систему царь-реформатор преодолел созданием параллельного, второго аппарата: новые учреждения (гвардейские полки, Сенат, коллегии) существовали вместе с некоторыми старыми — и постепенно отбирали у них власть. Важную роль здесь сыграло и перенесение столицы, уход нового правительства в другой город, тогда как старый аппарат остался в Москве.

Александр I, как уже говорилось, думал об использовании опыта своего прапрадеда, собираясь объявить новые реформы не в Петербурге, а в Варшаве. Кроме того, царь поручал разработку разных законов некоторым министерствам и ведомствам, тщательно скрывая этот факт от других сановников.

Однако в начале XIX века аппарат был отнюдь не столь ветхим и слабым, как за сто лет до того; да и праправнук Петра не столь решителен, как предок, и вроде бы ослаблен петровским просвещением. Ведь если постараться перевести планы Александра на петровский язык, то следовало бы сделать вот что: царю („по инструкции Лагарпа“) обратиться к молодым офицерам вроде Раевского; не забывая о разумных, прогрессивных полковниках и генералах, приблизить, скажем, Пестеля, Лунина, Волконского, Муравьевых, а также Ермолова, Воронцова, Сабанеева и других командиров „с густыми эполетами“; вслед затем царь мог бы „совершить государственный переворот“, опираясь на декабристов и прогрессистов, и тогда бы вдруг открылось, что конституционный проект Новосильцева очень похож на конспиративные планы Северного общества, а личная свобода и две десятины земли, даруемые крестьянам „по Аракчееву“, не так уж противоречат личной свободе и двум десятинам земли по Никите Муравьеву…

* * *

Утопия, чистая утопия. Впрочем, мыслящий майор Раевский незадолго до своего ареста как раз рассуждал об удавшихся и неудавшихся „революциях сверху“: получилось у Петра Великого в начале XVII века и не получилось в Турции, где султан Селим III и его прогрессивный великий визирь были в 1807–1808 годах свергнуты и задушены.



Поделиться книгой:

На главную
Назад