Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Россия в XVIII столетии: общество и память. Исследования по социальной истории и исторической памяти - Александр Борисович Каменский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

В настоящем исследовании предпринята попытка еще раз проверить полученные исследователями выводы путем привлечения новых данных (в том числе за хронологически более широкий период) и сквозного просмотра. С этой целью были выбраны хранящиеся в РГАДА документы городовых магистратов двух городов, находившихся в разных частях страны – Вологды на Севере и Брянска на Юге России, а также ряд дел из фонда Московского судного приказа. В общей сложности было выявлено и проанализировано 46 кейсов по Вологде, 55 – по Брянску и 96 – по Москве; всего 197 кейсов за 1703–1776 гг. Участниками изученных конфликтов были представители практически всех социальных слоев этого времени – дворяне, горожане, священнослужители, мелкие чиновники местных учреждений, солдаты и крестьяне. Следует сразу же отметить, что в качестве посягательства на их честь авторы использованных в исследовании явочных челобитных рассматривали не только «бесчестье словом», ставшее предметом изучения О. Е. Кошелевой, но и физическое насилие, главным образом, побои.[229]

Между выявленными в трех архивных фондах делами имеются определенные различия, связанные с разницей в делопроизводстве соответствующих учреждений. В то время как Московский судный приказ специализировался на разрешении разного рода конфликтов и в особенности связанных с бесчестьем, для городовых магистратов разрешение конфликтов было лишь одной из их многочисленных функций. Из 101 кейса по Вологде и Брянску в 9 случаях было достигнуто мировое соглашение (все случаи по Вологде) и лишь в одном случае имеется решение магистрата (также Вологодского), хотя расследование было начато и по многим другим случаям. В Москве 39 из 96 кейсов (40,5 %) закончились примирением и в 28 случаях было вынесено судебное решение. При этом из 101 кейса Вологды и Брянска слово «бесчестье» упомянуто в исковых (явочных) челобитных 35 раз, т. е. в 34,6 % случаев, что более чем в два раза выше, чем в ранее изученных документах по Бежецку.

И Н. Коллманн, и я в своей книге по Бежецку отмечали, что во многих случаях челобитчики не настаивали на вынесении решения, поскольку истцы зачастую считали необходимым официально зафиксировать факт бесчестья, полагая это достаточным с точки зрения защиты своего достоинства, но не склоны были тратить время на хождение в суд, что было чревато и судебными издержками: для них было важнее всего было публично заявить о своем несогласии с оскорблением. С этим во многих случаях связано отсутствие в делах о бесчестье судебных решений. Однако надо иметь в виду, что зачастую мы не находим решений, поскольку они регистрировались в других документах. В то же время по вологодским документам видно, что истцы иногда повторно подавали челобитные спустя много лет после происшествия, что указывает на то, что они ожидали вынесения приговора и считали это вполне вероятным.

Также, в архивном фонде Вологодской ратуши и городового магистрата связанные с конфликтами явочные челобитные отложились не только в составе соответствующих погодных сборников (по терминологии того времени – «нарядов»), но и в составе отдельных дел, посвященных их разбору. В фонде Брянской ратуши и городового магистрата таких дел не обнаружено. Значительная часть брянских челобитных заканчивается просьбой «записать для ведома, а… буду просить, где надлежит». Так, к примеру, получивший пасквиль отставной секунд-майор И. Лутовинов[230] просил «сие мое явочное челобитье в Брянском магистрате приняв и впредь для ведома записать». Представляя при этом копию пасквиля, он отмечал: «Оное ж письмо кем писано, я признаю и о том, где надлежит, впредь представить имею».[231] Таким образом, челобитчики собирались подавать свои иски в какие-то иные судебные учреждения, а от магистрата ожидали лишь фиксации самого факта правонарушения. Однако, в какие именно судебные учреждения собирались жаловать истцы, не ясно, а документы местных судебных органов по Брянску не сохранились.

Описав оскорбления, побои, а главное, угрозы, которым они подверглись, авторы брянских челобитных часто заканчивают свои обращения в магистрат словами, что, если впредь что-то между ними и их обидчиками случится, то дабы это «не причтено было к винности». Другое «опасение», которое жители Брянска, как и жители других регионов, высказывали в своих челобитных, было связано с повторением оскорбления. Так, к примеру, в 1752 г. брянский купец Кузьма Филатович Кольцов в своей челобитной сообщал: «Сего октября… 1752 году был я нижайший с протчими купцами и священниками по зову в квартире артилерии господина капитана Ивана Федоровича Дазорова в гостях, и в то число пришел к нему брянской купец Роман Никитин, в немалом шумстве нахально напав на меня, бранил меня и жену мою всякими скверными непотребными словами и называл меня плутом, а я нижайший плутовства за собою никакого не знаю и состою по городу Брянску в числе добрых людей и тем оной Никитин обесщестил меня напрасно. И понеже, как мне небезысвестно, что оной Никитин в забытном своем шумстве на многих брянских купцов чинил нахальныя нападения з боем, чего ради и я имею немалое опасение, дабы иногда впредь оной Никитин таким же образом не чинил на меня еще нападения и каким боем не оскорбил бы».[232]

В приведенной выше цитате из челобитной брянского купца Кольцова обращает на себя внимание тот факт, что в ней как синонимы использованы понятия «бесчестье» и «оскорбление». И это не случайность. Ранее, в том же году тот же Кольцов жаловался на канцеляриста Василия Еремеича Фомина, который ругал его жену и похвалялся его самого, его жену и дочь бить. Кольцов также «опасался» «оскорбления».[233] Интересно, что еще годом ранее тот же Кузьма Кольцов при описании другого конфликта использовал еще одно слово, связанное с понятием чести. «Сего 1751 года генваря 1 дня, – писал Кольцов в челобитной, – дочь моя Агафья ехала от брата моего брянского купца Григорья Кольцова и при ней имелся быть наемной мой работник и как будет против брянского артилерийского двора, в то время резанского драгунского полку второй роты драгун Григорей Максимов и неоднократно садился и метался на сани к дочери моей, и не удовольствуясь тем, оной драгун, вынев из ножен полаш. И, усмотря такое нещастие, чтоб дочь мою не умертвил, при чем имелся быть в то время брянской купец Илия Шишкин, кричал я караул, на которой мой крик выбежали брянской артилерийской команды канонеры, которые как меня, так и оного драгуна взяли под караул. И будучи под караулом в нападении на дочь мою и во обнажении полаша оной драгун не запирался.

И того ж числа в ночи оной драгун отослан под караулом того полку в полковую канцелярию, а меня наутрия отослали под караулом же в брянской магистрат, в чем я на вышеписанного Шишкина и на конониров шлюсь, и наутрия, то есть генваря… дня просил я на оного драгуна у обретающегося в Брянске оного полку подполковника Якова Иванова сына Ангелара о учинении сотисфакции, но токмо оной подполковник сотисфакции никакой не учинил и того драгуна ис под караула освободил».[234]

Можно предположить, что Кольцов был более образован, чем большинство его земляков и поэтому его лексический запас, используемый для обозначения бесчестья, был более разнообразным. Во всяком случае, известно, что он принадлежал к одной из самых состоятельных брянских купеческих семей. В 1765 г. его брат Иван обращался в Мануфактур-коллегию с требованием освободить его дом от постоя на том основании, что он является владельцем канатной фабрики. В ответ на это его постоялец подполковник фон Виттен сообщал, что никакой канатной фабрики у Кольцова нет, а есть только производство обычной веревки, которую он пускает в розничную продажу. Кроме этого Кольцов «имеет крестьян больше пятидесят душ, коими владеет, как помещик, и получает от них всякия столовыя запасы, а в подушном окладе положено только дватцать четыре души, а достальныя, как видно, куплены на имя других, ибо он под именем той канатной фабрики для мореходных судов вольность имеет крестьян покупать и оными владеть как помещик, а не для только одного употребления х канатной фабрики и возстановления оной, в чем обязался».[235] Обращает на себя внимание, что подполковник обвиняет Кольцова не в том, что он покупает крестьян в нарушение закона, согласно которому после 1762 г. покупка крестьян к заводам недворянами была запрещена, но в использовании их не по назначению.

Ряд выявленных в ходе исследования документов указывают на то, что не упоминание в челобитной слова «бесчестье» вовсе не означает, что оно не подразумевалось. Так, в 1721 г. вологжанин Иван Якимов Трухин подал явочную челобитную на посадского Ивана Многомалова, который называл его «вором» и всячески бранил его и его жену. Бесчестье в челобитной не упоминается. В 1741 г. челобитчик умер, а на следующий год, т. е. через 21 год после происшествия, его вдова в свою очередь подала челобитную, в которой писала, что дело до сих пор не решено и при этом упоминала, что речь идет о бесчестье.[236] Позднее она сообщила, что они с Многомаловым полюбовно помирились. Аналогично в 1723 г. иеродьякон Иринарх в своей челобитной в Вологодский магистрат писал: «В нынешнем 723-м году прешедшего июня 29 дня, то есть в день Вашего Императорского тезоименитства с великим господином преосвященным Павлом епископом вологодским и белозерским был я нижайший у благородного господина генерала маэора Федора Гавриловича Пекина[237] и после обеда он преосвященнейший епископ соизволил ехать в дом свой архипастырской и в то ж время пришед х коляске, в которой я нижайший сидел, вологжанин посацкой человек Василей Михайлов сын Аргунов и неведомо за что бранил меня матерно, а я нижайший оного дня святую литургию служил и тайн Христовых причащался». Бесчестье в этой челобитной не упоминается. Однако уже вскоре Иринарх подал вторую челобитную, в которой жаловался, что «бил челом я нижайший в вологодском магистрате на Вологжанина посацкого человека Василья Михайлова сына Аргунова в брани меня нижайшего матерном и в безчестье», а тот до сих пор не сыскан.[238] В июле 1719 г. посадская вдова Устинья Олферовна Семенова, дочь подьячего Вологодской земской избы, сообщала, что была «в гостях на имянинах у вологожанина у посацкого человека у Ермолы Степанова сына Сурина и седела я за столом з гостьми з женщинами вместе, пили и ели и, будучи на тех же имянинах таможенной избы подьячей Василей Семенов сын Билков, напився пьян, учал меня… бранить и бесчестить всячески при свидетелях и тростью меня бил и увечил насмерть и ту трость всю об меня и ломал».[239] В августе того же года Устинья снова была в гостях у Ермолы Сурина, где также находился посадский Иван Иванов Олферов и где другой посадский, Максим Телегин, бил его кистенем, изодрал на нем кафтан и бранил его жену, а заодно и Устинью. Однако в челобитной, поданной Телегиным, бесчестье не упоминалось.[240]

Весьма примечателен в этом отношении конфликт брянского бургомистра Ильи Григорьева Выходцова с уже упоминавшимся купцом Иваном Кольцовым. «Сего сентября 10 дня 1747 году в вечеру, – писал Выходцов в своей челобитной, – жена моя Домна Васильева сидела у ворот и в то время брянской купец Иван Кольцов с незнаемо какими людьми Иваном и Самойлом, а чьи они дети и прозвания, того не знаю, наехав нахально, при чем умысля воровски, во-первых, сказал: здравствуй, государственного вора жена, ты де курва и блять и протчими ругательными словами поносил и намерялся ее бить смертно, и то видя она над собою такой страх едва жива от него спаслась. <…> И услыша я нижайший такие от него вора Кольцова непристойныя к жене моей слова вышел к нему Кольцову, но оной же Кольцов, яко сущий нахальник бранил меня всякими неподобными словами и называл государственным вором, за которое де воровство должно четвертовать и распиловать и говорил, якобы и брата моего родного повесели и приказал меня тем людем бить, которые меня и били смертно, а он Кольцов, наскоча верхом на лошади бил же тростию и, бив ту трость, он Кольцов, ту трость уроня, побежал прочь, которую работник мой и поднел, а как он вор Кольцов то чинил и жену мою бранил слышел и о всем видел состоящей на чесах брянской артилерии кананир Михайла Седмев…». Как видим, не смотря на явные оскорбления и избиение, бургомистр не упоминает о своем или жены бесчестье, хотя Кольцов называл его вором, а он, в свою очередь, так именовал своего обидчика. Однако из дальнейшего текста челобитной выясняется, что сам Кольцов связывал свой поступок именно с этим. В челобитной говорится, что Кольцов также бил и других чиновников магистрата и хочет их убить для того, чтобы дело «о учинении им Кольцовым воровской с векселя копии в пятисот пятидесят рублев пропадет и о учинении за такое воровство наказание искать де будет некому и того ради он Кольцов и отваживался бить смертно, что я де безчестия и увечья заплачю, когда де доигцится».[241]

Вполне вероятно, что упоминание или не упоминание слова «бесчестье» зависело от писца, оформлявшего челобитную, но также, рассматривая эти и другие подобные им случаи резонно предположить, что в XVIII в. слово «бесчестье» начинает восприниматься как формально-юридическая условность. С другой стороны, очевидно, что, к примеру, вдова Устинья жаловалась именно на оскорбление личного достоинства. Парадоксальность ситуации, однако, заключалась в том, что в тех случаях, когда городовой магистрат или какое-то другое судебное учреждение бралось за рассмотрение подобных конфликтов, оно должен был руководствоваться Соборным Уложением 1649 г., в котором подобные деяния однозначно квалифицировались как бесчестье. Так, в челобитной 1723 г. солдатки Феклы Осиповой на посадского Алексея Васильева Шумилова бесчестье не упоминалось, но оно упоминается в постановлении магистрата, согласно которому в соответствии с 10 главой Уложения решено на Шумилове «доправить», а также взыскать с него судебные пошлины. Год спустя, однако, Шумилов и Осипова помирились, о чем последняя сообщила в магистрат, упоминая в том числе, что «в прошлом 723-м году августа в… день Вашему Императорскому Величеству била челом я нижайшая Фекла Осипова, а на Вологде в магистрате подала челобитную на помянутого Шумилова в бою и увечье меня нижайшей безвинно и в моем бесчестье».[242]

О том, как разбирались и как решались (если решались) подобные конфликты свидетельствуют документы дела 1715 г. между посадской Антонидой Серебряковой и посадским Григорием Яковлевичем Оконнишниковым, который шел по улице с попом Федотом и, повстречав Серебрякову, как написала она в своей челобитной, «почал меня бранить всякою неподобною бранию и тайный свой уд сулил мне в рот и всячески бесчестил и называл недоброю женою, чего и писать невозможно, и в том он меня, нижайшую обесчестил и говорил похваляясь дом наш сожегци, а вышеписанный поп, также есть и другие свидетели, то слышали». Челобитная была подана в июле, но лишь в ноябре Оконнишников был приведен в земскую избу, где просил дать ему отсрочку до декабря. В тот же день в земскую избу вызывали и истицу, которую спросили, почему в своей челобитной она не указала чин (т. е. фактически социальное положение) своего мужа. Антонида объяснила, что не указала его «недомышлением», а он чина «пономарского», т. е. сын пономаря. Далее в деле имеется выписка из Соборного Уложения о штрафе в 2 руб. за бесчестье пономарю и решение: взыскать в пользу мужа Серебряковой, как сына пономаря, половину, т. е. 1 руб., а жене вдвое от мужа, т. е. 2 руб.[243]

Однако в ряде случаев определить социальное положение истца и ответчика было совсем непросто. Особенно это характерно для Москвы, население которой было гораздо более пестрым, чем в Вологде или Брянске. Одной из причин этого были петровские реформы, в ходе которых появилось много новых профессиональных занятий, не говоря уже о многочисленных поселившихся в России иностранцах. Документы Московского судного приказа упоминают портных, парикмахеров и представителей многих других профессий, однако по профессии далеко не всегда можно было определить социальное положение. Так, к примеру, в 1720 г. драгун Прокофий Ожегин подал челобитную, согласно которой он с женой проживал во дворе «серебряника» Петра Немчинова. Жена Немчинова избила жену Ожегина и прогнала ее со двора. Дело было решено в пользу истца, но длилось еще 15 лет, поскольку ответчик исчез и судьи не могли его разыскать. Было установлено, что в действительности он был оброчным крестьянином из принадлежавшего цесаревне Елизавете Петровне села Покровского, но туда он не вернулся.[244]В том же 1720 г. вдова «красно денежного двора плавильщика» Анна Яковлева пожаловалась на другого «серебряника» – Григория Шумаева, но при этом указала: «незнамо, какова чина человек».[245]

Особый интерес с этой точки зрения представляет конфликт генерал-майора Медема и брянского купца И. Климова. В 1765 г. в Брянский городовой магистрат поступила челобитная генерал-майора Медема,[246] являвшаяся его ответом на полученное им доношение Брянского магистрата, в свою очередь составленное на основе указа, полученного из походной канцелярии генерал-поручика фон Штофельна.[247] Согласно этому указу Медему надлежало выплатить 80 руб. брянскому купцу первой гильдии Игнатию Климову за нанесенные ему побои. В Соборном уложении размер штрафа в пользу купца первой гильдии был, естественно, не предусмотрен и он был определен в соответствии с утверждением Климова, что его дед был купцом гостиной сотни. Но, писал Медем, «как мне неотменно знать надлежит, о том, что, хотя гостиной сотни он Климов себя и называет по данной предкам ево грамоте, то, как видно, деду ево оная грамота дана за верную службу в зборе и приращение денежной казны, а не ему, да и того в той грамоте, чтоб и потомкам ево також увольнение, какое деду дано, иметь не предписано, к тому ж в той грамоте означено, что бывшему гостю, а которой сотни не упоминается ж. Он же первой гильдии купец много ль капиталу, також и какия в Брянске торги имеет, мне необходимо знать потребно, потому что я сам своей где надлежит сатисфакции как на ево, так и на сына ево ищу и, ежели по апеляции оной дано не будет, то и далее где надлежит искать не оставлю». Иначе говоря, генерал-майор ставил под сомнение претензии купца на столь большую сумму штрафа, сообщал, что и сам считает себя оскорбленным (суть конфликта нам неизвестна) и просил прислать ему копию с грамоты деда Климова и другие подтверждающие притязания купца документы.[248]

Возможно, Медема, выходца из Курляндии, поступившего на российскую службу в 1755 г., кто-то консультировал относительно тонкостей российского законодательства о бесчестье. К сожалению, сведений о том, чем закончилось это дело, в документах Брянского магистрата нет.

Установление чина, т. е. социального положения, было необходимо для определения размера штрафа, взимавшегося в пользу истца согласно Соборному Уложению 1649 г., но с появлением новых профессий и новых чинов, не всегда соотносимых с социальным положением, судьи пытались руководствоваться размером жалованья, определить которое также зачастую было непросто. Фонд Московского судного приказа содержит объемное дело, истцом в котором выступала жена известного русского зодчего начала XVIII в. Ивана Зарудного. Биография Зарудного известна плохо, и данное дело содержит ряд новых фактов. Дело, связанное с конфликтом жены Зарудного с мужем ее дочери (по-видимому, от первого брака) началось в 1716 г. и уже вскоре ответчик был приговорен к уплате штрафа в пользу истицы, сумму которого следовало установить по размеру жалованья зодчего. Однако лишь в 1721 г. он был вызван в судный приказ, чтобы дать соответствующие показания. Зарудный показал, что «в прошлом 704 году ноября в 20 день по указу царского величества пожалован он по дворянскому списку по Казани, а в 710 году по имянному царского величества указу пожалован он суперинтендентором и учинен ему оклад денежного триста рублев, да за охранение глобусу /речь идет о глобусе, хранящемся ныне в Государственном историческом музее – А. К./ денежного ж окладу пятьдесят рублев». Должность и чин Зарудного, по-видимому, были уникальны и судьи решили удостовериться в том, что он говорит правду. В январе 1722 г. зодчий уточнял: «и о том моем денежном окладе ведамо во Оружейной полате, за управления изуграфственных дел учинено мне денежного окладу триста рублев, да ис концелярии Правительствующего Сената за охранение глобуса учинено мне денежного окладу пятьдесят рублев». Однако доказать все это оказалось очень сложно. Оружейная палата на запрос приказа ответила отрицательно. В июле 1724 г., жалуясь на остановку дела, Зарудный сделал еще одно уточнение: «вышеписанной оклад определен мне Алексея Курбатова, которой показан прежде по тому делу в Оружейной полате». В декабре Оружейная палата подтвердила, что у Курбатова действительно оклад был 330 руб., но оклад Зарудного у них не записан. Что касается глобуса, то в июне 1725 г. Зарудный просил навести справки в сенатской канцелярии. Ответ, по-видимому, и тут был отрицательный. Тогда в январе 1726 г. истец снова сделал уточнение: «ныне в той сенацкой канторе того моего окладу не имеетца, того ради что в 723 году ис той сенацкой канторы с протчими делами подьячей Егор Ребров послан в Санкт-Питербурх, а из Санкт-Питербурха прислан в Камор-коллегию, а ис Камор-коллегии прислан он, подьячей Ребров, с теми делами в кантору подрядных дел господину Матвею Засецкому и о том окладе моем означенное известие имеетца ныне во оной подрядной канторе у означенного подьячего Реброва». Прошло еще почти полтора года, прежде чем в мае 1727 г. Судный приказ решился послать запрос в подрядную контору, но на этом дело и закончилось, поскольку, согласно имеющимся сведениям, в том же 1727 г., так и не получив причитающихся ему денег, Зарудный умер.[249]

Во всей этой истории обращают на себя внимание два момента. Во-первых, назначенное ему жалованье, пусть и не регулярно, но Зарудный, наверное, каким-то образом получал и поэтому неясно, почему так трудно было это доказать. Во-вторых, примечательно, что зодчий был так хорошо осведомлен о служебных перемещениях подьячего Реброва, хотя, конечно, он мог специально навести об этом справки.

Длительное следствие по делам о бесчестье было обычной практикой, но как только выносился вердикт, согласно которому истец или ответчик должны были уплатить штраф, соответствующие учреждения старались о его исполнении. В 1731 г. некто Алексей Гурьев, комиссар и арзамасский помещик, подал в Московский судный приказ челобитную согласно которой еще в 1705 г. ему, его матери и их крестьянам был присужден до сих пор не выплаченный штраф за бесчестье. Сам Гурьев, как он утверждал, тогда «денежным жалованным [в год] окладом не верстан», и поэтому сумму штрафа определяли по окладу его отца, стряпчего Василия Гурьева, который умер еще в 1699 г. В качестве ответчика по делу 1731 г. проходил солдат Преображенского полка Василий Воронов, приходившийся внуком также давно умершему обидчику Гурьевых. Истец утверждал, что в 1705 г. соответствующая грамота была послана из Москвы в Арзамас и Судный приказ решил это проверить, послав запрос в Арзамасскую воеводскую канцелярию. Однако оттуда отвечали, что все документы того времени сгорели в пожаре. Запрос об окладе отца челобитчика был послан в Герольдмейстерскую контору и оттуда сообщили, что он «с придачами» составлял 112 руб. Несмотря на отсутствие подтверждения из Арзамаса деньги было решено взыскать с солдата Воронова, который оказался владельцем двора в Москве, на Сивцевом Вражке. Канцелярия конфискация требовала выставить двор на продажу и взыскать деньги до конца 1732 года. Впрочем, в 1733 г. Гурьев подал новую челобитную, из которой становится ясно, что деньги он так и не получил.[250]

Одним из наиболее оскорбительных для чести человека и в XVII, и в XVIII веке, как отмечают Н. Коллманн и О. Е. Кошелева, было слово «вор», которое употреблялось как синоним слов «разбойник», «бунтовщик» и «изменник». Однако в изученных документах, как мы уже видели на примере брянского бургомистра, это слово далеко не всегда вызывало у оскорбленных ассоциации с бесчестьем. Так, солдаты Егор Вилков и Дмитрий Свистунов, которых «бранил всячески и ворами нас называл» вологодский посадский Федор Васильев, о бесчестье в своей челобитной не упоминали.[251] Однако чуть ранее, когда те же солдаты пытались задержать и отвезти в земскую избу посадского Дмитрия Комарова, а он их обругал, вырвал из рук сыскную память и бросил ее на землю, они потребовали его «в брани и бесчестье» допросить.[252]

Аналогично не упоминали о бесчестье посадский, которого назвал вором помещичий крестьянин и купец, которого обозвал так другой купец. Причем, в первом случае оскорбление адресовалось и отцу челобитчика, а во втором и его детям.[253] Напротив, текст челобитной брянского купца Андрея Васильевича Сапошкова на купца Ивана Лукьяновича Чюрова можно признать практически классическим. Сапошков сообщал, что в помещении Белгородской губернской канцелярии Чюров бранил «всякими неподобными матерными и скверными словами и называл отца моего брянского купца Василья Григорьевича Сапошкова и братьев моих родных Афонасья и Ивана, которыя ныне во Брянске, ворами, також и меня именованного шельмою и вором же незнаемо за что и тем оной Чюров отца и братьев моих и меня именованного обесчестил напрасно».[254]

Впрочем, в ряде случаев челобитные содержат пояснения, указывающие на то, что слово «вор» употреблялось и в прямом его значении, то есть называемого подобным образом человека обвиняли в воровстве. Так, вологодские посадские Василий и Иван Даниловичи Хлебниковы жаловались, что «у церкви Иоанна Предтечи во время вечерняго пения и после пения на паперти вологжане посацкие люди Андрей Иванов сын Мясов, да Степан Петров сын Бобровников бранили нас нижеименованных рабов всякими поносными словами и домишка наши безчестили и хотели нас нижеименованных рабов бить смертным боем и впредь грозя нам ношным боем же, також де отца нашего Данила Хлебникова бранили и дом ево неподобными словами безчестили, а нас нижеименованных рабов называли ворами, бутто мы нижеименованные рабы отнели неведомо у кого денег сто рублев из-за страху и за угрожением ножев, что…не бывало».[255] В том же году посадский Михаил Корнилов Почютин писал в своей челобитной: «будучи в серебряном ряду жена моя Лукерья Иванова дочь и в то число Вологжанина посацкого человека Бориса Иванова сына Хопенева жена ево Анна Иванова дочь жену мою бранила и меня нижайшего вором называла, бутто я украл ящик, и в том меня бесчестит напрасно».[256] «А я ни к какому воровству не приличен и в приводах не бывал, с воровскими людьми не знаюсь», – оправдывался в подобном же случае посадский Дмитрий Комаров.[257]

В своей последней книге, посвященной преступлению и наказанию в России раннего Нового времени, Н. Коллманн отмечает, что в тяжбах о бесчестье редко в качестве оскорбления фигурировало упоминание о телесном наказании.[258] Это безусловно справедливо, но тем интереснее случай 1738 г. когда брянский посадский Иван Фокеевич Романов подал челобитную на посадского Михайлу Медветкова. «Прошедшаго августа 24 дня 738 году, – писал он, – бил челом он Медветков, а во Брянской ратуше подал челобитную на меня якобы в бое и отнятии денег и о протчем, о чем значит в том ево поданном челобитье, по которому ево челобитью в Брянской ратуше имелся быть и суд и в том суде против своего челобитья ничем меня и отца моего не изобличил. А показанной Медветков в челобитье своем написал меня ведомым вором и отца моего кнутобойцом, а я за собою никакова воровства не знаю и в приводе нигде никаким воровством не был, також и отец мой нигде кнутом не бит, которым он Медветков умышленым своим челобитьем оклеветал и обесчестел меня и отца моего напрасно». По-видимому, в данном случае обвинения показались чиновникам ратуши столь серьезными, что было начато расследование. Ответчик в допросе показал:

«…вором ево исца не писал, а отца ево исцова Фокия Романова написал кнутобойцом понеже… в прошлых годех, а в котором году месяце и числе того он ответчик сказать не упомнит в бытность во Брянске каменданта господина Ржевского оной отец ево исцов Фатей Романов бит публично подле брянской плесовой кнутом палачем Герасимом Селезневым, при котором публичном наказании и при чтении указу, за что он бит, были за сержанта Прохор Михайлов сын Сорокин, каменданцкие денщики Семен Дорофеев сын Пупов, Симон Копии, брянские бывшие недоросли салдацкие дети Евтим Зуев, Евстрат Курсаков, да бывшаго брянского гварнизона капрал Гаврила Воротников, барабанщик Степан Башурин и другия многия люди. А об оном отце ево исцеве по какому делу и за что от брянской канцелярии по приговору оного Ржевского оной отец ево бит кнутом, про то он ответчик за много прошедшими годы сказать не упомнит же, токмо в бытность каменданта помянутого Ржевского то дело имелось быть в повытье подьячего Прокофья Ефимова сына Максимова, и оной Максимов дела свои во брянскую архиву ныне отдал ли, о том он ответчик не ведает. И ежели паче чаяния во оной канцелярии по повытью ево Максимова показанного об отце ево исцове дела не явится, и то может быть оное дело во время ево Ржевского бытия, как горела канцелярия и многия дела погорели, в том числе не згорело ль».[259]

В данном деле обращают на себя внимание по крайней мере два обстоятельства. Во-первых, мы имеем здесь дело с характерной для XVIII в. «долгой памятью». Дело в том, что, согласно имеющимся данным, в Брянске действительно был комендант Иван Ржевский, но было это в 1710-е гг. (не позднее 1718 г.), то есть за по меньшей мере 20 лет до описываемых событий. Конечно, можно предположить, что ответчик подготовился к допросу и специально собрал необходимые сведения, однако и в этом случае свидетели, которых он опросил, обладали именно «долгой памятью», помня не только сам факт наказания, который вряд ли был таким уж необычным событием, но и имена присутствовавших при этом, а также, в ведении какого чиновника находилось дело. А что Иван Романов – предполагал ли он, что все забыли об этом происшествии или опозоренный отец скрывал от сына факт своего наказания? К сожалению, сведений о том, чем закончилось тяжба и сумели ли служащие ратуши подтвердить или опровергнуть слова ответчика в деле нет. Во-вторых, очевидно, что именование человека «кнутобойцем», т. е. тем, кто был подвергнут телесному наказанию, воспринималось как серьезнейшее оскорбление, а сам факт подобного наказания ставил человека вне общества. Когда в 1768 г. капитан Василий Милютин обвинил дворового человека вдовствующей княгини Аграфены Борятинской портного Леонтия Максимова в воровстве и бесчестье, добавив, что еще в 1754 г. тот был наказан кнутом, один из судей заметил, что «таковых шельмованных не токмо, чтоб в суд допускать, но и в компании посещать не велено и единым словом таковы весьма лишены общества добрых людей».[260] Подобное суждение несомненно было результатом действия петровского законодательства, которое, по словам Н. Коллманн, «ввело откровенно европейский дискурс стыда».[261]

Поскольку проанализированные 197 кейсов включают представителей самых разных социальных слоев, это позволяет сделать некоторые наблюдения относительно поднятого О. Е. Кошелевой вопроса, о том, защищали ли русские люди свой социальный статус или личное достоинство. Интересен в этом отношении уже упоминавшееся в первой главе дело 1708 г. человека кн. Ромодановского Федора Фатуева и солдата Луки Иванова. Последний нанял принадлежавший племяннику Фатуева двор, обещая при этом «вести себя смирно». Племянник прикупил соседний двор с огородом, поселив там дворника и наняв огородника. Солдат, однако, оказался, по утверждению Фатуева, пьяницей и любителем шумных компаний. Попытки его усовестить обернулись оскорблением и дяди, и дворника с огородником. В своей челобитной Фатуев жаловался, что тем самым все они были обесчещены.[262] Возникает вопрос: защищал ли Фатуев свой, а заодно и дворника с огородником социальный статус или личное достоинство? Скорее всего, ни то, ни другое. Само использованное им слово «бесчестье» было своего рода условностью, инструментом, с помощью которого он хотел избавиться от постояльца своего племянника. Аналогичным образом, по-видимому, обстояло дело и в часто встречающихся случаях, когда один помещик жаловался, что крестьяне другого помещика обесчестили его крестьян.

Совершенно иначе развивались события, когда в 1716 г. дворянин Михаил Темдыев обвинил в бесчестье собственного крепостного. Тот обругал своего хозяина, замахивался на него коромыслом и порвал ему рубаху. Вероятно, у Темдыева было достаточно собственных средств, чтобы наказать провинившегося, но он предпочел защитить свое достоинство. Суд приговорил ответчика к наказанию плетьми.[263] Много лет спустя, в 1771 г., когда служитель коллежского асессора Ивана Мергасова Василий Соловьев подал челобитную в бое и бесчестье на помещичьего крестьянина Ивана Афанасьева, то получил ответ, что, поскольку за людей и крестьян должен отвечать помещик, то и челобитную следует подавать на помещика.[264]

Вполне естественно, что наиболее искусно инструментом бесчестья владели и пользовались дворяне. В 1717 г. майор Василий Саввич Олешев пожаловался на жену вологодского посадского Ивана Рындина. Олешев был определен к Рындину на постой, но жилье ему не понравилось, и он поселился у посадского Ивана Пушникова, а жившего у того шведского пленного Рубаха переселил к Рындину. Между тем, «жена его Ивана Рындина говорила по много время при свидетелях, бутто я нижеименованный перевел того иноземца стоять из своей корысти к нему на двор и бутто взял я с того арестанта денег дватцать рублев и тем меня оная Рындина жена оглашает и бесчестит напрасно заслуженного раба вашего». Из земской избы послали за ответчицей, но муж жену не отдал, а пошел к майору, повинился и тот его простил.[265] Обратим внимание, что в данном случае бесчестящим был воспринят факт «оглашения», то есть клеветы, что, как будет показано ниже, также было обычной практикой.

Прискорбный случай произошел в Вологде 13 июня 1766 г. В этот несчастливый для себя день вологодский купец Михаил Иванович Исаев умудрился обидеть детей действительного статского советника Василия Михайловича Еропкина – дочь, девицу Екатерину и сына, лейб-гвардии поручика Иван Васильевича Еропкина. Брат и сестра переезжали через мост и вынуждены были остановиться «за пропуском сквозь тот мост лесов». В это время, как писала в своей челобитной Екатерина Еропкина, «показанной купец Михайла Исаев неведомо с какого умыслу из дому своего в окно в поношение чести моей кричал непристойно и выговаривал поносительные речи и называл дурой[266] и протчими непотребными браньми, о коих во изобличение ево изъяснено подробно будет в суде, чем он, Исаев, обесчестил меня напрасно».[267] Челобитную того же содержания подал Иван Еропкин, и его дело было выделено в отдельное производство. Он же был назначен поверенным по делу сестры, которому был дан ход. Тянулось оно ровно полгода, в течение которых Исаев не являлся в суд, ссылаясь на болезнь, пока в середине декабря между сторонами не было достигнуто примирение.

Выпутавшись из одного конфликта с бесчестьем высокопоставленной особы Исаев уже на следующий год умудрился попасть в другую. На сей раз он оскорбил епископа вологодского и бело-зерского Иосифа, который в своей поданной в городовой магистрат челобитной так описывал случившееся:

«1. Помянутой вологодской купец Михайла Исаев, неоднократно бываючи в келии моей, просил мене о посещении дому ево, на которое ево прошение я, пастырски снисходя, минувшаго августа 26 дня сего 1767 года, дав напред чрез нарочно посланнаго в дом ево о приезде своем знать, к нему Исаеву с некоторыми честными персонами штаб офицерами и знатнейшими купцами и со однем архимандритом поехал, а приезжая ко двору ево, увидя для приезду нашего ворота уже отверстые, во двор въехали, не зная никакого ево Исаева умыслу.

2. Когда ж по приезде нашем во двор сказано нам, якобы ево Исаева в доме нет, то я с бывшими при мне штаб-офицерами и некоторыми купцами и архимандритом, не ходя в жилые ево покои, где он Исаев с фамилиею своею жительство имеет, пошли в новостроющиеся на том же ево дворе нежилые еще пустые каменные полаты, а людям ево сказано было от нас, чтоб ему Исаеву о приезде нашем объявили и где он Исаев тогда был, про то может объявить сам.

3. А потом оной Исаев незнамо с какого умыслу, прибежавши в те полаты к нам с великим азартом, держа в руках шест, закричал безчинно, высылая всех вон и, забыв Божий и Вашего Императорскаго Величества законы между прочими поносил и мене архипастыря своего ругательными словами и тем сан мой уничтожил и обезчестил».

Исаев, в свою очередь, считал себя обесчещенным тем, что непрошенные гости без разрешения вошли в его дом. Поскольку среди них, как выясняется, были президент магистрата и бургомистр, дело пытались передать на рассмотрение в Архангельск, но там заниматься им отказались. В результате, как писал в новой челобитной епископ Иосиф, «понеже он, пришед в чювство, оказал должное о всех нанесенных мне обидах раскаяние свое с требованием у мене прощения, того ради я ево Михаила Исаева послушал Божиих и Вашего Императорскаго Величества законов, яко обратившагося к архипастырю своему церкви Христовой сына, пастырски прощаю».[268]

Как уже упоминалось, в качестве бесчестья русскими людьми XVIII века воспринималась клевета. Собственно, в клевете обвинял своего противника и брянский житель, пытавшийся защитить честь своего отца. Однако среди выявленных документов встречается еще несколько случаев, в которых об этом говорится прямо. Так, например, уже упоминавшиеся солдаты Вилков и Свистунов жаловались, что посадский Скрябин не только называл их ворами, но и «поклепал десятью рублями».[269]

Приведенные примеры, показывают, что и в XVIII в. концепт бесчестья продолжал играть важную роль, хотя бы потому что судебные решения по целому ряду видов конфликтов могли быть разрешены только через нормы Соборного Уложения. Тяжущиеся манипулировали им для решения разного рода проблем, возникавших в их повседневной жизни, но при этом значение бесчестья постепенно менялось, приобретая все более персонализированный, личностный характер. Вопрос, на который еще предстоит ответить, состоит в том, оставалась ли при этом социальная роль бесчестья в становящемся все более сложно организованном русском обществе такой же, как она описана в книге Н. Коллманн применительно к XVII веку.

Глава 3

Любовь и смерть в Москве во времена Петра Великого

Утром 31 января 1717 г. в московскую Канцелярию земских дел явился подьяческий сын Федор Степанович Голубцов и объявил о страшном происшествии, случившемся минувшей ночью:

«часу в другом ночи приехали на двор к отцу ево, которой двор за Арбацкими вороты за Земляным городом в приходе у церкви Смоленския богородицы,[270] неведомо какие воровские люди разбоем с полашами и з дубьем человек з дватцать, и ис тех де воровских людей узнал он, Федор, приходской церкви диакона Алексея Михайлова, которой, нарядясь в немецкое платье, да в полаше, и стали пожитки отца ево брать разбоем и хотели ево, Федора, зарезать, а мать ево посадить в воду, и он де Федор с людьми отца своего закричал: разбой!».

На крики Федора сбежались соседи, «которые живут близ того двора, а имяно дьяк Никифор Панов[271] с людьми своими». Они поймали четверых разбойников и, как следует из дальнейших документов дела,[272] связав их, оставили до утра в доме Голубцова, Остальные разбойники, в том числе переодетый дьякон, разбежались.

Четверо задержанных были доставлены в канцелярию и допрошены. Первый из них оказался драгуном Луцкого полка Сидором Демидовичем Поздериным. Его отец Демид Кузьмич был послуживцем кн. Т. Н. Путятина, а сам он, отслужив семь лет драгуном, стал денщиком капитана Ивана Дмитриевича Бахметьева, с которым, посетив по дороге Арзамасскую вотчину Бахметьева и Петербург, они прибыли в Москву. Второй подозреваемый, допрошенный в Канцелярии земских дел, сообщил, что он Артем Данилович Кожевников – «Данилова полку Титова он салдат, отец ево был города Уфы салдат», а «прислан он к Москве на почтовых подводах с письмами в Посольской приказ от Юкихана». Послал его в Москву отец капитана Бахметьева и потому он также остановился у него на дворе.[273] Третий допрошенный оказался Андреем Васильевичем Лютовым – посадским человеком из города Вязники. Он проживал на дворе Бахметьева «по знакомству». Наконец четвертый человек, Иван Савельевич Шелашов, был и вовсе крепостным крестьянином все того же Бахметьева.

Наиболее подробные показания дал Сидор Поздерин. Он утверждал, что Бахметьев приказал ему и другому денщику ехать вместе с неизвестным ему дьяконом, взять все, что тот даст, погрузить на телегу и привезти на двор к Бахметьеву. Дьякон доставил их к какому-то двору, сказал, что это его двор и ушел в дом, оставив их у ворот. Подождав некоторое время, они последовали за дьяконом и обнаружили в доме хозяйку, которая стала угощать их вином. «А тот дьякон, – добавил Поздерин, – был в сенях и говорил неведома какова чину с человеком Иваном, а чей сын не знает, которой живет на том дворе, а какие речи говорили, того он не слыхал, а в горнице были они, да помянутая хозяйка, да мужик, а как зовут и какова чину, не знает. И та хозяйка с тем дьяконом в сенях говорила незнаемо какие речи. И в то число на тот двор прибежали незнамо какова чину люди и их, поймав, связали и сняли с них две шубы нагольныя, да фуфайку камчатую осиновую и на том дворе они все ночевали связаны, и спрашивали про вышепомянутого дьякона, и тот дьякон в то число с того двора ушел, и те люди говорили, что де тот дьякон к той хозяйке приходил для блудного дела». Показания трех других допрошенных отличались лишь незначительными деталями, но в главном они были едины: всех их послал с дьяконом капитан Бахметьев.

В расследовании этого дела судьи Канцелярии земских дел действовали наредкость оперативно – возможно, потому что пострадал их коллега: подьячий Степан Голубцов служил в этой же канцелярии, но во время описываемых событий находился в служебной командировке в Санкт-Петербурге. Уже на следующий день, 1 февраля в канцелярию для допроса была вызвана его жена Матрена Осиповна. Она, не колеблясь, подтвердила все сказанное сыном и была отпущена на поруки подьячему Приказа Большого дворца Ивану Шатину, бывшему подьячему Военной канцелярии Федору Минину Протопопову и подьячему Монастырского приказа Михаилу Савичу Протопопову.

3 февраля четверо задержанных были «взяты в застенок», т. е. подвергнуты пытке. Суть своих показаний о событиях ночи на 31 января, они, однако, не изменили и лишь Сидор Поздерин признался, что знал дьякона Михайлова раньше, а также добавил, что «наперед де сего, как он был в Санкт-Питербурхе, капитан Иван Бахметев в дом канцелярии земских дел подьячего Степана Голубцова ездил, а за чем, про то он не знает, а как де до посылки в дом Степана Голубцова сказывал ему, Сидору, в бане дьякон Алексей Михайлов, что он с Степановою женою Голубцова живет блудно». Сразу же заметим, что эта деталь – факт знакомства Бахметьева со Степаном Голубцовым – так и осталась не проясненной. Попытки призвать капитана к ответу успехом не увенчались: он съехал со двора, благополучно улизнув от посланных за ним солдат. Между тем, дело, судя по всему, казалось чиновникам столь важным, что четверо обвиняемых были допрошены еще раз в присутствии московского губернатора Кирилла Алексеевича Нарышкина,[274] но столь высокого начальства они не убоялись и показаний своих не изменили.

Упустив Бахметьева, посланным за ним солдатам удалось задержать и доставить в канцелярию дьякона Алексея Михайлова, который был немедленно допрошен также в присутствии Нарышкина. Прежде всего Алексей объявил, что является сыном священника, из церкви в селе Преображенском,[275] т. е. в царской резиденции. Сам он был дьяконом в церкви Смоленской богородицы, но некоторое время назад овдовел и «то дьяконское место продал дьячку церкви Петра и Павла, что в капитанской,[276] Алексею Антонову сыну ценою за двесте за тритцать рублев». Здесь имеет смысл остановиться, поскольку факт продажи церковной должности, да еще и за такую крупную сумму, на первый взгляд, кажется поразительным. Однако, как установил П. С. Стефанович, это была общераспространенная практика: «… храмы, их имущества и поступающие доходы (в том числе и “государево жалованье” руга) находятся в частном обращении в среде духовенства. Не трудно заметить также, что основой совокупного “церковного владенья” является “церковное место” – термин широкий по значению и потому расплывчатый, обозначавший прежде всего двор при церкви, но в тесной связи с самой церковной должностью, причитающимся ей доходом и церковным имуществом в пользовании лица, занимающего эту должность. <…> Нет никакого сомнения, что церковные места, то есть должности с дворами и доходами, находятся в обороте среди московского духовенства, которое в обычном порядке оформляет на них сделки». Соборы 1667 и 1675 гг. запретили торговлю церковными должностями, но дворы при церквах по-прежнему продавались, что фактически означало и продажу церковных мест: «В конце XVII в. все сделки московского духовенства на церковные дворы полагалось регистрировать в патриарших приказах, где назначали и цену за дворы и брали с клириков обязательство не торговать должностью».[277] Стефанович упоминает о продаже в 1708 г. поповского места за 100 руб., а значит, место, проданное дьяконом Алексеем Михайловым за 230 руб., было особенно выгодным. Но вернемся к его показаниям, которые, несомненно, должны были произвести на судей сильное впечатление:

«А как он, Алексей, у той церкви жил, и по зову на двор подьячего к Степановой жене, к Матрене Осиповой дочери с попом тое ж церкви Федором Тимофеевым ходили на сырной недели и пели молебен. И после молебного пения обедали, и в тое де число оная Степанова жена поднесла ему Алексею пива три стокана и, выпив то пиво, пошел в дом свой к себе. И после де великого поста пришла к нему, Алексею, Степанова послуживица Голубцова Парасковья Игнатьева дочь и говорила, что де мошно ему итить к хозяйке ее для блуда. И он де спросил ее, как де он у хозяйки ее был и выпил три стокана пива с вином и с того де числа ему учинилась желание к блудному делу, чтоб с хозяйкою ее учинить. И та де жонка сказала ему, что де то подносила хозяйка ее нарочно, чтоб ево для блуда привесть с собою. И по тем де ее словам он, Алексей, с тою подьяческою женою жил блудно с полгода, а приходил де он Алексей для блуда к ней, Матрене, в дом в день и по ночам и начевал многие времена».

Далее Алексей поведал, что, когда в Москву приехал капитан Бахметьев, он «по знакомству» переехал к нему на двор. Капитан, по-видимому, собирался опять посетить свои арзамасские деревни и предложил дьякону взять его с собой «на низ» и пристроить на службу «в подьячие или в иной какой чин». Алексею это предложение понравилось, но он сознался Бахметьеву, что есть одно препятствие: роман с Матреной Голубцовой. Тогда офицер осведомился, есть ли у возлюбленной Алексея деньги. Дьякон отвечал, что не знает. Бахметьев предложил ему поехать к Матрене и выяснить, а, если окажется, что деньги у нее есть, то и ее можно будет взять с собой. «Когда де поедем на низ и ее де возьми с собою, и я де тебя укрою и с нею», – говорил Бахметьев Алексею. Чтобы не терять времени даром, сразу же была снаряжена экспедиция за пожитками Матрены. От каких-либо намерений ограбить женщину бывший дьякон в своих показаниях, естественно, отпирался.

Одной из особенностей судебно-следственных документов XVIII в. является то, что в них мы зачастую находим записи показаний подследственных, в которых при внимательном прочтении обнаруживается немало противоречий. Однако лишь в редких случаях, в основном, когда следствие велось по серьезным политическим делам и для каждого нового допроса составлялись «вопросные пункты», судьи пытались эти противоречия разъяснить. В большинстве же случаев они просто сравнивали показания, данные на допросе и под пыткой. В данном случае Алексей Михайлов, по-видимому, был уверен, что ему легко удастся уговорить Матрену поехать с собой – иначе не было смысла отправляться к ней на телеге с двумя лошадьми и четырьмя помощниками. Хотя, конечно, нельзя исключить, что он успел с ней об этом договориться заранее, но не счел нужным сообщить об этом в допросе. Так или иначе, смахивающий на похищение любимой переезд Матрены должен был остаться тайной, и потому возглавляемая им команда прибыла на двор Голубцовых глубокой ночью.[278]

По-видимому, чувствуя, что дело может принять дурной оборот, Алексей Михайлов добавил к своим показаниям небольшую подробность, о которой его явно не спрашивали: «да к той же де помянутой подьяческой жене хаживали для блудного дела Казанской губернии подьячей Яков Иванов сын Ветошников, также и иные люди… и на оное блудное дело з другими не самовидец, а сказывала де ему вышепомянутая жонка Парасковья».

Можно предположить, что показания дьякона не только произвели на судей Канцелярии земских дело сильное впечатление, но и немало их позабавили. Не исключено, что они им даже поверили. Однако закон требовал продолжения следствия и обвиняемого в разбое теперь следовало допросить в пыточном застенке. Но прежде его следовало «обнажить», т. е. лишить дьяконского сана, а это могли сделать лишь церковные власти. С этой целью соответствующая бумага была составлена на имя местоблюстителя патриаршего престола митрополита Стефана Яворского, и 17 февраля Алексея Михайлова приготовили к отправке в Патриарший приказ, заготовив копии показаний его самого и Федора Голубцова. Однако не все согласились с таким решением. Во-первых, из Преображенского в Москву примчался встревоженный отец Алексея Михайлова священник Михаил Тимофеев, который подал челобитную, прося, чтобы «Великий государь пожаловал бы ево, не велел такого малолетного ребенка ответу верить». И тут выясняется немаловажная деталь: оказывается, подьяческому сыну и зачинщику всего дела Федору Голубцову было в это время всего лишь 6 лет от роду!

Это обстоятельство заставляет по-новому взглянуть на события трагической ночи. Легко предположить, что угощаемые вином несколько мужчин вели себя слишком шумно и разбудили спящего ребенка, которому спросонья и со страху показалось, что чужих в доме аж двадцать вооруженных человек (впрочем, умел ли он считать?), и он действительно начал кричать, разбудив соседей. Когда же прибежавшие на двор Голубцова соседи увидели там посторонних, отступать было поздно и единственным выходом было выдать их за разбойников. Также обращает на себя внимание то обстоятельство, что ребенок, во всяком случае в пересказе бывшего дьякона, никак не фигурирует в его переговорах с Бахметьевым. Предполагалось ли его тоже взять с собой «на низ», или оставить в Москве? Следовало ли выяснить мнение об этом его матери? Или, быть может, ребенок вообще не воспринимался как сколько-нибудь значимый фактор?

Между тем, от шестилетнего Федора Голубцова в канцелярию поступила новая, на сей раз письменная челобитная. В ней он возражал против отправки Алексея Михайлова в Патриарший приказ и утверждал, что дьякон поклепал его мать рассказом о блудном житье с ней. В челобитной Федора упоминается также его дед по матери – казанский дьяк Осип Протопопов, который прислал в Москву подьячего Якова Ветошникова, чтобы тот охранял их дом от воров и разбойников. Именно Ветошников, тот самый, что был уже упомянут дьяконом Алексеем в качестве еще одного сожителя Матрены, и составил за мальчика челобитную. Дьяк Осип Протопопов действительно служил секретарем Казанской губернской канцелярии. Его имя встречается, в частности, в документах 1718 г., связанных со взаимоотношениями с киргиз-кайсаками,[279] а в 1719 г. он был послан для описания суконной мануфактуры, находившейся под ведением умершего подполковника А Грузинцова.[280] Имя Якова Ветошникова в качестве уфимского таможенного подьячего встречается в документах Уфимской приказной избы за 1710 г.[281]

Что именно подействовало на судей, неизвестно, но Алексей Михайлов очевидно остался в колодничьей избе Канцелярии земских дел, где практически каждый день принимал многочисленных посетителей. Был ли среди них его отец, из документов дела понять невозможно, но он подключил к делу своего племянника и, соответственно, двоюродного брата Алексея подьячего Адмиралтейской канцелярии Григория Семенова. С этого момента события стали развиваться стремительно и приобрели совершенно неожиданный оборот.

Григорий Семенов был скорее всего человеком молодым и не слишком опытным, потому что никакой самостоятельности он не проявлял, а действовал исключительно в соответствии с инструкциями дьякона Алексея. По замыслу последнего Григорию следовало уговорить Матрену подать мировую челобитную. С помощью коллеги по Адмиралтейской канцелярии подьячего Михаила Павлова документ, в котором говорилось, что «ныне мы и сродники мои по тому делу на него, дьякона, не челобитчики», был заготовлен (позднее перехвачен и отложился в деле), и Григорий отправился уговаривать Матрену приложить к нему руку. Дело это оказалось несложным: женщина согласилась, но запросила за свои услуги 50 руб. Григорий, судя по всему, был готов к такому повороту дела и отвечал, что готов заплатить, но только вдвое меньше. Возможно, жена подьячего еще не знала, что дьякон рассказал судьям об их любовной связи, однако, как мы увидим далее, возможность заработать на этом деле, по-видимому, волновала ее значительно больше, чем испорченная репутация.


Письмо дьяка Алексея Михайлова Матрене Голубцовой

Договориться о цене на этот раз не удалось, и посланец дьякона вернулся к нему в колодничью избу доложить о своих успехах. Алексей также, вероятно, не возражавший против платы за освобождение, решил, что одного материального вознаграждения будет недостаточно, но надо воздействовать и на чувства любимой. С этой целью он написал Матрене письмо. Увы, письмо это не дошло до адресата, поскольку также было перехвачено бдительными канцелярскими стражами, 6 марта предъявлено губернатору Нарышкину, сочтено непристойным и отложилось в следственном деле. Зато мы имеем возможность познакомиться с этим образцом любовного послания первой четверти XVIII в.

«Белообразной, умильной, гласной в ответех, умной в речах, поспешной в умыслех, крепкой от людей, почтенной от Бога, превознесенной и Богом хранимой, другу моему сердешному и сердцу моему обо мне болезненному, взгляду умильному, смеху веселому, цвету моему драгосу, яко другим каменнем, златом и сребром украшенной. Здравствуй светлая предражащая и прелюбезная Марусенка и Матреника в милости божии на множество лет. Прошу моя любезная и надежда моя крепкая и любовь нелицемерная у тебя надежнаго премилосердия слезно: в темнице не остави меня заключеннаго. И буди тебе во известие, дагаваревался я з дядем твоим Феодором Миничем и з братом твоим Михайлом Савичем на тритцате рублях, и они так обещают, мы де не станем о сем деле исцавать и ходить, так де и дела все минетца, и ты ко мне о сем ведение учини, верно ли так они договариваются со мною. Да ешще даношу милости твоей: батюшка велел просить о некоторой нужде у тебя, и я пришлю к тебе Татьяну тетушку, и она милости твоей сию нужду донесет, и ты, пожалуй, не остави меня холопа своево о сей нужде. Должен век при милости твоей быть неотврат».

Предоставим специалистам по истории русского языка анализ многочисленных эпитетов, которыми Алексей Михайлов наградил свою возлюбленную. Для нас важно, что из письма мы узнаем, что поручившиеся за Матрену Голубцову подьячие Федор и Михаил Протопоповы были соответственно ее дядей и братом (видимо, двоюродным). В свою очередь Матрена, по-видимому, была знакома с родственниками дьякона или по крайней мере знала о их существовании. Однако, с какой миссией к ней должна была прийти тетка Алексея, неизвестно – больше в документах дела она не появляется.

Между тем, именно с дядей Матрены Федором Миничем и пришлось иметь дело Григорию Семенову в течение следующих двух недель. Когда он вновь заявился к Матрене с заново изготовленной мировой челобитной, женщина сказала, что доверяет вместо себя приложить руку к челобитной своему родственнику. Вновь начался торг, Протопопов отказывался подписать документ, Григорий Семенов его уговаривал, но все было бесполезно. Григорий опять посовещался с братом и тот велел ему напоить Протопопова допьяна и подсунуть на подпись челобитную. Сказано – сделано. Григорий не только напоил Федора Минина, но и привел его в колодничью избу к Алексею. Братья снова принялись уговаривать его подписать челобитную и тот, посмотрев на документ, одобрил его, но запросил за свою подпись 100 рублей. Таких денег у дьякона, по-видимо-му, не было и Протопопов ушел. Алексей велел Григорию догнать несговорчивого подьячего, дать ему еще 8 копеек на вино, и вновь подсунуть на подпись челобитную. И тут он совершил роковую ошибку. Вероятно, в сердцах он сказал, что, если и в этом случае Протопопов откажется, его вообще стоит убить. Недалеко от Красной площади Григорий Семенов догнал Протопопова и стал снова подсовывать ему челобитную. Тот выхватил ее из рук Григория и не захотел ни отдавать, ни подписывать. Между ними завязалась драка. Сперва молодой бил старика кулаками, а когда тот упал, в ход пошли и ноги. В какой-то момент Григорий, видимо, опомнился и, бросив бездыханное тело, убежал прочь. Произошло это уже 22 марта, а на следующий день от имени Федора Протопопова о его избиении была подана челобитная, написанная его племянником Михаилом. На третий день после инцидента старый подьячий умер. Его жена Наталья Никифоровна спустя несколько дней, назвавшись при этом бабушкой Федора Голубцова, просила найти и строго наказать виновных, а также описать их имущество. Примечательно, что ее прошение было написано подьячим Малороссийского приказа Алексеем Протопоповым – еще одним членом этого разветвленного клана московской бюрократии.

Григорий Семенов, по-видимому, узнал о случившемся не сразу. Он в третий раз изготовил мировую челобитную, на сей раз от имени Матрены, ее сына и всех арестованных с отказом от взаимных претензий. Писал челобитную «Спаского собору, что во дворце, предельной дьячек Максим Иванов». Вместе с этой челобитной в деле находится и обрывок листа, представляющий собой своего рода инструкцию-образец для тех, кто будет подписываться вместо многочисленных участников мировой сделки, с таким текстом: «к сей челобитной [чин имя отечество и прозвание написать того, кто станет руку прикладывать] и вместо Луцкого полку драгуна Сидора Поздерина по ево велению руку приложил». Стоит заметить, что пойманных 31 января на дворе Голубцова, видимо, убедившись в их невиновности, к этому времени отпустили на поруки. Впрочем, не всех – вязниковец Андрей Лютов освобождения не дождался и умер в заключении.

С новой челобитной Григорий отправился к Матрене. На сей раз женщина, наверняка уже знавшая, что рассчитывать на помощь умершего дяди ей не приходится и что подписываемый ею документ уже не будет иметь никакого значения, дабы получить с этого дела хоть какую-то прибыль, приняла от него 25 рублей и челобитную подписала. Довольный Григорий в сопровождении непонятно каким образом оказавшегося тут же некоего дьячка Ивана Матвеева пошел к Алексею Михайлову. У того в это время оказался еще один посетитель – дьякон «церкви Варламия, что до Творца» Иван Дмитриев. Все четверо стали изучать принесенный Григорием документ и за этим занятием из застал один из подьячих Канцелярии земских дел. Поскольку Григория Семенова уже разыскивали по делу об убийстве Протопопова, все трое посетителей были немедленно арестованы, а добытая с таким трудом бумага изъята.


РГАДА. Ф. 239. Оп. 1. Д. 5615. Л. 24а

Допрошенные тут же Иван Матвеев и Иван Дмитриев сообщили, что первый – сын Матвея Нестеровича Попова, который служит в соборной церкви Покрова в селе Покровском,[282] а он, Иван, служит там же в церкви Николая Чудотворца. В колодничью избу он явился «для того, что он, Алексей, ему, Ивану, шурин, да и для того, что отец ево Алексеев, священник Михайло Тимофеев прислал с ним, Иваном, к нему, Алексею, денег три алтына две деньги». Иван Дмитриев оказался еще одним братом Алексея Михайлова. Он собирался ехать в Петербург и приходил проститься с родственником. После установления личности обоих священнослужителей скорее всего отпустили. Во всяком случае в деле есть сведения об освобождении 1 апреля Ивана Матвеева.

Между тем, уже 27 марта по горячим следам был допрошен Григорий Семенов, который стал теперь главным подозреваемым. Он сразу же чистосердечно во всем сознался, дав показания и против Алексея Михайлова, который подстрекал его к убийству старого подьячего. Канцелярия земских дел вновь обратилась к преосвященному Стефану и, поскольку на сей раз речь шла о смертном убийстве, уже 30 марта состоялось обнажение чина Алексея Михайлова. С этого времени он фигурирует в документах как «раздьякон». На следующий день он был взят в застенок, но с первой пытки от участия в убийстве отказался и лишь подтвердил прежние показания. Тогда настала очередь пытки Григория Семенова, который вновь уличал брата. Повторной пытки «раздьякон» не выдержал и во всем сознался. Суд был скорым, но справедливым, а его итог был предрешен: братья Алексей Михайлов и Григорий Семенов были приговорены к смертной казни и помещены в «покаянную избу» для осужденных.

Делу, начавшемуся, как кажется, беспричинным испугом проснувшегося среди ночи ребенка с последовавшей за этим целой цепочки недоразумений, казалось бы, был уготован печальный конец. Но не будем торопиться. Пока отметим лишь порожденное этим делом еще одно недоразумение: уже встречавшийся нам подьячий приказа Большого дворца Иван Шатин[283] подал в Канцелярию земских дел челобитную, в которой, упомянув, что Матрена Голубцова является его своячницей, а Федор Протопопов – дядей, жаловался на то, что якобы дьякон в расспросе оговорил подьячего Казанской губернии Якова Ветошникова, и тот подал челобитную на Шатина в бесчестье. Действительно в своем первом допросе Алексей Михайлов упоминал, что, по его сведениям, Ветошников тоже состоял с Матреной в интимных отношениях, но при этом в качестве источника информации ссылался на служанку Прасковью, а вовсе не Шатина. Вероятно, до дома Голубцовых информация о показаниях дьякона дошла в искаженном виде.

Между тем, уже в конце 1717 г. дело принимает новый оборот. В нем появляется новая челобитная вдовы Федора Протопопова Натальи Никифоровны, которая неожиданно сообщает о примирении с убийцами мужа и отзыве своего иска. На документе читаем: «к сей челобитной церкви Симеона Столпника иерей Петр Никонов вместо дочери своей духовной… руку приложил». Примерно в это же время – в декабре 1717 г. – появляются и несколько новых челобитных обоих осужденных. В них они дружно отрекаются от всех прежде данных ими показаний и утверждают, что оговорили себя, испугавшись пыток. Очевидно, что решиться на этот шаг они могли лишь в надежде на возможность пересмотра дела. Подобная возможность никак не устраивала клан Голубцовых-Протопоповых и в январе 1718 г. с новой челобитной в канцелярию обращается слегка повзрослевший Федор Голубцов. Он делает упор на то, что по закону в покаянной избе полагается держать осужденных не более шести недель, в то время как Алексей Михайлов и Григорий Семенов сидят там уже более полугода, что верить новым показаниям осужденных на казнь не полагается и требует немедленно привести приговор в исполнение. На сей раз челобитную за мальчика писали два подьячих Военной канцелярии Михаил Березин и Михаил Родичев.

Действительно, в статье 34 главы 21 Соборного уложения 1649 г. говорилось: «А которые тати и розбойники доведутся казнити смертью, и их для покаяния посадити в тюрме в ызбу на шесть недель, и как им отойдут урочные дни, и таких татей и розбойников казнити».[284] Е. В. Анисимов отмечает, что «Новоуказные статьи сократили срок до одной недели, хотя и эта неделя давалась не каждому приговоренному», а «в XVIII в. никаких покаянных палат уже не было».[285] Как видим, историк ошибается. Во всяком случае в нашем деле покаянная изба присутствует и более того становится местом длительного пребывания в ней осужденных.

Судя по всему, чиновники Канцелярии земских дел ожидали, что дело братьев Алексея и Григория может быть пересмотрено и тщательно к этому подготовились. В деле имеются пространные выписки из различных законодательных актов, которые должны убедить, что все делается по закону, предписывающему новые показания осужденных проверить. Обезопасив себя подобным образом от возможных обвинений в потакании преступникам судьи заново приступили к пыткам. На сей раз и «раздьякон», и подьячий стойко выдержали все истязания (в деле имеются отметки, что на второй пытке Алексею дано 60 ударов, а после третьей он дополнительно «пытан огнем») и упорно твердили, что оговорили и самих себя, и друг друга.

В марте 1718 Григорий Семенов был «отдан на росписку церкви Спиридония Чудотворца, что за Никицкими вороты, дьякону, а ево Григорьеву отцу Симеону Павлову, да Садовой Большой слободы тяглецу Афонасью Степанову, которой живет за Никицкими вороты у вышеозначенной церкви своим двором, а за сею роспискою ему, Григорью, будучи на свободе, не пьянствовать и никакова дурна не учинить». Что же касается Алексея Михайлова, то ему еще предстояло ответить перед духовными властями за «блудное дело». Сведений о том, что к ответу была призвана и Матрена Голубцова, в деле нет.

* * *

Документы судебно-следственных дел, как правило, отражают лишь внешнюю, преимущественно формальную сторону событий, оставляя исследователя в неведении не только относительно многих важных деталей, но зачастую и скрытых пружин, приводивших в действие те или иные механизмы, влиявшие на ход следствия и решение судей. Вполне понятно, что связано это и с особенностями делопроизводства, не учитывавшего интересы будущих историков, и с тем, что чиновники стремились оформить дело таким образом, чтобы оно выглядело совершенно законным и не могло стать поводом для обвинений в коррупции. Это вынуждает исследователя строить предположения, справедливость которых почти невозможно проверить, но которые основываются на общих представлениях об эпохе и косвенных данных. В данном случае есть основания полагать, что за изложенной выше остросюжетной и трагической историей стояла борьба двух кланов, которые условно можно обозначить как связанные родственными связями кланы бюрократов и церковников. Два этих враждебных лагеря имели следующий состав:


Лагерь бюрократов был усилен уфимским подьячим Яковом Ивановичем Ветошниковым и подьячими Военной канцелярии Михаилом Березиным[286] и Михаилом Родичевым, а церковников – дьячком Спасского собора Максимом Ивановым. Это лишь те, о ком нам известно из документов, но можно не сомневаться, что задействованы были и другие лица. Как мы видели, отец Алексея Михайлова – священник церкви в царской резиденции – начал хлопотать за сына с первых дней его ареста, оперативно подключив к делу проживавших в Москве родственников. Можно не сомневаться, что отец Григория Семенова – дьякон одной из столичных церквей – к судьбе своего сына также не остался равнодушным. Церковь, в которой он служил (церковь Святейшего Спиридона на Козьем Болоте) находилась на углу нынешней улицы Спиридоновка и Большого Спиридоньевского переулка.[287] Относительно неподалеку располагалась и сохранившаяся поныне церковь Симеона Столпника на Поварской, где служил иереем духовный отец вдовы Федора Протопопова Натальи Петр Никонов.[288]

Вполне вероятно, что именно действуя через своего коллегу – духовника вдовы погибшего подьячего им, отцам Алексея и Григория, удалось уговорить ее подать мировую челобитную. Не исключено, что сделала она это не бескорыстно, а получив денежное возмещение, рассчитывать на которое в случае казни убийц ее мужа вряд ли приходилось. Не случайно, конечно, и то, что осужденных к смерти не казнили сразу, но несколько месяцев держали в покаянной избе, причем просто подкупа чиновников Канцелярии земских дел для этого явно было недостаточно. Дело находилось в поле зрения московского губернатора Нарышкина и вряд ли затягивание казни обошлось без его участия. Родственник Петра I, стольник царей Ивана и Петра, а в 1710–1716 гг. первый комендант Санкт-Петербурга он несомненно бывал в Преображенском и мог лично знать священника Михаила Тимофеева.


Церковь Святителя Спиридона на Козьем Болоте. Фото из книги Н. А. Найденова «Москва. Соборы, Монастыри и церкви». 1882–1883


Церковь Симеона Столпника на Поварской. Современное фото

Губернатор владел в Москве несколькими дворами. Один из них находился в приходе церкви Ризоположения Богородицы «на Арбате у Кисловки», т. е. поблизости от двух церквей упомянутых выше, а также от того места, где началась вся эта история. Если Нарышкин жил именно там, то наверняка посещал церковь Ризоположения, и отцы осужденных могли пытаться воздействовать на него через тамошних священнослужителей. Другой двор губернатора находился в приходе церкви Св. Евпла, располагавшейся на Мясницкой улице, там, где теперь выстроено новое здание Высшей Школы Экономики (Мясницкая ул. д. 9). Еще один двор находился в Земляном городе за Покровскими воротами.[289] Знакомые у отцов осужденных могли найтись и здесь. Впрочем, при составлении духовной в 1722 г. Нарышкин своим духовным отцом назвал протопресвитера кремлевского Успенского собора Федора Панкратьевича,[290] но, думается, противоречия тут нет, тем более что речь идет лишь о предположениях. Конечно, нельзя исключать и того, что решение Нарышкина по этому делу могло быть продиктовано не только чьим-то заступничеством и уговорами, но и элементарной взяткой. Вместе с тем, губернатор не мог не понимать, что за формально-правовой стороной дела, безукоризненно соблюденной его подчиненными, крылось недоразумение и несчастливое стечение обстоятельств.

Во всяком случае можно предположить, что свои челобитные с отказом от прежних показаний Алексей и Григорий подали тогда, когда какая-то договоренность об их оправдании уже была достигнута, и они знали, что, если выдержат пытки, будут отпущены. Впрочем, невозможно с полной уверенностью утверждать, что примененные к ним пытки были именно такими, как они описаны в документах.

Не исключено, что определенное значение для исхода дела имела и не вполне понятная роль капитана Бахметьева, чей отец занимал в петровской администрации не последнее место. Можно ли считать случайным, что служащие Канцелярии земских дел не проявили какой-либо активности в поисках офицера и привлечении его к следствию? Естественно, нам ничего неизвестно и о том, как влияло на их мотивацию то обстоятельство, что речь шла о семье их коллеги. Были ли они с ним солидарны или наоборот злорадствовали по мере того, как на свет выплывали скабрезные подробности похождений его жены? Не знаем мы ничего и о том, как сложились дальнейшие судьбы участников всей этой истории. Сохранилась или распалась семья Степана Голубцова после его возвращения в Москву? Что стало с бывшим дьяконом Алексеем Михайловым? Ответов на эти вопросы у нас нет. Одно очевидно: хотя и с немалыми потерями (после перенесенных пыток, если они действительно имели место, Алексей Михайлов и Григорий Семенов должно быть вышли из заключения инвалидами), клан церковников одержал в нашей истории решительную победу над кланом бюрократов. Из этого, конечно, не следует, что корпорация священнослужителей в начале XVIII в. была более влиятельной, чем не менее многочисленная корпорация московских служащих центральных учреждений. Представленный здесь казус лишь слегка приоткрывает для нас дверцу в пространство сложных социальных связей и отношений первой четверти XVIII в. Мы видим, как родственники опекают и защищают женщину, чей муж уехал по служебным делам в другой город, как на дворе прибывшего в отпуск офицера собираются люди с самым разным социальным положением и его знакомыми оказываются и посадский из провинциального города, и дьякон столичной церкви, как любовные отношения легко превращаются в деловые и обретают понятное обоим сторонам денежное выражение. Все это вновь напоминает о том, как мало мы знаем об организации русского общества раннего Нового времени, его вертикальных и горизонтальных связях, о действовавших в нем механизмах.

Глава 4

Муза на службе семейной свары[291]

Архивные документы XVIII века содержат сведения о многочисленных семейных конфликтах в дворянской среде, связанных с разделом имущества. Многие из них изобилуют красочными описаниями ссор, нередко сопровождавшихся бранью, взаимными оскорблениями и рукоприкладством, насильственным захватом чужого имущества и пр. Нередко подобные конфликты длились по многу лет, иногда десятилетий, все более запутываясь, обрастая новыми обстоятельствами и эпизодами, а взаимная вражда передавалась по наследству следующим поколениям. С разрешением таких конфликтов власти, как правило, не спешили – и потому, что разобраться в них было далеко не просто, и потому, что и у одной, и у другой стороны зачастую оказывались влиятельные покровители, и потому, наверное, что затяжные дела сулили чиновникам немалые доходы. Бывало и так, что сами наследники не спешили с разделом имущества, покуда не становилось ясно, что вести и далее совместное хозяйство по тем или иным причинам уже невозможно. Каждый отдельный конфликт, в качестве микроисторического казуса, кейса может быть интересен исследователям как своими деталями, так и в плане изучения родственных связей, внутрисемейных отношений, истории конкретной семьи, а также проявлявшихся в ходе конфликта практик и социальных представлений. Но при этом воссоздать полную картину происходившего бывает совсем непросто, поскольку некоторые ее фрагменты, имевшие криминальный характер, выделялись, выражаясь современным юридическим языком, в отдельное производство и сведения о них рассыпаны по разным архивным фондам. Какие-либо обобщения, какая-либо типологизация подобных конфликтов вряд ли возможны ведь,

как известно, «все счастливые семьи счастливы одинаково, каждая несчастливая семья несчастлива по-своему». Поэтому обращение историка к тому или иному конфликту может быть оправдано либо соответствующими целями исследованиями, либо его какими-то уникальными особенностями. Именно такой уникальный характер, как представляется, и носит дело, о котором пойдет речь ниже, ибо в борьбе за имущество одна из сторон использовала не вполне обычные средства – поэтическое и изобразительное искусство.

События, о которых пойдет речь, разворачивались в Белгородской губернии в начале 1770-х гг., а первый связанный с этим делом эпизод, о котором нам известно, относится к 20 января1771 г., когда отставной секунд-майор Иван Герасимович Лутовинов обратился в Брянский городовой магистрат с явочной челобитной, в которой сообщал: «В прошлом 1770-м году декабря 6 дня получил я брянского уезду помещика Василья Иванова сына Тутолмина[292] села Бытова чрез крестьянина Ивана Филатова сына Антонова посквильное письмо на мое имя, которое вредительно и законам противное по чину моему и благородности дворянства. Оное ж письмо кем писано, я признаю и о том где надлежит впредь представить имею». За этим обращением следовал текст самого пасквиля:



Поделиться книгой:

На главную
Назад