В это время Томмазео переодетый, второпях пробегал через площадь; австрийские солдаты не узнали его, но зато Штиглиц, проникнутый сознанием позора своей нации, торжественно закрыл лицо руками, увидя итальянского поэта, и дружески, с отчаянием вместе с тем, сказал ему:
Оба приятеля были смертельно напуганы тем характером незаконности, который принимало дело и долго изощряли свои изобретательные умы, чтобы придать ему должное направление. Решили, наконец, отправиться к генерал-губернатору и просить у него законным порядком учреждения национальной гвардии. Пальффи обещал им очень многое в будущем, позволил даже приступить к составлению городских батальонов, но только оружие обещался выдать через несколько дней, когда получит на это разрешение от кого следует.
Пока Мании и Томмазео трудились таким образом на благо общее, на площадь подоспел отряд канарреджиоттов, вооруженных ножами и небольшим количеством старых ружей. Усиленная новым подкреплением, толпа слезла с крыш, часть ее заняла комнаты коммерческого клуба, которого окна выходили на площадь; другая же отправилась разбирать мосты через каналы, чтобы отрезать бывшим на площади солдатам сообщение с городом. Началось кровопролитие, которое прекратилось, когда Мании и Томмазео объявили разрешение генерал-губернатора учредить национальную гвардию.
К учреждению ее было приступлено немедленно и со следующего же дня безоружные патрули национальных гвардейцев днем и ночью ходили по городу. Манин и Томмазео, в новых мундирах, командовали ими. Спокойствие водворилось на несколько дней в Венеции.
Между тем миланские геройские Пять дней[50] нанесли австрийскому владычеству в Италии решительный удар. Пьемонтские войска заняли Ломбардию и неаполитанский генерал Пепе, с 3 тысячами итальянского войска, был уже почти на венецианской границе.
Пока приверженцы Манина, довольные успехом, заказывали себе новые мундиры и ждали, что им откроют Арсенал, генерал-губернатор, занятый иного рода приготовлениями, меньше всего думал об исполнении своего обещания. Австрийское правительство намерено было отнять у венецианцев все, взятые ими с бою конституционные вольности. Для этого приготовлялись бомбардировать весь город со всех концов. Приготовления эти были облечены всевозможной таинственностью, тем не менее слух о них быстро разнесся по городу.
Одна старая кухарка, бывшая в дружеских отношениях с монахами Сан Франческо, которых монастырь был как раз против сухопутного Арсенала, занятого богемской артиллерией, узнала от них, что по ночам, в Арсенале, слышится особенное движение. Она тотчас же донесла об этом своему хозяину, бывшему командиром национальной гвардии этого квартала. Тот еще накануне слышал то же самое от одного из своих унтер-офицеров, ходившего с ночным патрулем. Чтобы лучше узнать в чем дело, он сам отправился в монастырь, и за приличное вознаграждение монахи впустили его с одним приятелем на галерею, с высоты которой была видна внутренность двора Арсенала.
Ночью они действительно увидели, с помощью театрального бинокля, что артиллеристы при огне готовили гранаты и чиненные бомбы.
На следующий день матросы военного корвета, стоявшего возле морского Арсенала, донесли командиру тамошней роты национальной гвардии, что на их судно принесены были большие запасы огнестрельных снарядов и что они знают из положительных источников, что на маленьком пароходе, стоявшем у входа на рейд, возле
Офицеры одного из стоявших на рейде корветов пригласили к себе на обед некоторых из главных офицеров национальной гвардии, желая показать этим миролюбивым образом, что держали сторону города. В числе приглашенных был и Манин, но он не поехал вместе с другими. Маринович, назначенный военным комендантом, едва узнал об этом через своих шпионов, приказал тотчас же привести в Арсенал роту кроатов, с которыми вместе намерен был отправиться на снабженный огнестрельными снарядами корвет. Пока пришли кроаты, Фабрис, Цимоло и несколько других офицеров национальной гвардии на пароходной барке отправились на приглашение с набережной
Между тем арсенальные работники едва узнали о том, что Маринович намерен отправиться на корвет, понимая очень хорошо настоящую цель его прогулки, освободили содержавшихся там арестантов и галерников и с ними вместе напали на полковника и убили его ножами и обломками цепей. Кроаты, сами ненавидевшие Мариновича, защищали его плохо, да если бы и хотели, то вряд ли могли что-нибудь сделать против втрое большей их силы. Работники, однако, не тронули их, но заперли всех вместе в одной из рабочих зал. Озадаченные сами неожиданным успехом, они не знали, что делать. Во всей Венеции одно имя – Мании – было им знакомо. Решили послать к нему депутатов и призвать его немедленно в Арсенал. Но он, едва услышал о предполагаемой поездке Мариновича на корвет, вышел из дому вместе с своим сыном и с несколькими из национальной гвардии, особенно ему преданными. Арсенальные депутаты застали его на площади св. Марка. Он тоже несколько был озадачен случившимся, но не теряя времени, отправился вслед за депутатами.
Там прежде всего его встретили арсенальные громкими:
Едва Манин снова стал во главе движения, сильный слепым доверием к нему людей, знавших его едва по имени, оно снова приняло «законный» характер. Манин успокоил работников, но стоя среди их, вступил в переговоры с Мартини. Он требовал, чтобы Арсенал, а вслед за тем и все гауптвахты и караулы города были сданы национальной гвардии, опираясь на то, что кроаты очень дурно исполняют свои обязанности, и что они даже не защищали своего командира, – а это доказывается тем, что из них ни один даже не ранен. Мартини в душе был не прочь податься на сторону Манина, да и делать кроме того ничего не оставалось. Не желая, однако же, принять на себя ответственность, он пробовал затянуть дело, думая стороной дать знать об этом генерал-губернатору. Этого ему сделать не удалось, и он должен был сдаться на предложение Манина.
Для вооружения национальной гвардии нужно, однако, было отпереть арсенальные залы, в которых были сложены ружья. Мартини отказался от этого под предлогом, что не знает, где ключи. Работники, усиленные новыми толпами народа и неизбежными в подобных случаях каларреджиоттами, хотели разбить двери.
В это время во дворе Арсенала собрались уже многие из колонновожатых революции. Манин один решился остановить народ. Замечательна следующая черта его характера:
– Дайте мне часы! – закричал он.
Кто-то подал ему часы.
– Если через пять минут, – сказал он, обращаясь к Мартини, – ключи не будут найдены – мы разобьем двери.
Народ отвечал неистовыми рукоплесканиями, а ключи тотчас же были найдены.
Толпа нахлынула в растворенные залы и меньше чем в полчаса оружие было разобрано.
Манин в это время как будто вырос; прежние друзья не узнавали его… Он стал распоряжаться как диктатор и все по машинальному какому-то чувству слушались его и исполняли его приказания. Мартини, понимавший очень хорошо, что для австрийского владычества в Венеции все было кончено, принял открыто сторону города. Манин, однако же, не оставил его начальником Арсенала, а назначил на место его Грациани[51]. Тот отказывался и сдался только на настоятельные требования всего народа и на увещания самого Мартини. Затем Манин со всей толпой взошел на Арсенальский мост и закричал:
Генерал-губернатор Пальффи, едва узнав о взятии Арсенала и о смерти Мариновича, на которого по преимуществу возлагал большие надежды, поспешил сдать свою власть в руки венгерского генерала Зичи[53]. Этот добрый старик долго жил в Венеции, где у него успели родиться две дочери, бывшие уже невестами во время революции. Больной и усталый, Зичи не принял никакого участия в венгерском восстании, и больше еще потому, что не предвидел ему счастливого исхода; в уме же он далеко не оправдывал Австрию за ее отношение к иностранным провинциям. Как старик, Зичи успел охладеть ко многому; но в нем еще не вполне замерло сочувствие к геройским поступкам других и к храбрости, на которую он уже сам не был способен, но которую, как венгерец, ценил и уважал в других. Следовательно, этого нового представителя Австрии Венеции нечего было бояться.
Едва прошел первый порыв восторга, многие, в том числе и Мании, поняли, что не все еще было сделано одним провозглашением республики со столика кофейной. Арсенал, правда, был в руках национальной гвардии; но австрийские войска стояли еще в городе, и хотя им мало было надежды на успех, но могли произойти новые стычки и кровопролития, которых некоторые из революционеров очень побаивались. Зато другие неуместной храбростью чуть было не испортили все дело; предлагали вооруженной силой выгнать австрийцев из Венеции; несколько голосов поднялись даже за повторение сицилианских вечерен[54]. Но Мании своей законностью восторжествовал и на этот раз. Решено было послать депутацию к новому генерал-губернатору и требовать от него, во что бы то ни стало, чтобы австрийские войска сдали все посты в руки национальной гвардии и подоспевшего неаполитанского отряда генерала Пеле и, оставив пушки и казну, вышли из города. Выбор депутатов поручен был Манину, и он назначил адвоката Авеццани с двумя депутатами от муниципального правления и с тремя капитанами национальной гвардии.
Зичи сидел в своем кабинете, только что принявши власть от Пальффи. Депутаты изложили ему цель своего посещения. Добрые голубые глаза старика блестели и разбегались, глядя на них, и он напрасно старался принять приличную своему положению грозную наружность. Понимая очень хорошо, что сопротивление не довело бы его ни до чего хорошего, он, однако же, счел своей обязанностью отказать им в исполнении их требования. Авеццани решительно спросил у него:
– Генерал, это ваше последнее слово?
– Конечно, – отвечал Зичи, тоном, показывавшим достаточно, что он вовсе не намерен оставаться непреклонным.
– В таком случае мы намерены драться, – прибавил Авеццани, приготовляясь выйти.
Зичи остановил его и, подумав с минуту, потом еще раз прочел принесенный ему лист капитуляции.
– Господа, – сказал он, – я мог бы залить кровью ваши улицы и площади и мог бы задавить восстание, но я этого не делаю. Подписываю капитуляцию, и, может быть, подписываю свой смертный приговор. Но будь, что будет! Венеция – отечество моих дочерей… Прошу вас об одном только: помните, что я заплатил Венеции долг чести и благодарности и, когда будете проклинать австрийских солдат – пощадите мое имя!
Капитуляция, подписанная Зичи, состояла из следующих главных пунктов:
a) австрийские войска должны выйти из Венеции немедленно же, сдав в руки национальной гвардии все военные снаряды и войсковую казну, из которой им выдастся сумма для уплаты солдатам жалованья за три месяца;
b) все гражданские суды и правления должны сдать в руки муниципального правления все дела, документы, реестры, списки и пр. и кассу;
c) войско Пепе остается в Венеции, взамен австрийского;
d) сам Зичи должен остаться в Венеции до тех пор, пока не выйдет оттуда последний австрийский отряд.
Бедный генерал сделал бы гораздо лучше, если бы остался дольше: тотчас же, по прибытии в Вену, он был арестован и только благодаря наступившему тревожному времени ему удалось спастись от смерти.
Депутация Авеццани, возвратившись к народу, была встречена торжественными рукоплесканиями.
Затем главные герои этого дня, арсеналотти, канарреджиотти и проч., покончили с государственными делами и занялись исключительно новыми уличными торжествами, довольные тем, что проклятые белые мундиры не придут уже смущать их удовольствия.
Вечером, 22-го марта, площадь св. Марка представляла действительно великолепное зрелище: фасады зданий были увешаны трехцветными фонарями; множество национальных знамен развевались везде, где только был какой-нибудь шпиц или палка. На гауптвахте и под дворцом дожей, вместо кроата со вздернутым носом, стоял очень красивый венецианец в новом с иголочки мундире и с золотой часовой цепочкой по борту форменного сюртука. Среди торжественных возгласов, многие по привычке обращали с беспокойством на него свои глаза, но вид юного часового джентльмена успокаивал их совершенно. Толпы канарреджиоттов ходили по площади, по соседним переулкам с трехцветными знаменами, с гитарами, громко пели национальные песни и кричали виваты кому вздумалось. Говорят даже, что в эту достопамятную ночь не было украдено ни одного платка из кармана во всей Венеции и не произошло ни одной драки между гондольерами, – вот до чего может доходить народный энтузиазм в подобные минуты.
Манин сразу из смиренного адвоката ставший диктатором республики, ушел скоро очень домой, но имя его долго повторялось на площади. В сущности ему еще не было предоставлено никакой власти, да и вообще никто еще не сделал никакого распоряжения на будущее время; никому, однако же, и в голову не приходило сомневаться в том, что Манину предстоит играть очень видную роль в последующих событиях, и он не был таким человеком, чтобы отказаться от предлагаемых почестей. Некоторые из его врагов приписывают чисто случайности и его навязчивости особенную популярность, которой он пользовался в это время в Венеции. Это, однако же, совершенно несправедливо: если в прошедшей деятельности Манина не было ничего оправдывавшего слепое доверие к нему народа, если арсеналотти действительно только потому призвали его стать во главе их, что не было другого имени, хотя сколько-нибудь известного, и самое имя Манин было им больше известно по дожу 1797 г., то после всего этого, Манин успел уже сделать достаточно для того, чтобы иметь право рассчитывать на содействие народа, по крайней мере в это время энтузиазма.
Я говорю о провозглашении республики св. Марка. Передовые люди венецианского движения почти все, без различия политических оттенков, сильно склонялись на сторону присоединения к Пьемонту в виду принципа итальянского единства и той помощи, которую в случае нужды мог оказать им Карл-Альберт[55]. Ломбардия за миланскими Пятью днями присоединилась к Пьемонту и требовала только законодательного собрания для того, чтобы издать новый статут для соединенного королевства. В Венеции, как я уже говорил, было много желавших последовать ломбардскому примеру. Сам Мании был приверженцем унитарных идей и поддавался скорее на сторону Пьемонта, чем Мадзини, и вероятно немногие из его приятелей и политических друзей ожидали такого исхода революции, какой сам он дал его потом на площади св. Марка. Что заставило Манина решиться на эту несколько несообразную с его прежним направлением меру – угадать нетрудно. Предполагать, чтобы он с первого разу понял выгоды, которые могла извлечь и Венеция, и вся Италия из существования в этом отдельном уголке полуострова независимой республики – было бы, мне кажется, не основательным. Мании, и до революции, и после, – был очень обыкновенным смертным, хорошим адвокатом и практическим человеком – не больше. До тех пор, пока исключительно он руководил революцией, она была более похожа на процесс, на тяжебное дело, чем на народное движение; с чего же предполагать, что в нем вдруг, как бы по вдохновению свыше, появились блистательные качества политического деятеля: гениальный ум, способный предвидеть очень отдаленное будущее, и в такую минуту, когда настоящее поглощает все способности обыкновенных людей.
Другие видят в этом проявление его ненасытного честолюбия: с тех пор, как арсеналотти избрали его своим главою, он мог быть уверен, что при республиканском образе правления будет играть слишком значительную роль, которая вряд ли удалась бы ему при немедленном присоединении республики к Пьемонту.
Всякие предположения по этому поводу совершенно лишни, так как все дело объясняется удовлетворительно и без них: с тех пор, как народ сделал все дело, Манин не имел возможности поступить иначе.
Не заходя слишком далеко в историю, – со времени братьев Бандьера, Венеция привыкла много слышать, а потом и сама говорить о единстве Италии, конечно, не понимая хорошенько самой сущности дела. Затем, благодаря новому сближению цивилизованного класса народонаселения с чернью и посредству выгнанных из Падуи студентов, идея итальянской национальности стала иметь смысл и для них. Крик: «да здравствует Италия!» неоднократно раздавался на площадях во время демонстраций; сочетание цветов зеленого, белого и красного (итальянское знамя) встречалось с восторгом.
Народ хотел
В жизни народа вообще суеверия, в особенности связанные с приятными воспоминаниями прошедшего, имеют несравненно большее значение, нежели это думают; в Венеции больше чем где-либо. Тамошние герои 48-го года вовсе непохожи на суровых римских республиканцев, на приверженцев Мадзини, смотрящих на политический переворот, как на религиозное дело, жаждущих высоких добродетелей. До добродетелей венецианцам мало дела: они хотят только хорошо и весело прожить свой век.
Отвыкши с давних пор от политической жизни, они не требовали для себя никакого участия в общественных делах, они даже того только и добивались, чтобы свалить на чьи-нибудь плечи всю эту докучную обузу, а самим остаться в стороне, строго разбирать действия новых администраторов, смеяться над ними вдоволь – одним словом, поставить их на положение актеров, а себя на положение публики; но понятно, чтобы эти актеры не позволяли себе с ними никаких излишних вольностей. Все эти выгоды когда-то соединяло в себе правительство св. Марка, и им для полного спокойствия необходимо было, чтобы и новое носило ту же форму; а что оно будет в сущности – об этом они не много заботились.
Мании, как природный венецианец, не мог не знать этого существенного направления своих соотечественников; не мог не понимать и того, что 22-го марта именно чернь господствовала и что, следовательно,
Провозглашением вожделенной республики св. Марка он настолько привязал к себе венецианскую чернь, как будто она знала его до ниточки в течение нескольких лет сряду, как будто он жил вместе с нею и ее же жизнью, как будто в нем воскрес и воплотился дух какого-нибудь из давно отживших народных героев Венеции.
Одно это слепое доверие к нему черни, составлявшей всю его силу, успокаивало за будущее: он понимал очень хорошо, что вся задача только в том, чтобы раз самому выдвинуться вперед и стать сильным, и что все остальное впереди. Поэтому он и устремил все свои способности исключительно на то, чтобы как-нибудь не упустить из рук власть, которая сама к нему навязывалась.
Тщательно избегая всяких разговоров и даже свиданий со своими вчерашними друзьями, под предлогом усталости и домашних дел, он рано оставил площадь и отправился на свою квартиру. Там – пока народ торжествовал и шумел – он занялся сочинением следующей прокламации, которую сам печатал ручной машинкой:
«Венецианцы! Я знаю, что вы меня любите. Во имя этой любви я прошу вас, чтобы вы в изъявлениях вашего восторга не выходили из пределов законности и тем доказали бы, что вы вполне достойны той славной участи, которая вас ожидает. – Друг ваш
На следующее же утро экземпляры этой прокламации появились на стенах зданий, среди крылатых львов, начерченных на всех перекрестках бойкой, но неопытной рукой безымянных артистов. Это была первая прокламация одного из венецианских граждан к народу, а потому и судили ее вовсе не беспристрастно. Очень немногие заметили все то, что было неловкого, неуместного, навязчивого в этой выходке Манина. Не говоря уже о том, что не один он в Венеции имел право на привязанность народную – требовать во имя этой привязанности того, чего должно было требовать во имя идеи, принципа, или просто во имя блага общего – было довольно неосновательно. Кроме того, венецианцы вовсе не нуждались в подобном напоминании, потому что в течение первых двух дней республики не было и тени какой бы то ни было полиции, а между тем порядок ничем и ни разу не был нарушен.
Манин, однако же, имел цель, публикуя эту прокламацию: он все еще боялся, чтобы как-нибудь в порыве восторга не забыли его и с его законностью, и хотел непременно напомнить о своем существовании, что ему и удалось вполне. Муниципальное правление вынуждено было пригласить его «для обсуждения вопросов, прямо касающихся существования республики». Манин, конечно, тотчас же (утром 23 марта) отправился туда и принес уже приготовленный им самим проект нового министерства, и когда правление предложило ему оставить этот проект на рассмотрение кого следует, он лаконически отвечал: «Теперь некогда – рассуждать будем потом; а теперь нужно немедленно дать ему надлежащую силу».
Муниципальное правление не решилось противиться ему и проект Манина был провозглашен утром того же дня на площади св. Марка и принят тут же с рукоплесканиями нескольких сотен народа, не понимавшего хорошенько, в чем дело и не вслушавшегося даже в чтение. Одно только, чего не мог сделать авторитет Манина – заставить принять в число министров адвоката Авеццани, которого популярность не увеличилась нисколько его удачным посольством к Зичи. Манин великодушно принял на себя всю ответственность, а следовательно и успех этого предприятия.
За исключением этого маленького изменения, проект Манина был принят во всей его целости, и сам автор его провозглашен президентом нового правительства, установившегося в Венеции 23 марта 1848 г., под фирмою республики св. Марка.
Между тем все провинции Венецианской области, за исключением Вероны, освободились от австрийского владычества и присоединились к Венецианской республике. Первый декрет нового правительства, вызванный именно этим обстоятельством, подавал большие надежды на будущее; но – по общему закону природы – надежды эти не осуществились.
Что по преимуществу погубило первую Венецианскую республику – это неравенство прав провинций и столицы, вследствие которого между ними постоянно существовали враждебные сношения, и провинции при первом удобном случае готовы были отложиться от нее. Понимая, что при настоящем положении дел, для республики слишком важно было сохранить с ними самые дружеские отношения, Манин издал декрет, которым совершенно сравнивались все их права; Манин решился на эту меру, только вынужденный крайней необходимостью и настоятельными требованиями Томмазео, которого сам он назначил министром народного просвещения. Тем не менее декрет его скоро стал яблоком раздора между двумя бывшими приятелями. Томмазео хотел, чтобы созвано было законодательное собрание из депутатов всех городов и провинций области, основываясь на том, что маниновский проект, утвержденный 23-го на площади св. Марка, мог иметь только временную силу, потому что был одобрен одними жителями столицы. Манин никак на это не соглашался, забыв по этому поводу законность, которой был странствующим рыцарем. Между ними начались распри; провинции поддерживали Томмазео, но Манин был слишком силен в Венеции, потому и поставил на своем. Законодательное собрание созвано не было, а вместо его Манин учредил род государственного совета
Таким образом едва не на второй день владычества Манина, начались уже сильные неудовольствия против него. Приверженцы Томмазео, к сожалению, не умевшие приобрести себе популярности в Венеции, впоследствии обратились в горячих приверженцев Мадзини и присоединения к римскому его триумвирату, а потом в сухих и непрактических доктринеров… Если бы они сумели составить правильную и дельную оппозицию автократическим попыткам нового дожа (народ называл так Манина, хотя официально он не принял этого титула) – ему не удалось бы может быть по-диктаторски распоряжаться в Венеции, а это отстранило бы на долгое время падение республики. Но с предположениями можно зайти слишком далеко, тогда как факты представляют несравненно более интереса…
На основании капитуляции, которую Авеццани заставил Зичи подписать, венецианские пароходы, составлявшие весь почти австрийский флот и находившиеся в это время в Поле (военная гавань между Триестом и Венецией) должны были быть уступлены Венеции. Но чтобы добиться этого, следовало по крайней мере удержать и Пальффи в Венеции вместе с Зичи до тех пор, пока условия капитуляции не будут исполнены. Новое правительство дало очень важный промах, дорого стоивший Венеции, а именно: капитану парохода, на котором Пальффи отправлялся в Триест, дано было поручение передать стоявшей в Поле флотилии приказ нового правительства немедленно явиться в Венецию. На пароходе вместе с Пальффи был довольно сильный отряд солдат, и потому капитан вынужден был исполнять все требования своего пассажира, а бывший венецианский генерал-губернатор вовсе не считал себя военнопленным или обязанным сдерживать условия капитуляции, им неподписанной. Он приказал капитану парохода миновать Полу и плыть прямо в Триест, – у того не хватило энергии исполнить приказание венецианского правительства… В Триесте венецианский пароход был уже совершенно в руках австрийцев, его там задержали и тем временем откомандировали в Полу австрийскую флотилию с приказанием удержать венецианские суда или пустить их ко дну, если первое окажется невозможным. Очень немногие из преданных народному делу капитанов успели бежать оттуда втихомолку, и с большой опасностью добрались до Венеции. Австрийские крейсеры преследовали их почти до самого рейда, но о побеге их узнали уже слишком поздно, так что нагнать их хотя бы на пушечный выстрел было невозможно.
Оставив таким образом республику без флота, Манин и насчет сухопутных сил распорядился не лучше. Весь почти трехтысячный корпус генерала Пепе, состоявший из опытных солдат, был распущен; Манин имел в виду заменить регулярное войско национальной гвардией, которой организовал четыре батальона, по тысячу человек каждый, с тем, чтобы мобилизировать их потом. В основании проект его был может быть и недурен; но он сам скоро увидел, что неудачно выбрал время к приведению его в исполнение. Было, однако же, поздно. Солдат Пепе пришлось заменить новобранцами. Конечно при тогдашнем настроении умов рекрутский набор не мог возбудить неудовольствия: все слишком хорошо понимали, что они далеко еще не покончили со старым своим врагом, и что этот вопрос без крови разрешен быть не может. Толпы народа, по преимуществу молодежи, осаждали дворец Municipio, требуя чтобы всех их без разбора приняли в солдаты. Исполнить подобное требование было невозможно; они тем не менее очень остались недовольны новым правительством за то, что оно не дает им возможности идти драться против австрийцев. Многие решились обойтись и без него. Составились отряды волонтеров, фанатики ходили повсюду, проповедуя крестовый поход против Австрии. Три из подобных отрядов, состоявшие из нескольких тысяч венецианцев и жителей провинции, отправились по направленно к Вероне; но скоро увидели, что взять эту крепость без осадных оружий невозможно, и расположились в соседних городах: Виченце, Пальманове; третий не дошел далее Тревизо (несколько миль от Венеции)…
Рекрутский набор слишком дорого стоил республике, которой финансы были далеко не в цветущем положении. Для того, чтобы иметь по крайней мере опытных офицеров, которым можно бы было поручить обучение рекрут, принуждены были призвать на службу всех отставных венецианцев, служивших в австрийском войске. Они – довольно основательно, конечно – не пользовались такой популярностью; кроме того мера эта была насильственна и не могла ни на кого произвести хорошего впечатления. Старые австрийские служаки, ставшие таким образом офицерами и наставниками венецианской армии, требовали завести в ней дисциплину на манер немецкой – что совершенно не сообразовалось с новыми учреждениями. Изо всего этого вышла порядочная путаница…
Как адвокат старой школы, Манин очень любил прелести австрийской бюрократии – в чем не сознавался даже самому себе. При выборе лиц для своей администрации он исключительно руководствовался своим личным произволом, но давал мало хода своим прежним друзьям; он старался окружить себя посредственностями, которые ни в каком случае не могли бы затемнить его собственной гениальности; большая часть из них были совершенно незнакомы с деловой процедурой, и приходилось менять очень часто чиновников – что, конечно, служило не в пользу делопроизводства. После нескольких неудачных попыток в этом роде, Манин решился возвратить отнятые им же должности бывшим австрийским чиновникам, и сам наслаждался быстротой, с которой пошли вследствие этого гражданские дела. Восхищался, впрочем, только один – остальные не могли не замечать вреда, приносимого республике этой старой бюрократией, отличавшейся вовсе не бескорыстием и честностью.
Даже прежняя полиция осталась почти в полном составе, только имя ее было переменено
Недоверие к новому правительству перешло слишком скоро на площадь и многие предвидели то, вовсе не отдаленное будущее, когда популярность Манина исчезнет, и ему самому предсказывали очень печальную будущность. Он, однако же, не смущался и с особенной любовью занялся дипломатией, которая всего меньше ему давалась…
Венецианская республика с дипломатической стороны находилась с самого начала вовсе не в дурном положении: Швейцария, Северо-Американские Штаты и Сардиния признали ее официально; Англия приказала консулу своему Даукансу войти в сношения с новым правительством; в самой Италии Пий IX, бывший тогда в полном цвете своего могущества, послал новой республике свое благословение при очень дружеском рескрипте; одна Франция не торопилась высказать определительно свою политику по отношению к Венеции. По некоторым довольно положительным данным можно было, однако, предполагать, что с этой стороны нельзя было ждать хорошего. Манин просил у французского правительства разрешения купить во Франции ружья и несколько военных пароходов; разрешение это дано ему было после семи месяцев, когда финансы республики не позволяли и думать о пароходах!.. Ружья (20 тысяч) были заказаны в Париже, но окончить их фабриканты не брались раньше известного, очень отдаленного срока; французское правительство предложило великодушно дать республике старые ружья в обмен новых; волей или неволей нужно было согласиться, потому что ждать не было возможности. Эти старые ружья пришли в Венецию только тогда, когда она уже сдалась снова австрийцам, и их пришлось везти назад во Францию. Манин, однако же, – это общая итальянская слабость – заботился по преимуществу о французском союзничестве, хотя – как впоследствии оказалось – очень плохо понимал смысл тенденций французского правительства и людей, его составлявших. Несмотря на то, что Ламартин[56], вздыхавший прежде в поэтическом экстазе о жалком положении Италии вообще и Венеции в особенности, показал очень ясно венецианскому правительству, что ни он, ни сотоварищи его вовсе не расположены помогать чем бы то ни было – за исключением благих советов – новой республике, – Манин упорно настаивал на союзе с Францией и жертвовал во имя его очень существенными выгодами. На все возражения по этому поводу он отвечал лаконически, что Франция
Несмотря на эту блаженную уверенность, обстоятельства шли все хуже и хуже; он решился обратиться к Карлу-Альберту, но и в нем не нашел готовности поддерживать независимость республики, что впрочем сардинский король высказал, хотя и очень не прямо, в своей прокламации к венецианцам, вскоре после 22-го марта. Наконец Ламармора[57], явившийся в Венецию по приглашению Манина, в качестве экстраординарного посланника, объявил без особенных обиняков: «Если вы хотите, чтоб король сделал что-нибудь для вас, то должны бы сами прежде сделать что-нибудь для него».
Что было это
Манин, начитавшись Макиавелли, не поддавался, забывая впрочем, что Макиавелли прежде всего советует государству опираться на свои собственный силы, а этого-то и недоставало Венеции. Манин с самого начала отказался вооружить народ, а теперь было уже поздно, тем более, что венецианские провинции, недовольные центральным правительством, учредили временные местные, и отказались не только посылать рекрут в Венецию, но даже платить ей государственные подати, не возвратили ей ни тех пушек, которые были посланы Манином тотчас после их освобождения, ни венецианских волонтеров, которые отправились туда, как я уже говорил, в числе нескольких тысяч. Тогда Манин – слишком поздно, к сожалению – убедился, что Томмазео был прав, и что он своими централизационными стремлениями испортил все дело, – тогда только он принялся со всевозможным усердием за исправление сделанного им зла; но и это было уже поздно. Напрасно он посылал туда самые красноречивые прокламации, напрасно даже – едва австрийцы начали враждебные действия против Виченцы – сам он, вместе с Томмазео, отправился в лагерь и совершенно бесполезно подвергал опасности свою жизнь, выбирая самые опасные пункты.
Неудача с Пьемонтом тем более огорчила Манина, что он и не подозревал, что сам Карл-Альберт очень нуждался в посторонней помощи и ни в каком случае не мог послать порядочный отряд войска в Венецию. Томмазео утешил его несколько, сообщив ему по дружбе, что он еще в начале апреля просил Поэрио[59] прислать маленькую военную флотилию…
Скоро дела Италии приняли такой оборот, что ждать помощи от кого бы то ни было Манин уже не мог, несмотря на все свое желание. Наступил май; энциклика Пия IX вышла в свет и объявила всему миру, что папа изменил совершенно свою политику. Затем (15-го мая) неаполитанский король последовал его примеру… Как раз 15-го же мая, неаполитанская флотилия, под начальством адмирала Де Козы[60], бросила якорь в Маламокко (островок близ Венеции, где прежде была военная гавань).
Народ, с самого 22-го марта совершенно удалившийся со сцены, воспользовался этим случаем, чтобы сделать новое торжество на площади; но несколько месяцев новой республики св. Марка успели во многом разочаровать народ, на Манина не возлагали уже никаких блестящих надежд – его терпели, потому что не на кого было променять его; но он давно уже перестал быть кумиром. К тому же, в будущем каждый предвидел тяжелые испытания и не многим удалось заглушить в себе черные предчувствия шумом демонстрации…
Предчувствия эти слишком скоро оправдались, к несчастью. Венецианские провинции все почти успели уже снова попасть в руки Австрии; Радецкий с сильным корпусом утвердился в Вероне и ожидал новых подкреплений… 18-го мая неаполитанский адмирал получил приказ возвратиться в Неаполь и взять с собой генерала Пепе и его войско. Пепе, однако же, воспротивился этому и остался в Венеции; жаль только, что он прежде еще (3 мая) исполнил приказание неаполитанского военного министра и расположил большую часть своего войска в Болоньи и на правом берегу реки По, близь Феррары. В Венеции с ним осталось всего два батальона волонтеров, одна батарея полевой артиллерии и саперная рота. В это же самое время корпус Дурандо[61] должен был оставить провинцию Тревизо (соседнюю с Венецией) и спешить под Верону, чтобы остановить фельдмаршалов Нугента и Вельдена[62], шедших на подкрепление Радецкому.
Все силы Венецианской республики состояли из этого маленького отряда генерала Пепе, из нескольких мобилизированных батальонов национальной гвардии и из волонтеров, которые в беспорядке возвращались в Венецию из занятых Австрией провинций. А девятитысячный австрийский отряд был уже под самой Венецией. Мании назначил Пепе главнокомандующим всей армией республики. Не знаю, действительно ли Пепе стоил целой армии, как уверял Мании, но обстоятельства выказали в нем блестящие военные способности и при этом горячую преданность национальным идеям, которым он служил верой и правдой с замечательной гражданской храбростью, которую ценят больше военной, потому, может быть, что она реже встречается.
Сам Мании, веривший в неизбежность французского союзничества, не падал духом, пока наконец Ламартин не отказался положительно от всякого участия в делах Венеции.
В эту критическую минуту Мании разыграл роль прежнего Великого Совета, во время занятия Венеции французскими войсками. Устоять не было возможности, и он решился по крайней мере сложить с себя ответственность за неизбежное падение.
Не говоря уже о внешних событиях, внутри республики был полный разлад. Пьемонтская партия имела предводителями Кастелли и Мартини, бывшего полчаса (22 марта) комендантом Арсенала. Палеокапа, ездивший в лагерь к Карлу-Альберту, помогал им своим красноречием. Мании, однако же, держался крепко; но когда Мартини искусно распустил слухи о том, что сардинский король, несмотря ни на что, хочет спасти Венецию, и отдал уже приказ о присылке туда должного вспомоществования (финансы республики были в самом плохом состоянии) и войска, пьемонтская партия начала приобретать некоторую популярность. Мании рассчитал, что настало время, и созвал на 3-е июля генеральное собрание; эта экстренная и совершенно несообразная с прежней его политикой мера напугала весь город…
Мании явился со смиренным видом и в очень короткой, против своего обыкновения, речи изложил со всевозможной запутанностью дело и вызвал наконец прямо вопрос о присоединении. Депутаты Мальфатти, Феррари Браво и министр Томмазео восстали очень энергически против пьемонтской партии. Зная лучше других то невыгодное положение, в котором был сам Карл-Альберт, они требовали, чтобы подождать по крайней мере окончания кампании, а в это время употребить всевозможные средства, чтобы устоять против Австрии. Красноречие Палеокапы и выходки Мартини подействовали сильнее на робких членов собрания, а таких было больше. Манин, сидевший спокойно во все время рассуждений, поднялся наконец и обратился к «благонамеренным гражданам» с просьбой, – на этот раз уже не во имя их любви к нему, – чтобы они «принесли свои выгоды и даже убеждения в жертву необходимости» и пр., и прибавил в заключение, что все, что они решат теперь, будет иметь только временную силу, а окончательно решит все вопросы
Таким образом Манину представился очень благовидный предлог, чтобы подать в отставку. Он сказал: «Я приношу свои убеждения в жертву благу общественному, но я не могу от них отступиться». Затем он совершенно удалился от дел и снова занялся токарными работами в своей квартире на Сан-Патерньяно.
Бедный адвокат Кастелли пришел в такой восторг от неожиданной победы своей партии, что чуть не запрыгал в полном собрании и закричал торжественно: «Теперь Венеция спасена!» Но только он один верил в это.
Сомневаться насчет дальнейшей участи Венеции было невозможно. Партизаны самостоятельности Венеции, мрачно опустив головы, вышли из собрания; народ волновался на площадях, но волнение это не имело уже и признака того детского, игривого характера, как 22 марта. Национальная партия, очень немногочисленная, стала искать силы во внутреннем единстве, в тесном сближении с народом; об оппозиции водворившемуся вновь правительству (в смысле обыкновенной министериальной оппозиции) не было и помину. Да оно и не стоило никакой оппозиции.
С удалением Манина учредился род триумвирата из Колли, Чибрарио и Кастелли; Палеокапа, со своим красноречием, и Мартини предпочли остаться в стороне. Скоро и сам Кастелли успел убедиться, что присоединением к Пьемонту немногим улучшили участь Венеции. Карл-Альберт прислал очень чувствительное воззвание, 2 тысячи человек солдат и 800 тысяч франков. Венеция выиграла немного…
Дела Сардинии принимали очень плохой оборот. Войска должны были отступить за Тичино, флот оставил блокаду Триеста… Журнал народной партии «Fatti е parole» призывал народ на защиту отечества, открывал ему всю опасность его положения, из которого только геройство и энергия могли его вывести. Народ выражал ей свое доверие демонстрациями. Учрежден был клуб
Правительство комиссаров испугалось всего больше именно этого и ознаменовало свое вступление (7 августа) тем, что наводнило город пьемонтскими жандармами и сделало открытое нападение на типографию, в которой печатался народный журнал, изломало станки и секвестрировало все нумера, бывшие уже напечатанными. Это, однако, не повело ни к чему, потому что журнал продолжал по-прежнему выходить в свет, заседания клуба продолжались по-прежнему и народ даже внимания не обращал на строгости и ярость комиссаров.
Мании, однако, не вытерпел; его
Между тем в Венецию пришел батальон ломбардских волонтеров с Сиртори[63] (в 1860 г. начальник главного штаба Гарибальди) и вместе с ним несколько сот венецианцев, удалившихся в Ломбардию, когда Мании отказал во всенародном вооружении.
Все они, конечно, приняли сторону клуба. Партия эта усилилась кроме того значительным числом морских офицеров, возвратившихся из-под Триеста – по большей части молодых венецианцев, которые удалились из города, когда увидели, что Мании слишком придерживается рутины и поняли, что с ним и с его австрийской администрацией, Венеция пойдет не далеко.
На одном из заседаний клуба решено было настоять на том, чтобы комиссары согласились на учреждение военного Комитета Защиты из дельных и пользующихся популярностью офицеров. Комиссары, озадаченные этим требованием, не знали даже, что отвечать, когда (11-го августа) пришло печальное известие о перемирии, заключенном Карлом-Альбертом с австрийцами. Комиссары потерялись совершенно; народ, однако же, больше их ожидал этого. Вооруженные толпы весь день ходили по улицам в мрачном молчании. Вечером все они собрались на площади св. Марка – не было ни демонстраций, ни криков; но комиссары хорошо поняли, в чем дело, и все трое разом подали в отставку. В это время Мании показался на балконе дворца дожей – он тоже словно переродился. Каким-то особенным чутьем все поняли сразу друг друга и крики «
Мании, не кланяясь, как это обыкновенно водится в подобных случаях, объявил, что на послезавтра будет созвано новое собрание, с тем, чтобы установить новое правительство.
«Эти же 18 часов управляю я», – прибавил он совершенно неожиданно. Неистовые рукоплескания прервали его на этом интересном месте.
«Скоро вы услышите тревогу», – продолжал он, когда толпа притихла: – «нужно защищать Маргеру[64], которую австрийцы намерены атаковать».
«Мы все пойдем», – кричала толпа – и сдержала свое обещание.
Эта театральная сцена имела для Манина самые выгодные последствия. Десятками лет бескорыстной и незапятнанной гражданской деятельности трудно приобрести такое слепое доверие массы, какое снова отдано было Манину за его удачное появление –
Народ с криками
Неожиданный новый успех Манина произвел самое дурное впечатление на клуб и на всю Партию действия
Собрание, созванное 13 августа, – как и следовало ожидать, – сосредоточило всю власть в руках Манина и утвердило за ним диктаторство, которое сам он дал себе только на 18 часов. Манин заставил собрание назначить ему, по его собственному выбору, двух сотоварищей, «людей сведущих в специальных вопросах». Клуб, при новом обороте дел, не мог удержаться больше в первоначальном своем виде; он вдался в маленькую оппозицию в то время, когда кругом шло дело к совершенно иного рода войне… Этим он сам убивал себя, отнял у себя же всякое положительное, практическое значение.
Многих поразил выбор Манина двух товарищей, так как оба они не пользовались известностью государственных людей, или даже действительно сведущих специалистов. Однако же расчет диктатора ясен: не говоря уже о постоянной его приверженности к посредственностям (Грациани – один из двух, – ниже всякой посредственности), ему нужны были вовсе не сотрудники на дела высшей администрации, а известные имена. Поэтому он выбрал двух, принадлежавших к богатым семействам, а следовательно пользовавшихся уважением. Именно этот его выбор объясняет многие из его стремлений: он не был создан для народа; иногда, в минуты вдохновения, он был способен на высшие порывы, театральные эффекты, вызывающие рукоплескания массы, – но в эти минуты он, как актер, очень хорошо играл свою роль. В жизни же ему нужно было нечто более умеренное, соответствующее больше его спокойным «законным» склонностям. Во всякой другой стране, карьера его была бы определена ясно: везде он нашел бы себе сильную и умеренную партию толстых мещан. Но в Венеции, к сожалению, партия эта робко молчала, пряталась в купленных ею с молотка у австрийского правительства дворцах старой аристократии. Манин хотел вызвать эту партию на сцену, в надежде, что под его спасительным прикрытием она забудет, наконец, вековечную робость. Ему нужна была именно такая партия, способная оценить всю прелесть его «законных» стремлений.
К сожалению, обстоятельства не допустили его до исполнения этих благих намерений.
Между тем люди, «сведущие в специальных вопросах», принялись за дело. Один снова возвратил должности австрийским чиновникам и офицерам, которых Мании прежде еще (вскоре после 23 марта) призвал было на службу, но впоследствии вынужден был выгнать вон. Другой «сведущий человек», занявшийся исключительно военной частью, менял мундиры солдатам, окружил себя неспособными и недобросовестными людьми – и вызвал везде и повсюду неудовольствия. Войско, истощенное постоянными ученьями и парадами, не получая жалованья и получая очень плохие съестные припасы, готово было само отдаться в руки австрийцев. Один только волонтерский стрелковый батальон, сильный своим избирательным устройством, остался на прежнем основании.