«Какая ужасная книга!» – скажете вы. Мне возразить тут нечего, могу об этом лишь горько пожалеть.
Август Стриндберг
Муром, Муром-городок, поглядишь, и весь-то с локоток, а старинушкой, матерью Русью, припахивает! Станьте, братья хлебосольные, на песчаном, на правом берегу Оки-реки, супротив самого Мурома – перед нами Ока-река, а за нею берег муромский крутой горой; на горе стоит, развернулся, вытянулся лентою Муром-городок: он красуется святыми храмами, золотыми маковками…
Владимир Даль
Герои и персонажи в повести вымышлены.
Совпадения с реальными лицами случайны.
На дворе стоял необычно тёплый октябрь – башни Рокфеллеровского центра к этому времени уже рухнули, не вынеся напора исламского фанатизма. Но даже спустя целый месяц после тщательно продуманного, подготовленного и выверенного удара «под ложечку» самовлюблённой Америке непривычные к настоящим жизненным невзгодам и лишениям американцы пребывали в состоянии полной растерянности и глубочайшей депрессии. Издержки излишне рафинированного менталитета – пониженный запас психологической прочности. Это в интервью российскому телевидению подтвердила директриса печально известного на весь диссидентский мир института имени Сербского. Истеричные телевитии мужского и женского пола и разномастные – от белых до чёрных – пиарщики по отдельности и всем скопом провозглашали с кривых телевизионных зеркал и экранов наступление новой эры.
Чёрта с два – новой!
В этом четырежды безумном мире никогда не было, нет и не будет ничего принципиально нового – в смысле человеческих отношений. Джон Леннон абсолютно прав, когда поёт: «У власти всё те же сволочи. Те же ублюдки управляют нами, всё то же самое».
Геннадий Крупников понимал это лучше некоторых – тех, кого не без основания называют носителями «жеребячьего оптимизма». Понимал он и актуальное самочувствие и настроение американцев, ибо состояние депрессии – от умеренной до сильной – давно стало для него привычным. Хотя, честно говоря, можно ли к этому привыкнуть?
Лет Крупникову было до чёрта – большинство их он прожил с искалеченной душой. Мистер Искалеченная Душа. Точнее, Гуттаперчевая. Потому что Геныч жил не в своей тарелке – как инопланетянин, которого вместо привычной ему летающей тарелки заставили пилотировать корабль «Союз». Не случайный, преходящий эпизод – хроническое заболевание, развившееся от долгого стояния «одной ногой в канаве». И не случайно – Геныч: в свои пятьдесят с гаком он так и не привык к обращению по отчеству, это почему-то резало слух.
Если вам за пятьдесят, и вы просыпаетесь утром, и у вас ничего не болит – значит, вы умерли.
Геныч проснулся от привычной боли в боку и левом плечевом суставе в шесть утра и теперь просто долёживал – давал тусклому октябрьскому солнышку время прогреть землю и воздух. Он был пока жив (лишь «технически»), но уже третий месяц нигде не работал: стоял на бирже – в основном лёжа. Человек, которому некуда больше идти. Да и незачем. Разве только «пойти побегать» – идиотский каламбур!
Медленный бег – так это называется. Потребность пробежаться раза три-четыре в неделю давно угнездилась в Геныче на уровне безусловного рефлекса – мы можем обходиться без необходимого, но не можем обойтись без лишнего. Надо подняться до того как проснутся домочадцы, сделать массаж, умыться, одеться и отправиться на пробежку.
Замужняя дочка Геныча тоже нигде не работала.
Зять пытался стать частным предпринимателем.
Жена уже третий год торговала на базаре всякой всячиной – вместе со многими другими «технологинями» и прочими ИТР, вынужденными либо в связи с сокращением штатов, либо под давлением начальства из бывших «партейных», либо по собственному неярко выраженному желанию покинуть ЗИБ и другие оставшиеся не у дел оборонные заводы.
ЗИБ – это машиностроительный завод министерства обороны имени Берия, на стыке эпохи культа личности Сталина и слишком краткого периода невразумительной оттепели переименованный просто в Машзавод. Многие годы ЗИБ являлся крупнейшим оборонным предприятием закрытого города Мурома, где Геныч бессмысленно коптил небеса – точь-в-точь как оборонные заводы. Теперь от былой мощи муромского да и всей владимирской земли промышленного монстра остались одни воспоминания – не особенно светлые. Бывший гигант лежал как мезозойский динозавр после падения на Землю астероида средней величины – при последнем издыхании. Геныч покинул его пару месяцев назад, как покидают кладбище: без шума и пыли, по-английски, при этом тихонько насвистывая траурный марш Шопена в противоестественной мажорной тональности – издевался над собой и впустую потраченным на долбаном ЗИБе временем.
Геныч убрал постель и взялся за роликовый массажёр, уныло представляя, как его поднявшаяся на ноги ни свет ни заря великомученица-жена раскладывает на базарном прилавке всевозможную несертифицированную дрянь – промтовары, в основном произведённые в «зубро-бизоновском» заповеднике сурового батьки Лукашенко. В памяти всплыл знаменитый английский рассказ «Уличный торговец». Судя по этому рассказу, можно было подумать, что обитатели затоваренного туманного Альбиона не меньшие лохи, чем неизбалованные русские потребители из древнего града Мурома.
Геныч напялил старые тренировочные брюки производства ещё социалистической Румынии, майку-сетку (не так сильно пропитывается п
Этой старенькой полурукавкой Геныч очень дорожил и не променял бы её ни на какое рибоковско-найковское барахло, тем более турецко-китайского «розлива». Подарок Всеволода Борисовича Новгородцева. Сева Новгородцев вёл на русской службе Би-Би-Си радиопередачу «Севаоборот». Полурукавку Сева прислал Генычу в качестве гонорара за литературную пародию на «Севаоборот», которую вместе с соведущими однажды исполнил в лицах – не скрывая, однако, брезгливости. Есть привычка на Руси – ночью слушать Би-Би-Си. Вернее, была. Потому что в начале XXI века значение радиопередач Би-Би-Си для россиян сошло почти на нет, образ Британской Радиовещательной Корпорации, а вместе с ней и образ «народного диск-жокея» Севы Новгородцева изрядно потускнел. Теперь многострадальная Русь, которой в своё время недодали попсы и рок-н-ролла, балдела от других радио– и телевитиев, да и вообще потихоньку осваивала безразмерную информационную помойку – Интернет.
Геныч скрепил ключи от квартиры резинкой для женской причёски «конский хвост» (говорят, фирма Frederic Fekkai дерёт за подобные «аксессуары для волос» по 120 долларов США), прицепил их к резинке тренировочных брюк, надел разношенные адидасовские кроссовки и бесшумно выскользнул за дверь.
Бледное октябрьское солнышко лениво выжигало и никак не могло выжечь клочья приковылявшего с реки тёплого как парное молоко и густого как фруктовый кефир тумана. Река называлась Окой – без неё и без её рыбы городишко был бы ни рыба ни мясо, а жизнь муромцев стала бы ещё более убогой, нежели в настоящее время.
Геныч последовательно пересёк три типично советских двора, которым суждено навеки остаться неблагоустроенными, и по тихой улочке со смешным для начала третьего тысячелетия названием Красногвардейская зашагал на восток – к реке. До Оки от его дома было по прямой не больше километра.
У последнего поворота перед съездом с высокого левого берега Оки стоял пустой милицейский «уазик». Геныч обогнул его по широкой дуге – так хоккейный форвард объезжает амбала-защитника, избегая невыгодного для себя силового единоборства, и тут услышал:
– Молодой человек, подойдите сюда!
С тем, что Геныч – молодой человек, можно было беспроигрышно поспорить – только не с милицией.
Мент с лицом неопохмелившегося мучного червя манил престарелого физкультурника грязным пальцем.
– Подойдите, не бойтесь!
– Да я и не боюсь, – хмыкнул Геныч и подошёл.
Ещё с детских лет, проведённых под присмотром бабушки в уютном подмосковном Егорьевске, Геныч усвоил простую истину: менты – это те же преступники, только в отличие от последних одетые в плохо скроённую и пошитую униформу. Его бабушка, носившая в девичестве типичную для тех мест фамилию Егорова, всегда наказывала внуку держаться от милиционеров подальше. Окончившая два класса церковно-приходской школы женщина подкрепляла глубокую житейскую мудрость одним и тем же казавшимся ей сверхубедительным примером. Однажды (на дворе стояли пятидесятые годы ХХ века) ретивые стражи «порядка» зацапали хорошо знакомого бабушке мужика по подозрению в краже поросёнка. Показания из задержанного выбивали железными плётками – в начале пятидесятых и во всех последующих годах подобное «пополнение информационной базы данных» практиковалось не только в городе Егорьевске – повсеместно. Мужик потом откинул копыта – не на нервной, естественно, почве. Зато поросёнок вскоре нашёлся – ну не свинство ли?
– Ночью произошли кражи из вот этих сараев, – пояснил ментяра. – Вы должны выступить в роли понятого. Сейчас следователь всё вам объяснит.
Двери убогих, вросших в землю покосившихся сараев, выстроившихся сплошной стеной напротив жилого дома, почти не отличимого от полусгнивших хозяйственных построек, были распахнуты настежь. Вскоре из дальней двери, сгибая отнюдь не лебединую шею, дабы не удариться о косяк, выползла на свет, как жирная амбарная крыса из щели, рослая и упитанная молодая девка в тёмном плаще с бумагами в руках, за ней понуро тащились потерпевшие. «Терпилы», как в наше сволочное время называют потерпевших не только на зоне. Ещё несколько плохо одетых непроспавшихся «терпил» мужского пола с помятыми физиномиями лениво перебрасывались словами с милиционерами.
Толстая девица-следователь косноязычно объяснила Генычу его государственной важности обязанности гражданина великой страны, налагаемые на так называемого понятого. Обязанности были необременительными.
Геныч для порядка сунулся в два-три сарая, охотно согласившись со следователем, что украденных велосипедов, лопат и канистр с бензином и без оного на месте нет как нет. Она дал заспанной, неудержимо зевающей девахе свой адрес, телефон, расписался где положено и был отпущен под аккомпанемент растянутых зевком слов:
– Если что, мы вас найдём.
Геныч точно знал, что ни его, ни кого-либо другого менты ни в жизнь не найдут. А вот пивной ларёк отыщут с закрытыми глазами.
Несколько лет назад у Геныча украли велосипед. Некстати подсуетившаяся жена оседлала вместо велика собственного недотепу-мужа – и Геныч, позорно изменив вдолбленным бабушкой принципам, под горячую руку и увещевания супруги накатал заявление. Будучи вызванным в ментовку, он случайно узнал, что в муромском ОВД скопилось около пятисот «висяков» только по мелким кражам из сараев и подвалов – для стопятидесятитысячного города более чем достаточно, к тому же речь шла только о верхушке гигантского по муромским масштабам айсберга.
Разыскать отравителя английского лорда Харлека стократ проще, нежели выросшего в «совке» русского папуаса, подтибрившего канистру бензина у живущего напротив соседа. Будь на месте девахи-следовательницы Эркюль Пуаро, его хватил бы настоящий, кондовый российский кондратий. В России воруют все – ставшая уже неприличной банальность. Ловить на Руси воров – всё равно что пытаться отсортировать груду сахарного песка, вываленного на окский пляж, от песка речного. Здесь издревле каждый человек выступает в двух взаимоисключающих (по понятиям «просвещённого» Запада) ипостасях: полицейского и вора. Наш человек переключается из одной ипостаси в другую быстрее «ячейки Поккельса» – четвёртый «пенек» с его 3200-ми мегагерцами может отдыхать! Как электрон одновременно и частица, и волна, так и русский ванёк одновременно и преступник, и понятой, и расследователь на общественных началах. А также судья и прокурор – в том-то и дело, что на Руси XXI-го века продолжают жить «по понятиям». В России схватить за руку преступника – почти наверняка схватить самого себя.
Менты на Руси издревле чрезвычайно опасны: даже не профессиональной беспомощностью – носорожьей тупостью. В таких условиях русский интеллигент выглядит новичком, пытающимся научиться кататься на роликовых коньках посреди стада носорогов. Каждый русский мужик должен держать под кроватью «малый туристско-допровский набор» для тюремной ходки – как боевой офицер «тревожный» чемодан в подсобке у каптёрщика. Никогда не зарекайся от тюрьмы и моли Бога, чтобы поросёнок отыскался до того, как тебя, невиновного, с шутками и прибаутками законопатят в смрадную «пресс-хату».
Однажды в студёную зимнюю пору Геныч обнаружил в раздолбанном почтовом ящике белый прямоугольник. Денежного перевода ему ждать было неоткуда – бумажка оказалась повесткой из линейного отдела милиции, естественно, притулившегося рядом с вокзалом.
Геныча вызывали в качестве свидетеля. Однако он не припомнил происшествия, которому был бы свидетелем. Смешно сказать, но Геныч весь извёлся, пытаясь со свойственной ему дотошностью и педантичностью проанализировать ситуацию. И не нашёл вразумительного ответа. К поездам он не приближался уже года два (не на что да и незачем было ездить), примерно столько же времени не появлялся на вокзале.
Минута в минуту обозначенного в повестке срока сбитый с толка Геныч постучался в кубинет вызвавшего его капитана имярек. Уверенный в себе капитанишко восседал за столом в окружении четырёх-пяти подозрительных типов в штатском. От этих козлов исходили физически ощутимые флюиды непрязни и агрессии – но это явно были не менты. О книге по обложке не судят, но у этих типов не заржавело бы выколоть глаза снятой на муромском вокзале проститутке. До металлической плётки дело не дошло, но Генычу пришлось битый час доказывать испитому, рыгающему пивом «внутреннему органу», что он вовсе не тот Крупников, который ему, «органу», нужен. Для излишне самоуверенного ментяры признать ошибку означало потерять лицо, поэтому он не спешил отпускать «важного свидетеля» и бесконечно мусолил потрёпанный Генкин паспорт – прокачивал Геныча «на косвенных». Прямой потомок папаши-смершевца – только немного недоношенный. Разрешению тупиковой ситуации способствовал тот факт, что в паспорте Геныча местом рождения значился не Муром, а Ивано-Франковск (бывший польский город Станислав).
От души помариновав однофамильца настоящего свидетеля, капитан заочно обругал «проблядь-паспортистку» и с видимым сожалением возвратил Генычу «ксиву».
Тот вызов в ментовку – ничтожнейшее событие. Малоинтересное. Но очень показательное. Шестерёнки и винтики каждой российской институции до предела изношены и весьма опасно для окружающего их «электората» постоянно барахлят. Иногда это оборачивается безобидным скучным пустяком, как в Генкином случае, иногда же выливается в подлинную человеческую трагедию.
После соприкосновения с желдорментурой у Геныча остался неприятный осадок. Такое же ощущение он испытывал и сейчас, после мимолётного контакта с толстухой-следователем. Роль понятого менее хлопотна, нежели роль свидетеля. Неприятен был сам факт столкновения с заскорузлым «правосудием» в лице смурной девахи и похмельных ментов. Как если бы свежее летнее утро вдруг огласилось мерзким кваканьем глупой лягушки. Как если бы жирная ворона и два угрястых дятла нагадили на распустившуюся утреннюю розу.
В последнее время Геныч к стыду своему становился всё более суеверным. Он интуитивно почувствовал, что сегодня пути не будет, но возвращаться назад с полдороги было не в его правилах.
На колокольне Спасо-Преображенского собора Спасского монастыря привычно ударили в колокола – разумеется, звонарь отбивал не раннюю заутреню, ибо стрелка часов приближалась к девяти утра.
Собор являлся одной из древнейших построек на славной муромской земле. Он вырос на месте укреплённого двора первого муромского князя Глеба. Первоначально он назывался «Спасский, что на бору» и упоминался в летописях более чем за полвека до основания Москвы. В средние века монастырь был одним из важнейших оборонительных плацдармов города – не потому ли при советской власти за его толстенными стенами разместили военное училище? Но в 90-х годах ХХ-го века время расставило всё по своим местам, и монастырь вновь стал монастырём. Сейчас он плотно укутался в строительные леса (уж не от московской ли фирмы «Элион»?) – не за горами 1140-летие города, и монахи щедро золотили купола.
Ещё раз ударил большой колокол – мелко-мелко перекрестилась бредущая впереди согбенная плохо одетая старуха, при этом едва не выронив из руки суковатую палку. Без этой палки она так бы и застряла на полдороге в магазин за «монастырским» хлебом – чем не «аглицкий моцион»?
Геныч обогнал раритетную старуху. Он знал её в лицо. Выходил на пробежку в одно и то же время, а она в одно и то же время отправлялась в полный суровых испытаний путь за испекаемым монахами хлебом насущным. Для неё этот короткий хадж был едва ли не сложнее путешествия в другую галактику.
Обычно Геныч переходил по наплавному мосту на правый берег Оки, совершал приятную пробежку по зелёным лугам заречья, делал «двойную» разминку, а когда возвращался домой тем же путем, заставал старуху почти на том же самом месте, только ковыляющую в обратном направлении. Получалось, что на поход за монастырским хлебушком старушка затрачивала от двух до трёх часов – сердце Геныча обливалось кровью, давая сбой. Бегай не бегай – будущее у всех одинаковое. Старуха представлялась Генке полномочным послом всесильного Времени, напоминающим суетливым и горделивым людишкам, что Время никому ещё не удавалось и не удастся обмануть.
Плавно изгибающаяся асфальтовая лента Октябрьского съезда (вот так каламбурчик!) повела Геныча вниз. Покрытие здесь было намного лучше, чем на главных улицах города. Дело в том, что Октябрьский съезд являлся составной частью трассы так называемого «Пелетона» – ежегодно устраиваемых в Муроме велосипедных гонок. Когда ранее закрытый городишко открыли для иностранцев, местные власти от избытка чувств мигом учредили соревнования велосипедистов, придав им международный статус. На хмельной волне перестройки, когда пьянящий воздух свободы углекислым газом отрыгивался и через нос, и через рот, и через все другие отверстия «органона», в муромском «Пелетоне» действительно принимали участие и американцы, и французы, и шведы, и чёрт знает кто ещё. Но вскоре бесчисленные помойки, заросшие бурьяном пустыри, унылая деревянная архитектура пахучих дворовых сортиров и вся прочая такого же пошиба экзотика иностранцам прискучила. «Пелетон» превратился в тривиальный междусобойчик граждан бывших республик СССР, то бишь, на нынешней пошловатой «фене», стран СНГ – и то далеко не всех.
Помешанный на велоспорте, как Пётр из комедии «Трембита» на минах, его тезка Пётр Петрович Буланов, новоиспечённый, но так и оставшийся непропечённым мэр города Мурома, с маниакальным упорством продолжал ежегодно направлять весь производимый в городе асфальт на подновление трассы «Пелетона». Не включенные в трассу велогонок улицы вот уже который год сидели на голодном асфальтовом пайке. Но поглощённого велосипедным и карьеристским «сюрплясом» Буланова проза жизни не волновала. Он оставался типичным для России Сквозник-Дмухановским – городничим якобы новой эры. Пускание пыли в глаза было для него и работой, и отдыхом, и развлечением – смыслом провинциальной жизни. Другой бы на его месте усовестился, постригся в монахи и сидел бы себе тихонько, не показываясь обманутому им миру, а этот «крепкий хозяйственник» из кожи вон лез заявить на весь белый свет о «красотах древнего Мурома». Всеми правдами и неправдами он делал Мурому дешёвое паблисити – вряд ли заслуженное. Сверчок не желал знать свой шесток.
Буланов со товарищи регулярно подавал заявки на участие во всероссийском конкурсе на самый благоустроенный город – заполонившие Муром человеческого роста лебеда и лопухи размером с ухо африканского слона стыдливо краснели до самых корней.
По-видимому, в знак немого протеста на выпендрёж несамокритичного мэра в городе появились некие растительные мутанты. По виду они напоминали любовные плоды немыслимой групповухи в составе лопуха, репейника, лебеды, подсолнечника и зонтичной пальмы. Сочные стебли постперестроечного гибрида достигали высоты более трёх метров. Это, конечно, был печально знаменитый борщевик с его жгучими, опасными для человека эфирными маслами.
Спасо-Преображенский монастырь, плачущий по Петру Петровичу Буланову, возвышался на левом склоне превращённого в съезд оврага, правый занимали давно уронившие совсем не ньютоновские яблочки фруктовые сады. Летом и ранней осенью их аромат эклектично смешивался с одуряющим фрагрансом отхожих мест, конструкция которых не претерпела изменений со времён княжения Глеба. Один из участников самого первого «Пелетона», чернокожий парнишка из нью-йоркского Гарлема, испытал настоящий шок от лицезрения и обоняния гарлема нуровского – так называемой Макуры – и устроил на спуске грандиозный завал. Понятное дело – тут «завосьмерит» не только велосипедное колесо, но и человеческая крыша.
Макура – жаргонное имя, данное народом кличка, «погоняло» текстильной фабрики «Красный луч» и прилегающей к ней территории, включающей в том числе и Октябрьский съезд. Не добегая до берега реки, съезд дает два ответвления: одно налево – на улицу Набережную; другое, совсем короткое – к воротам проходной «Красного луча».
В эпоху чрезмерно развитого социализма фабрика выпускала тиковые ткани, в основном идущие на солдатские матрасы. Она считалась преуспевающим, крепким предприятием.
Среди других муромских микрорайонов-гарлемов, составляющих город, Макура считалась, пожалуй, самой «гарлемской». Условия труда на фабрике были адскими. Она наполняла окрестности непереносимым шумом. Лишь в «красилке» было чуть потише, зато мощнейшее сероводородное «амбре» сбивало с ног любого человека, не подготовленного к кромешному аду пребыванием в советской коммуналке.
Совершив ещё школьником экскурсию на это «передовое социалистическое предприятие», Геныч по выходе на свежий воздух не смог вспомнить ничего из увиденного: находясь в инфернальной душегубке, он отключил сознание, чтобы не блевануть и не показаться однокашникам слабаком и маменькиным сынком. Вельзевул не глядя бы махнулся с красильным цехом «Красного луча» котлами, ваннами и чанами, в которых он отмачивал грешников, но в безрыночной тогда экономике подобный бартер был невозможен, и фабричонка отстояла право называться сущим адом.
Даже не избалованные материальным достатком и бытовым комфортом муромские девчонки не хотели делать ткани для солдатских и зэковских тюфяков в таких нечеловеческих условиях. Но выручали гастарбайтеры. Вернее, гастарбайтерши. В Муром валом валили не пригодившиеся на родине смуглянки-молдаванки из «цветущей социалистической Молдавии». Деваться на фоне сплошного процветания им было некуда, вот они и устремлялись в по-скобариному прижимистый, холодный, неприветливый и негостеприимный Муром.
Местная шпана и пэтэушники (отыщи семь различий первых от вторых) была довольна до соплей. Общаги Макуры являлись по существу самыми дешёвыми и доступными публичными домами на российской земле – Репербан отдыхает! Молдавские девахи конструктивно ничем не отличались от муромских и всех прочих девушек, поэтому их стыковки с аборигенами проходили глаже стыковки «Союза» с «Аполлоном». Тем же, кому не доставалось ухажёров, и тем, кого ставил на учёт не справляющийся с возрастающим объёмом работы муромский вендиспансер, особенно горевать не приходилось. Они приносили с фабрики холостые шпули, служившие для наматывания пряжи, и пускались во все тяжкие. Некоторые крепко подсаживались «на шпулю» и сидели на ней до самого замужества или вынужденного отъезда в плодово-ягодную Молдавию.
До распада СССР сырьё и полуфабрикаты поставлял Макуре солнечный Узбекистан. Но после прогремевшего на весь мир шабаша трёх поддатых беловежских «зубров» хитрожопые чучмеки приостановили поставки «белого золота». Они отказались продавать оставшейся на бобах матушке России хлопок втридёшева. К тому же «белое золото» всегда считалось важным оборонным сырьем. Так что ушлые потомки Ходжи Насреддина, никогда не упускавшего возможности обмануть ближнего, без устали грели руки, торопливо толкая ценнейшее стратегическое сырье «цивилизованным» странам, уже построившим сверкающее стеклом и алюминием здание «народного капитализма».
Макура в те времена почти загнулась – как некогда Геныч в её красильном цехе. Смуглянки-молдаванки разъехались кто куда, цеха позакрывались, в полуопустевших общагах воцарилась смертная, абстинентно-фригидная скука. Тяжкий стон обманутого пролетариата эхом прокатился по теряющей «брэнд» Макуре.
Но худа без добра не бывает: Ока на «траверзе» главного корпуса фабрики немного очистилась от ядовитой грязи и даже (о чудо!) стала в том месте замерзать – раньше промышленные стоки всю зиму напролёт не давали льду затянуть благоухающую сероводородом «майну». Пьянство, блядство и хулиганство пошло на убыль. Оглохшие от многолетнего шума обитатели Макуры, пополнившие нестройные ряды безработных, недоуменно вслушивались во вчуже странные «звуки тишины», безуспешно пытаясь научиться наслаждаться ими.
Но скоро воцарившуюся вокруг остывающего полутрупа тишину нарушило требовательное урчание голодных желудков – холостые шпули-то жрать не будешь!
Макура – «город невест» Иваново в миниатюре – приготовилась к мучительной голодной смерти и забвению. Даже деревянные сортиры перестали пахнуть. Зато Спасо-Преображенский монастырь постоянно увеличивал и даже раздувал «штаты»: на фоне всеобщего хаоса и разрухи монашеская жизнь казалась потерявшим надежду людям подлинным раем.
Однако всевидящий Господь всё-таки обратил внимание на рекордно высокий рост числа иноков и инокинь в граде Нурове и не пожелал вычеркнуть Макуру из списка живых. Откуда-то появилось сырьё; закрутились освобождённые от любовной повинности шпули; с прежней мощью и экологически вредной наглостью начала блевать в Оку залповыми сливами восставшая из ада и вновь переплюнувшая ад красилка; уровень извергаемого фабричонкой шума быстро достиг прежних запредельных, неперевариваемых людьми децибел; день ото дня густеющие ароматы отхожих мест радостно сигнализировали обитателям прочих муромских гарлемов о возрастающем материальном благополучии работников акционированной, капиталистической, набирающей «дивидендский» жирок Макуры.
У самого подножия спуска, где дорога поворачивает налево, чтобы далее шагать параллельно текущей на север реке, струилась по влажному асфальту довольно большая пёстрая лента.
Змея!
Но не гадюка – уж: два жёлто-оранжевых пятна на голове не позволяли ошибиться в идентификации припозднившейся устроиться на зимовку рептилии. Не чёрная кошка, но она перебежала, вернее, переползла Генычу дорогу, и у него вновь нехорошо шевельнулось под ложечкой: пути сегодня точно не будет.
Уж устремился к урезу воды, а Геныч с неслышимым миру вздохом повернул-таки налево, огибая прогорающий от недостатка посетителей ресторанчик с навеянным близкой рекой названием «Якорёк».
У входа в кабак в гордом бюргерском одиночестве отстаивался после неудачного «сношения» с российскими дорогами пятисотый сивый «мерин», высокомерно озаряя серо-стальным блеском окружающий «макурианский» ландшафт. В этих интерьерах он выглядел более нелепо, чем выглядела бы ракета «Протон» возле курной избы русского крестьянина IX-го века.
Чесать мою тарелку частым гребнем! Этот сивый мерин Буланов – молодец!
С паршивого «Пелетона» хоть шерсти клок. Многие годы добраться от Октябрьского съезда до поворота на разводной мост было не намного легче, чем преодолеть фирменную полосу препятствий. Теперь же с подачи Буланова оба спуска к реке, разделённые примерно километровым промежутком сильно пересечённой местности, соединяет, по выражению журналюги из газеты «Муромский рабочий», «чёрная гладкая лента асфальта». Пришлые «мерседесы» видали асфальт и получше, но для «жигулей», велосипедов и пешеходов сойдёт и разухабистый муромский битум.
Асфальт асфальтом, а пейзажик по обе стороны магистрали «666» остался всё тем же удручающе лунным. Особенно по правую от Геныча руку. За годы «реформ» водный пассажирский и грузовой транспорт пришёл в упадок, и сейчас левый “costa del sol” («солнечный берег») Оки напоминал пейзаж после битвы. Заваленный грудами песка и щебня берег был усеян насквозь проржавевшими списанными буксирами, баржами, какими-то немыслимыми карбасами-баркасами, а также искорёженными частями этого когда-то способного плавать доцусимского говна – золотое дно для припыленного режиссёришки Андрея Тарковского и его чернушников-операторов. Будто вся эта непобедимая, но всё ж таки побеждённая перестройкой и псевдореформами армада в страхе выбросилась из пропитанного соляркой окского «соляриса» на и без того захламлённую сушу, спасаясь от невесть как просочившегося в равнинную Оку агрессивного родственника лох-несского чудовища.
Речной флот с ручками утонул на суше. Даже некогда популярный продуктовый магазин «Водник», стоявший напротив главной муромской пристани, приказал долго жить: эвтаназия в применении к магазинам не запрещается. Перестали ходить в город кораблестроителей Навашино речные трамвайчики, на которых во времена острейшего товарного дефицита Геныч со своим приятелем Саней Баранцевым ездил за бутылочным пивом; «отлеталась» быстрокрылая, всего за три с половиной часа доставлявшая муромцев в Нижний Новгород (тогда Горький), «Ракета», которой гнусное времечко дурных непродуманных перемен подрезало подводные крылышки; почти не стало видно и частных моторных лодок, в своё время буквально кишевших на Оке; захирел, как угодивший под сбросы Макуры жерех, оживлённый водный туризм – сегодня о нём напоминает лишь обращённая к случайно заплывшим в муромскую «гавань» безумцам-робинзонам приветственная надпись на высокой и длинной глухой стене, подозрительно похожей на тюремную. Одним словом, полнейший Перл Харбор, япона мать!
Геныч оставил за кормой здание бывшего «Водника». В годы брежневского застоя магазин играючи делал месячный план всего за два выходных на продаже шипучего вина «Салют» по два с полтиной целковых за бутылку емкостью аж 0,8 литра – изнеженным спасателям Малибу такое и не снилось!
Спасо-Преображенский собор был виден и отсюда – но в другом ракурсе. А слева впереди уже виднелась прилепившаяся посередине крутого, заросшего матёрым бурьяном склона настоящая жемчужина не только муромской, но и всей русской каменной арихитектуры. Никакой иронии и насмешки: старая Козьмодемьянская церковь, возведённая между 1556-м и 1565-м годами, занимает в хит-параде доживших до наших дней памятников архитектуры XVI-го века одно из первых мест. Изыди, Церетели!
Правда или нет, но церковь Козьмы и Дамиана построена на том самом месте, где с 10-го по 20-е июля 1552-го года был раскинут шатёр Ивана Грозного. Грозный тогда двигался прямиком на доставшую русичей Казань. С высокого берега Оки он заинтересованно наблюдал за переправой русских войск, преодолевавших водную преграду отнюдь не на речных трамвайчиках, а на немудрёных подручных плавсредствах. Слава Богу, река Ока в том месте была при Грозном раза в два
Но вот что истинная правда: возводил Козьмодемьянскую церковь не кто иной, как знаменитый псковский зодчий Посник Яковлев. Да, да – тот самый, кто обессмертил своё имя постройкой непревзойдённого храма Василия Блаженного в стольном русском граде Москве и Благовещенского собора в большом и шумном татарском ауле, известном теперь как Казань.
Если бы Ивана Грозного клонировали с последующим применением синкорда или чудесным образом воскресили с помощью какой-нибудь другой технологии, русский царь немало бы удивился, узнав, что строптивая Казань годами не отчисляла деньги в федеральную казну. Вероятно, он посчитал бы это собственной недоработкой. А ныне мы пожинаем горькие плоды досадной недоработки Ивана Грозного. Всё-таки Грозный и его министр государственной безопасности Малюта Скуратов не были такими уж страшными, как их малюют, иначе нарушителям финансовой дисциплины пришлось бы очень туго – если бы их вообще оставили на развод.
Интересно, что в те далёкие и очень непростые времена, когда незваный гость был хуже татарина, а не лучше его, как нынче, в начале XXI-го века, население всея Руси составляло немногим более четырёх миллионов человек. Это на двадцать процентов меньше, чем в современном Питере. С учетом отсутствия в эпоху Ивана Грозного предприятий типа ЗИБа и Макуры, препятствующих размножению рыбы и раков в реке Оке, и наличия колоссальных даров моря, поля, леса и жизненного пространства на душу тогдашнего населения, приходится признать, что жизнь была не так уж плоха. И второй, неожиданный, но строго логичный вывод: в те суровые поры на святой Руси все друг друга знали – как сейчас в пятимиллионном Питере или в стопятидесятитысячном Муроме.
Чем всё-таки хорош захудалый, подзастывший во времени Муром, так это прекрасной древнерусской стариной. А старина хороша тем, что заставляет задумываться о вечном. Приостановишься на минутку, прикоснёшься ладонью к намертво схваченной яичными желтками кирпичной кладке или просто попристальнее вглядишься в противостоящий времени камень – и замутнённую душу наполнит волнующее, странное, высокое чувство. Будто и впрямь устанавливаешь связь с прошлым. Звучит банально, но банально – не значит неверно. Подумать только: там, где сейчас ступают обутые в адидасовские кроссовки мускулистые хожни Геныча, стоял, жил и дышал сам Иван Васильевич Грозный! Вот вам и машина времени – избитый, но не преходящий, вечный сюжет для фантастического рассказа. Das ist fantastisch!
Да уж, фантастика…
Геныч оторвался от созерцания древности и продолжил путь, на ходу раздумывая о своём житье-бытье – в том числе и литературном. Литературном – пожалуй, слишком громко сказано, но из песни слова не выкинешь. С начала 90-х годов ХХ-го века Геныч «лудил» фантастику, отдавая предпочтение крупным формам.
Где начало литературы, которым оканчивается графомания? Генычу удалось издать три книги в московских издательствах. Но если он и стал писателем, то всего лишь любителем, аматёром – не профессионалом. Кто-то из великих сказал, что самый лучший профессионал – это фанатичный дилетант. Так ли это?
С тех пор печатать его и даже разговаривать с ним никто не хотел. Но сила инерции оказалась велика: он продолжал писать – в стол. Кто пишет, тот знает, как трудно вынести тяжесть, с которой на гуттаперчевую писательскую душу давят неопубликованные книги.
В противоречивой натуре Геныча хватало жизненного пространства и уютному дивану «а ля Обломов», и оборудованному по последнему слову техники компьютеризированному рабочему месту холодного и беспощадного к себе и к другим аналитика, и станку для жима лежа, перекладине и одиннадцатикилограммовому свинцовому поясу спортсмена и физкультурника, истязающего не душу, но тело. При всей непрактичности и наличии в повадках характерных навыков богемы Геныч обладал трезвым и здравым умом. Он понимал, что успех и признание не являются творческим людям в образе сказочной щуки. Он чётко осознавал, что проигрывает марафонский забег по маршруту «родильный дом – кладбище» не по дефициту везения, а из-за недостатка воли, способностей и трудолюбия. И ещё из-за говнистого, независимого, неуживчивого характера.
И всё же несколько тугодумный Геныч искренне недоумевал, почему некую дамочку с внешностью «гюрзы в подливке», походя кропающую идущие нарасхват макулатурно-криминальные романы, от которых за версту намахивало подгоревшей манной кашей, грязными подгузниками, мокрой псиной, собачьими глистами и кошачьей мочой, называют писателем, а он, Геныч, и по сей день прозябает в безвестности и стеснённых финансовых обстоятельствах, беспросветной материальной нужде. Ему надо было больше работать над собой и учиться, учиться, учиться.
Он и работал, но постепенно заряд иссякал.
Однажды Геныч с ужасом обнаружил, что занятие литературой не доставляет ему прежней радости. «И начинанья, взнесшиеся мощно, сворачивают в сторону свой ход, теряя имя действия». Последняя батарейка, подогревавшая интерес к жизни, разряжалась. Впереди маячила кромешная тьма и пустота.
Английский писатель Ивлин Во утверждал, что писательское дарование раскрывается в первых трёх книгах. Последующие тексты – это, дескать, чистое надувательство.