– Может быть, это слух какой-нибудь до тебя дошел, а никакого приказания не было, и ты напрасно встревожилась?
– Не напрасно, матушка Вера Степановна. Слух верный. Нам добрые люди дали знать из Алексеевского, и Кондратию в Черный Бор дали знать; он сегодня приходил ко мне.
– Не может быть, однако же, чтобы отец Пимен на вас приносил жалобу.
– Отец Пимен здесь ни при чем, Вера Степановна. Отец Пимен – добрый священник. Он – настоящий христианин и никого не гонит за то, кто по-своему во Христа верит и молится. Это все от Никольского благочинного, отца Акинфия, происходит. Он нас преследует; он и на отца Пимена доносил, будто он нам поблажку оказывает. Отец Акинфий перед своим начальством себя хочет показать. Он-де видит, а отец Пимен не видит.
– Что же я могу сделать для вас? – спросила Вера после минутного молчания.
– Вы сами ничего не можете, я это знаю, – отвечала Василиса, – но Степан Петрович может пособить. Он раз уже помог нам, потому что вы его попросили. Он вам не откажет.
– Он и тогда сказал, что это трудно было, и он в такие дела не вступается. Во второй раз он откажет.
– Тогда мы погибнем. Вера Степановна, сделайте божескую милость. Попросите! Я вам сейчас в ноги поклонюсь. – И старуха попыталась встать, чтобы поклониться, и отодвинула стол. Вера ее остановила.
– Что ты делаешь, Василиса? – сказала она. – Богу подобает кланяться, а не мне.
– Я и положила три земных поклона Господу, – сказала Василиса, – на четвертый сил не хватило. Бог простит слабость. Но как и вам не кланяться? Вы и ваша матушка, Его же ради, нам помогали и обо мне, бедной старухе, заботитесь. И теперь я вас же прошу. Не откажите и помогите!
Вера снова замолчала и призадумалась; потом сказала:
– Если дело в руках губернатора, папа́, может быть, и согласится попросить за вас. В тот раз так было. Но если, как тебе говорили, есть приказание от архиерея, то папа́ непременно откажет. Он и тогда так отзывался.
– Не знаю наверное, матушка Вера Степановна, от кого приказ. Людей не поймешь. Говорят разно. Но вы все-таки попросите, а там уже – как Бог велит.
– Изволь, попрошу, – сказала Вера.
Спустя несколько минут она была уже у двери кабинета Степана Петровича, на одно мгновение остановилась, подумала, потом вошла в кабинет.
– Я к вам с просьбой, папа́, – сказала Вера.
Степан Петрович был не в духе. Он не улыбнулся приветливо, по обыкновению, когда видел дочь, и сухо сказал:
– Приказывай. За кого сегодня просьба? Ты давно ни за кого не просила.
– Я заходила к Василисе, папа́…
Лицо Степана Петровича еще более нахмурилось.
– Опять Василиса! – сказал он. – Эта старая раскольница мне крепко надоела…
– Не сердитесь, папа́, – продолжала Вера, поцеловав руку отца. – Василиса не раскольница. Она с нами ходит в церковь. У нее только есть родные между раскольниками. Вы сами теперь сказали, что я давно ни о чем не просила. А Василиса никогда за себя не просит.
– Не о чем ей и просить. Она живет у меня на хлебах… Мама́ и ты о ней заботитесь. В чем же дело?
Вера передала то, что слышала от Василисы, не упомянув только о ее отзыве насчет отца Пимена и благочинного из села Никольского.
– Я тебе уже говорил, Вера, – с видимой досадой сказал Сербин, – что мне в это дело неудобно вмешиваться. Я не имею на то никакого права, да и расположения к тому у меня нет. Нам следует подавать пример уважения к закону, а не потворствовать его нарушению. Молельни запрещены. Раскольники их на свой страх содержат. Я могу молчать о том, что знаю, потому что я не сыщик; но когда власти узнают, помимо меня, что им следует знать, – мое дело сторона.
– Папа́, вы сами раз помогли.
– Тем менее могу помогать во второй раз. Ты меня упросила. Я для тебя это сделал.
– Но вы это сделали, оговорив, что сочли возможным сделать только потому, что молельня не новая, что никаких внешних признаков нет, что она только убранная иконами комната в доме одного из крестьян, что, следовательно, можно ее и не считать молельней, и что только запрещено строить новые и исправлять старые. Ничто с тех пор не переменилось. Никаких починок не производится.
– Все-таки раскольники туда вхожи. Коль скоро начальство признало молельню не комнатой, а молельней – делу конец.
– Папа́, вы добры; вы на деле добрее, чем хотите казаться. Вам самим стало жаль этих людей. Вы сами их назвали несчастными. Я помню это. Если они тогда были несчастны, разве они менее несчастны теперь?
– Я, может быть, и назвал их несчастными. Но они по своей же вине несчастны. Кто упорно сам хочет быть несчастным, тому нельзя помочь.
– Папа́, не сердитесь на меня. Вы также мне не раз говорили, что когда я прошу, то прошу от доброго сердца, и вы потому мне мои просьбы прощаете. Я и это помню, и сегодня прошу потому, что сердце приказывает просить. В чем виноваты эти бедные люди? Только в том, что они молятся Богу, как их с детства учили молиться, как их отцы и матери молились. Если же им запрещают так молиться, разве они не принуждены скрываться? Разве лучше совсем не молиться или молиться притворно, лгать перед Богом? Они в постоянном страхе. А когда на них нападают, как теперь хотят напасть в Сизой деревне, они плачут и покоряются.
– Еще бы не покоряться! Их заставили бы покориться.
– Они и не пытаются сопротивляться. Они только смиренно просят. Вы сами, папа́, признавали при мне, что в них сохранились коренные русские чувства, сохранились древние обычаи, сохранились уважение ко всей старине и верность ко всем нашим народным преданиям. Вы говорили, что с ним охотно имеете дело по хозяйству, что когда они снимают землю, то нет недоимок, а когда покупают лес, то не вырубят лишнего.
– Нечего сказать, – перебил Сербин, вставая, – они в тебе имеют усердного ходатая…
Степан Петрович молча прошел раза два по кабинету из угла в угол, потом остановился перед Верой и спросил:
– Да скажи мне, пожалуйста, почему они к тебе обращаются?
– Потому, папа́, – сказала Вера ласковым голосом, еще раз целуя руку отца, – что они думают, будто вы меня любите и ко мне снисходительны. – Они, вероятно, думают, что если бы они прямо к вам обратились, вы бы просто могли отказать и даже так отозваться, что вам и принимать такие просьбы неудобно. Они не посмели бы так с вами рассуждать, как вы мне это позволяете. Да и между людьми тотчас пошла бы молва о том, что они у вас были, вас просили. Обо мне никто не вспоминает, никто не думает. Что бы вы ни решили, ничьей просьбе не может быть приписано. Василиса когда-то хотела обратиться к мама́; но я, признаюсь, это отсоветовала. Вы всегда говорите мама́, что она, как лютеранка, не может иметь верного взгляда на такие дела. Я, конечно, не вправе иметь свой взгляд; но я, по крайней мере, православная, как вы, и если вы мне откажете, то просто потому, что прошу того, чего вам сделать нельзя, – а вам, во всяком случае, менее неприятно отказывать мне, чем мама́…
– Они просто злоупотребляют тем, что знают, что я тебе не люблю отказывать. – Но на этот раз, извини, я ничего не могу сделать.
– Тогда я так и передам Василисе. Все-таки лучше, папа́, что эти люди не ходят далее, чем к ней. А они начинают в своем отчаянии бросаться во все стороны. Я слышала, – прибавила Вера нерешительно, но смотря в глаза Степану Петровичу, – что они и Прасковью Семеновну хотели просить за них слово замолвить…
– Прасковью Семеновну? – сердито спросил Сербин. – Почему Прасковью Семеновну?
Вера заметила перемену в лице отца и, опустив глаза, тихо ответила:
– Говорят, что она как-то была намедни в Сизой деревне и к тамошним показала участие. Но это, конечно, пустые толки… Еще раз прошу вас на меня не сетовать, папа́. Я сейчас же зайду к Василисе и скажу ей, что не нашла возможным вам говорить об этом деле, что вы были заняты, или я не решилась… одним словом, об отказе от вас не будет речи. Василиса неразговорчива. От нее никто из чужих никаких рассказов не добьется.
Вера направилась к дверям кабинета, но Степан Петрович ее остановил.
– Все дело в том, – сказал он, – кто распоряжается и от кого почин. – Теперь тебе некогда опять ходить к Василисе. Нам сейчас подадут обед. А ты позже расспроси. Если дело от полиции, я, может быть, еще раз – хотя решительно в последний – попытаюсь помочь. Если же оно известно преосвященному, то мне вступаться нельзя.
Когда Вера затворила за собой дверь, Степан Петрович взглянул на часы, потом торопливо взял шляпу и, выйдя в сад, направился по липовой аллее к выстроенному в конце ее павильону.
К обеду опоздала не Вера, но Степан Петрович. Его ждали с полчаса, чего никогда не случалось. Наконец, он прислал сказать, что тотчас будет, а между тем можно подавать обед без него. Прасковья Семеновна еще ранее извинилась нездоровьем, и Анна Федоровна с дочерью вдвоем заняли за столом свои обычные места. Обе молчали, и когда вошел Сербин, ни та, ни другая не осведомились о причине его позднего прихода. Он казался озабоченным, был молчалив и только проронил несколько насмешливых слов насчет Печерина, который будто бы не намерен продавать Черного Бора и воображает, что он может хозяйничать из Парижа. Тотчас после обеда Степан Петрович сказал Вере, что на этот раз он решительно ничего по ее просьбе сделать не может, поручил объявить о том Василисе и ушел в свой кабинет, сказав, что ему нужно дописать спешные письма.
Вера последовала за матерью и заметила, что на ее глазах выступили слезы. Анна Федоровна прошла к себе в спальню. Вера молча взяла ее за руку, потом опустилась на колени перед ней и поцеловала руку. Анна Федоровна нежно обняла дочь, и обе заплакали.
– Не могу говорить теперь, – тихо сказала Анна Федоровна. – Ты должна передать Василисе то, что сказал папа́, исполни это. Потом приходи ко мне.
В тяжелом раздумье Вера направилась к строениям при оранжереях. Через открытое в комнате Василисы окно был слышен чужой голос. Вера остановилась; но Василиса увидела ее и попросила войти. В комнате был Кондратий из Черного Бора; повеселевшее выражение лица Василисы приятно удивило Веру.
– Матушка Вера Степановна, – сказала Василиса, – на этот раз Бог без нас помиловал. Завтра никаких обысков в Сизой деревне не будет. Мой старый кум Кондратий только что пришел с этой доброй вестью. Ведь вы его знаете.
– Да, – отвечала Вера, поздоровавшись с Кондратием, – я видела его в Черном Боре. – Что же случилось? Еще сегодня утром он, кажется, приходил с другой вестью.
– Так было, точно, матушка Вера Степановна, – продолжала Василиса, – но тогда он еще не знал о перемене. Он вам сам это расскажет, если позволите. Он церковный, но и у него родня в Сизой деревне, и он знает, что там добрые люди.
– Борис Алексеевич, наш барин, и Николай Петрович Суздальцев дело устроили, – сказал Кондратий. – Они господину исправнику объяснили его как следует. Молельни, мол, нет, а только иконы в жилом доме. Не запрещено иметь иконы и не запрещено ходить к человеку, у кого есть иконы. Кроме того, Борис Алексеевич ездил в Никольское, к благочинному, и с ним переговорил.
– Почему же Борис Алексеевич так горячо вступился в дело? – спросила Вера.
– Как – почему, матушка Вера Степановна? – сказала Василиса, – да потому, что он добр и всякому доброму делу пособлять готов. Его недаром все успели полюбить в Черном Боре. Спросите только Кондратия. Он вам скажет, что за Бориса Алексеевича готов в огонь и воду идти.
– Пойду не задумавшись, – сказал Кондратий.
– Правда ли, – спросила вдруг Вера, – что он каждый день бывает в часовне?
– Совершенная правда, сударыня, – отвечал Кондратий. – Он меня, старика, этим радует. – Мне думается, что тогда покойница Марья Михайловна на него смотрит и меня видит.
– Какой ты добрый, Кондратий! – сказала Вера и, вздохнув, прибавила: – Будет ли кто-нибудь так нас помнить, когда мы умрем?
– Рано вам помышлять о смерти, Вера Степановна, – перебила Василиса. – Вам, по милости Божией, еще далеко до нее.
– Никогда не рано о ней думать, – отвечала Вера, – а далеко ли, или недалеко до нее – один Бог знает. Марию Михайловну смерть рано унесла…
Когда Вера возвратилась к матери, она застала ее уже не в спальне, а в кабинете, в креслах, в которых Анна Федоровна имела обыкновение читать или заниматься рукодельной работой. Но она не читала и не работала, а смотрела на вид Дрездена, обративший на себя внимание Печерина при первом посещении им Васильевского.
Вера молча села возле матери, потом сказала:
– Вы опять смотрите на ваш Дрезден, мама́. А вы всегда на него смотрите, когда вам грустно.
– Да, моя милая, и теперь мне кажется, что Дрезден со мной прощается и мне говорит, что моя надежда с ним свидеться никогда не исполнится.
– Почему же теперь вам лишаться этой надежды? Вы еще недавно мне о ней говорили.
– Так… Мне вообще чуется недоброе впереди.
Вера ничего не ответила. Ей думалось, что это недоброе уже настало.
– Нельзя иногда не предаваться печальным мыслям, – продолжала Анна Федоровна. – Ты знаешь, что мое здоровье совершенно подкосилось. – Я не больна, как больные, которым нужно послать за доктором, но чувствую, что больна. Чувствую, что силы слабеют, струны жизни перетираются. Что будет с тобою после меня? Вот вопрос, который мне жмет сердце.
– Мама́, прошу вас, не говорите так! И без того не все в жизни радостно.
– Это правда, – тихо сказала Анна Федоровна, – но тем более поводов для меня о тебе думать и за тебя тревожиться. Если бы ты была замужем, я, конечно, была бы спокойна…
– И об этом, мама́, прошу вас не думать. Не за кого мне выходить, и не могу я мириться с мыслью, что с вами пришлось бы расстаться.
– И я прежде неохотно останавливалась на этой мысли… Но с некоторого времени она все чаще и чаще меня заботит. Ты все-таки была бы мне утешением и опорой, хотя и в разлуке со мной, если бы я только была уверена, что ты счастлива… Ты знаешь, Вера, что и теперь, в одном доме, у нас могут быть печали, о которых мы друг с другом не говорим… Разве это не своего рода разлука?.. И мы ее выносим. Мы, по крайней мере, обе знаем, что нас печалит, знаем, почему не говорим, и тем не менее делим печаль и друг другу можем быть утешением… Если же меня не станет, – что будет тогда?
– Бог мне сохранит вас, мама́. Вспомните, ведь вы сами всегда говорите, что наша судьба – в Его руках; человек не должен прибавлять к насущным заботам одного дня гадательные заботы о других днях.
– Я и теперь могу сказать это; но при том невольно думаю о таких днях. Всякий раз, когда вижу Суздальцевых, сожалею о том, что для тебя не нашлось – и здесь нет – другого Суздальцева. Вот добрая пара. Они – пара. Они живут заодно и могут состариться заодно…
Звук бубенчиков быстро подъехавшей тройки побудил Анну Федоровну оглянуться на окно.
– Опять Пичугин, – сказала Вера.
– Да-да, – отвечала Анна Федоровна. – У него какое-то дело к отцу.
– И верно, опять дурное дело, – прибавила Вера. – Я несколько раз замечала, что папа́ ему помогает неохотно, но не решается отказать.
Степана Петровича не нашли в доме, и Пичугин вошел в кабинет Анны Федоровны…
Поздно вечером, когда Вера была одна в своей комнате, в ее памяти беспрерывно воспроизводились события дня: два свидания с Василисой, разговор с отцом, молчаливый обед и послеобеденная беседа с матерью. Печаль, о которой ни та, ни другая не высказывались, давно томила Веру, и в связи с тягостным ощущением этой печали ей припоминались слова ее матери. – «Она мне желает второго Суздальцева, – сказалось в уме Веры. Кто бы мог быть вторым Суздальцевым?» – И, как ответ на этот вопрос, само собой сказалось имя Печерина.
Во второй раз в этот день мысли Веры останавливались на Печерине, и вечером остановились на нем еще упорнее, чем было утром. Она стала ближе припоминать все частности недавних с ним встреч; ей стало казаться, что в его взгляде, даже в нескольких отрывисто сказанных ей словах она имела повод найти признаки особого к ней внимания и как бы уверенности в согласии их мнений. Вера почти машинально раскрыла том стихотворений графа А. К. Толстого и на первой открывшейся странице прочла:
«Ни суеты, ни тщеславия убранного сада я к себе применить не могу, – подумала Вера, – но вихорь мог бы ворваться мне в душу и смять тогда не только мелочи жизни, но и меня, бедную!»
Вера дочитала стихотворение, потом закрыла книгу; но мысль о «бурном вихре» ее в тот вечер не покидала.
– Что-то неладно в Васильевском, – сказал Печерину заехавший к нему оттуда Суздальцев. – Сербин в Белорецке, а Анна Федоровна извинилась нездоровьем и меня не могла принять. Ко мне вышла с извинением Вера Степановна; она мне показалась сильно расстроенной.
– Я там был в последний раз на прошлой неделе, – отвечал Печерин. – Тогда Сербин не говорил о поездке в Белорецк, но казался очень не в духе. Впрочем, они все имели какой-то озабоченный вид.
– Знаете что, – продолжал Суздальцев, – не досужно ли вам сегодня отобедать у нас? Я с тем и заехал и вас отвезу, а вы прикажите за вами приехать.
– Охотно, – отвечал Печерин, – сейчас распоряжусь.
Печерин приказал позвать Кондратия и перед выездом в Липки сказал ему вполголоса несколько слов, на что Кондратий отвечал: «понимаю; будет исполнено».
В Липки приехал к обеденному времени и другой гость, губернский лесничий Сокольский, с которым Суздальцев познакомил Печерина.
– С большим удовольствием слышал я, – сказал Сокольский, – что Борис Алексеевич решительно отклонил предложение продать свое имение. Тот, кто к нему с этим предложением являлся, конечно, имел в виду уничтожить прекрасный бор, которому имение обязано своим названием.
– Покупщиков было несколько, – заметил Суздальцев.
– Да, но я думаю, – продолжал Сокольский, – что двое других только были подосланы главным, который не желал выступить первым и с расчетом надбавил против них цену.
– А кто был последним? – спросил Суздальцев.
– Некто Болотин из Белорецка, – отвечал Печерин. – Он приезжал ко мне из Васильевского на другой день после нашей поездки в Сизую деревню. Я был не в духе, довольно сухо его принял и наотрез отказался от всяких переговоров о Черном Боре.
– О Болотине, – сказал Суздальцев, – я знаю только то, что он по всем делам сподручник Сербина и Пичугина. Кстати, о Пичугине. Он продолжает хлопотать о высылке того бедного старика, который был ходатаем за соседних крестьян по делу о какой-то им будто принадлежащей пустоши.