В тот момент жених сестрицы ударил меня этой самой «ритуальной имитацией» по голове так, что мама не горюй. Сестрица же захлопала в ладоши и, взяв шприц, стала набирать в него что-то, притоптывая: «Это из эвтаназийного центра, милая! Ничего теперь не бойся, кроме сумерек! Один страшый суд в проеме пыльных окровавленных гардин! – напевала она. – Всё будет хо-ро-шо! Аффирмация!»
…И действительно – стало хорошо. Не нужно было больше жить по две столовые ложки в день ни в Адеграде, ни где бы то ни было, и ходить на нутряной рынок к толстому ушастому торговцу за предметами, с которых можно «скачать» оболочку для своей гребаной бессмертной души.
[только число]
…Маленькая серебряная ложечка неприлично бьется о стенки граненого стакана. Почему, собственно, неприлично? Для кого? Ложечка молчит, стакан, впрочем, тоже; лишь Тени Моих Мертвых, кружась, восклицают: «Нужно было уже вчера!» Было – не было, какая разница? Забываю до смерти: «Фу» – иероглиф счастья, только не вспомнить вот теперь всех его линий, а потому лучше так: «Фу» – закорючка счастья, «China forever», свинячий хвост тела, которому уготовано возлежать на большом блюде в центре стола. Изо рта трупика завлекательно выглядывает веточка укропа – так у гостей начинается слюноотделение. Я собираю в прозрачный мешок для мусора осколки разговора некоей гинекологини «деликатного возраста» и молоденькой выдрочки с приличным уже пузом, пахнувшей, чур меня, «Лесным ландышем»: «Одна моя беременная…» – начинает гинекологиня, выдрочка кивает, а я плыву себе дальше. Забавно, если совсем скоро к моим – Homo sapiens sapiens! – знаниям, умениям и навыкам – присоединится еще одно достижение, достойное включения в CV как древней дамки, так и любого neanderthalensis в принципе – добывание огня с помощью кресала, кремня и трута (трут я предусмотрительно изготовлю из гриба-трутовика).
Слепки внутренних полостей черепа древних говорят о том, что у так называемых «прогрессивных неандертальцев» произошло увеличение областей коры больших полушарий, намертво связанных с членораздельной речью и мелкой моторикой. Моя речь тоже членораздельна, а мелкая моторика до того хороша, что ею можно похвастаться перед любыми представителями типа Homo erectus[56], и даже перед некоторыми неандертальцами, которые до сути современного antropos не догоняют совсем немного; лишь название подвида – neanderthalensis – указывает на некоторые его отличия от «Человека Разумного Разумного». Борьба за существование, естественный отбор,
И вот, сию минуту мне кажется, будто я просвечиваюсь, будто вижу саму себя изнутри: о-го-го, да оказывается, во мне – рыбы! Чем не концептуальная идея? Много-много разноцветных рыб с пестрыми хвостами, похожими по окраске на павлиньи! Они задевают мои нервные окончания плавниками, живя-поживая рыбьей своей жизнью, и иногда прислушиваются к шороху – шуррр-шурр! – моего сердца. Между тем я уверена только в том, что лишь однажды человек способен стать донором собственного сердца, и больше – ни в чем. Если, конечно, не считать их: Рыб, тех самых Pisces, в зодиакальном созвездии которых находится знак весеннего равноденствия: день, когда я, сама того не желая (и оттого тоскливо поарывая), явилась – не запылилась. Служить внутривидовому разнообразию?..
Вот сквозь мой аквариум просвечивает длинная, как червь, минога: она всегда на страже, если какой-нибудь antropos – животное, способное от природы к обучению – захочет жареных фактов; минога сама по себе жареный факт; миногу так просто не подцепишь. Вот скат с треугольной мордой, уверенный, как и многие, в том, что степень «высоты» развития интеллекта не зависит от массы мозга; впрочем, у ската есть собственное электричество – это выгодно и удобно, по-своему эргономично – я понимаю ската, когда он бьет кого-то током. Между тем (между чем?), от него уже недалека акула, моя огромная страшная акула, готовая поглотить при случае даже собственный аквариум, но поглощающая вместо этого забавную стайку рыбок-химер – рыбкам-химерам больно, как больно и сельди, и туповатому лососю, и деловитой треске, и извивающемуся угрю… А вот и щука: она ловко уворачивается от моей акулы – да она сама может проглотить многих, разве что не морского черта – ночного кошмарика какой-нибудь педагогини-словесницы, выпускницы вечно неудовлетворенного филфака: жирный сом лениво поворачивает голову в ее сторону, и педагогиня лезет поутру в сонник, а потом долго не может прийти в себя… Сом как будто флегматичен, но на самом деле наблюдает за морским коньком – я видела много таких засушенных «коньков» в детстве, с присохшей к их несчастным скелетикам солью… Я вспарываю консервную банку; она скрежещет, а саркастичная скумбрия, вся в масле, уже косится на рогатенькую рыбку-кузовок: кузовок смущается, спеша укрыться от постороннего взгляда… В этом самом месте мою печень задевают сразу: двоякодышащая рыба, полосатый окунь, бычок с модным воротничком, строгий осётр и плоская камбала, готовящаяся к жарке: я запиваю последнюю темным пивом и слышу на углу какой-то южной улицы, будто через толстое стекло: «Мама, ну что ты понтуешь понты!»
Я понимаю, разумеется, что antropos «разумный», как вроде бы вполне сложившийся биологический вид, относится к типу хордовых, подтипу позвоночных, классу млекопитающих, отряду приматов: см. школьный курс. Я не понимаю, никогда не пойму до конца (уже конец?), что есть квант магнитного потока, исходя из: Фо=h/2e, а если число 2,0678506 умножить на 10 в минус пятнадцатой степени Вб, то… Я вижу, что приматы приспособлены к жизни на деревьях и у них сильно развиты большие полушария головного мозга, подвижные пятипалые конечности, дифференцирована система зубов, а органы слуха, зрения и осязания почти совершенны. Я не вижу существенных различий между некоторыми разумными antropos и антропоидами – даже в силу приспособленности первых к прямохождению.
– Мне бы собрать минимум вещей… хотя бы пару трусов, – плачет Беременная девочка с суицидальными наклонностями, а Думка тем временем пробилась из грязи в князи, да и Указ издала: «Каждый самоубийца должен явиться в Думку за справкой о подоходном налоге за несанкционированное лишение себя жизни». Я наклеила газетную вырезку на Чёрный квадрат; Малевич сказал, что
– … и когда в югословском отеле категории «А», в шикарном отеле, русский штурман сам солит капусту, – продолжает Благополучная дама, не замечая Малевича, – потому как идет четвертый месяц его непрерывного пребывания в этой стране…
– А капусту-то? Капусту-то зачем? – подает голос Какой-то Местный.
– Ностальгия! Хотя, знаете ли, там было всё, и икра, и рыба дорогая, и фрукты необыкновенные… А однажды я зашла в номер другого штурмана, так, знаете, сразу и не поняла, в чем дело – все в клубах дыма, так накурили, и в пару!
– И что же там было? В номере другого штурмана? – Какой-то Местный снова подает голос.
– А они с приятелем – представляете? – шторы стирали: всё уже перепробовали; только бы чем-то заняться… И вот, среди этого дыма, слышу, как говорят: «И дышится легче. По-домашнему». Знаете, четвертый месяц в другой стране самый кризисный, что ли…
– А шестой? – сжимает кулачки Беременная девочка.
– Что – «шестой»? – не понимает Благополучная дама.
– А на шестом месяце как насчет кризисов? – Беременная девочка смотрит на Благополучную даму в упор; Благополучная дама пожимает плечами и проговаривается глазами, что ни о чем подобном не слыхала.
Беременная девочка тем (этим?) временем заходит в вагон метро и, присаживаясь на свободное место, наблюдает; от этого самого наблюдения Посторонний испытывает некоторую неловкость, хотя сам не из робкого десятка (двадцатка?). Посторонний, пожалуй, ощущает дискомфорт, возникающий лишь в лифте: зачем чужое дыхание смешивается с его собственным, он не знает. Но неловкость из-за Беременной девочки – иного толка (бестолку?). Посторонний замечает, как Беременная девочка замечает, что он, Посторонний, снова начал читать «левую» страницу книги, хотя минуту назад уже перешел на «правую» – да он попался, как мальчишка, смутившись от того, что его так (как?) неожиданно раскусили… Но что, в сущности, Постороннему в какой-то посторонней беременной – Беременной девочке, подглядывающей за ним? Ведь он-то вернулся на предыдущую страницу «Просвечивающих предметов» лишь затем, чтобы поаплодировать фразе «Готовить к печати чужие книги – значит губить свой собственный мозг»[57]. Да, пожалуй: он, исполнительный директор крупного ИД, совершенно согласен с автором: «Привет, персонаж!» – «Здравствуйте, Владимир Владимирович!» – и здесь неслышит…
Беременная девочка громко хлопает в ладоши и смеется: «Лучше пойдемте ко мне пить чай!» – «?..» – Посторонний сдвигает на бок очки; ему лет сорок пять, лысина под шляпой не видна. – «Чай, чай! The tea!» – «Tea?» – «Хватит читать книжки! Пойдемте ко мне, у меня на самом деле есть чай!» – Беременная девочка трясет исполнительного директора крупного ИД за руку; «Просвечивающие предметы» падают на грязный пол и разбиваются вдребезги. «Пошли!» – соглашается Уже-Не-Посторонний и, забывая поднять один роман с пола, берет второй за локоток: «Сколько тебе?» – спрашивает Уже-Не-Посторонний Беременную девочку, когда они выходят на улицу. – «Шестнадцать. Через месяц» – «А живешь где?» – «В общежитии; домой не вернусь, лучше уд…» – Уже-Не-Посторонний прикрывает ей рот ладонью. Через час, оставив паспорт на общежитской вахте, Уже-Не-Посторонний проходит в комнату Беременной девочки.
Пьют чай. Девочка становится на шар и сходит вместе с атлетом на картину. Я снова долго рассматриваю «Девочку на шаре»: я знаю, когда-то, давным-давно, в тетради по внеклассному чтению, она записала: «Вблизи Ленинграда была маленькая деревня. Там жили мать и дочь. Муж этой матери погиб на фронте. Когда кончилась война, то вся деревня была разрушена, и они вернулись в город. В Ленинград. Там они приехали в одну неказистую на вид квартиру… Всю книгу я пересказывать не буду, она большая».
Я не могу находиться в музее больше двух часов; все два сижу перед «Девочкой на шаре», а потом выбегаю из зала на воздух: Волхонка – как всегда, всё как всегда, а в сумке вот – не как всегда – буковки Натали Саррот. Неискушенному кажется, будто сию минуту они разобьются, развалятся, распадутся… Не тут-то было! Мадам легко ловит его, слово – каждое по-отдельности, и зажатое в горсти вместе с остальными…
Иногда видишь: жизнь – просто черная дыра с болтающемся на веревочке кусочком сахара. «Вот так мы и держим друг друга за волосы над болотом», – говорит мне тот, кто должен сказать именно эту фразу именно в эту минуту. «Я знаю, – говорю я. – Зна-you…»
И тут начинается самое интересное, потому как с этого самого момента все в некотором смысле (бессмысленно?) переворачивается вверх тормашками, становится с ног на голову, на которой, как известно, долго не простоишь. «Давай поиграем!» – предлагает Персонаж. «Давай!» – говорю я, еще не зная правил. Персонаж сажает меня на плечи: «Я знал одной лишь думы власть, Одну – но пламенную страсть: Она, как червь во мне жила, Изгрызла душу и сожгла…» Он цитирует это, а я – то: «На крутой скале, где построен павильон, называемый Эоловой Арфой, торчали любители видов и наводили телескоп на Эльбрус»: так мы и летели, и Лермонтов был с нами, а потом Демон сказал мне, опуская как-то чересчур бережно, на землю: «Смотри!» – «Куда?» – не сразу поняла я. – «Смотри», – властно повторил Демон и, встав сзади, крепко сжал плечи.
Я не сразу заметила серый забор с протянутой по верху колючей проволокой: забор представал моему взору – предстал во всем своем уродливом великолепии – не сразу; как будто кто-то мокрой тряпкой протирал запотевшее стекло… Я с интересом наблюдала за происходящим и спрашивала Демона: «Это кино?» – «Да, – отвечал Демон; он был очень красив, очень! – Живое кино, живые немцы». Прищурясь, я увидела – сначала размыто, а потом очень отчетливо – каких-то людей. Один из них был в военной форме – он говорил что-то стоящему рядом юноше. В глазах последнего читались одновременно и боль, и страх, и отчаяние, и тоска, и любовь, и жалость, и раскаяние, и тщета, и обида. Они прыгали друг по другу, как блохи, отталкиваясь от загадочной, никому не ведомой, бесконечности. У забора же стояли две женщины: одна – лет пятидесяти, сухопарая, с высоким пучком начинающих седеть черных волос, очень похожая на мечущегося мальчика, другая – девушка с тугой темной косой, перекинутой через плечо.
«Что происходит?» – спросила я Демона, потому как не слышала ни звука: дозволялось только смотреть. – «Он предлагает ему стандартный выбор: из двух женщин в живых должна остаться одна – мать или, скажем так, невеста. Не правда ли, интересно?» Я тупо смотрела в ошалевшие глаза паренька. «Чудовищно!» – хотела крикнуть я, но вместо этого лишь повернулась к Демону, крепко держащего меня за плечи, и прокусила до крови губу. «Пожалуй, да… – произнес после небольшой паузы Демон. – Чудовищно. Но у него, тем не менее, есть свобода. Свобода выбора» – «Да из этого нельзя выбрать! Это
Я вижу, как девушка с тугой темной косой падает замертво, как тонкая струйка темной крови вытекает у нее изо рта; вижу, как мать и сын кидаются друг к другу, но уже через секунду склоняются над телом убитой…
«И все-таки сначала он кинулся не к любимой, а к мамаше…» – заметил Демон, очень больно сдавивший мне плечи. Я молчала; серый пейзаж, человек с винтовкой, мертвая невеста, материализованный Эдипов комплекс – всё исчезло. «Зачем ты показываешь мне это?» – спросила я Демона, но вместо ответа снова увидела унылый серый цвет – сначала мутный, а потом будто с наведенной резкостью. «Смотри: все снова живы. Второй дубль. Никого не убили. Еще одна попытка свободы. Свободы выбора. Кто же на сей раз?» – Демон больно сжимает мою грудь; я не в силах скинуть его руки.
Передо мной снова жутковатый квартет: человек в военной форме, молодой человек с бешеными глазами, его мать и девушка. Парень орет; человек в форме не обращает внимания – он просто выполняет свою работу, зная, что одна из двух женщин непременно будет убита. Парень рыдает – свобода выбора дается ему тяжело. Вскоре мать падает замертво; несколько пуль всаживаются в еще теплый живот «на всякий случай». Мальчик в ужасе отшатывается от убитой; он кричит, кричит и девушка…
«Зачем ты показываешь мне это?» – я снова беззвучно спрашиваю Демона, гладящего мой живот. «Свобода выбора! – так же беззвучно отвечает Демон; собственно, слова ни к чему. – Теперь ты понимаешь, насколько она случайна? В первый раз он выбрал мамашу, во второй – девицу… Он не последователен, он мечется, он на самом деле не знает, чего хочет! Он не должен жить», – говорит Демон, убивая юнца, над которым тут же склоняются любившие его дамы. «А кто? Кто должен жить? – спрашиваю срывающимся голосом: я стою перед Демоном совершенно голая, я полностью в его власти. – Те, кто всегда правы и уверены? Не будь таким узколобым…»
Демон накрывает меня своей тенью: черт, а ведь я никогда не испытывала ничего лучше; на какое-то время
«Я люблю тебя, – говорит Демон. – Я очень люблю тебя».
Просыпаюсь.
Гуттенберг, изобретая в пятнадцатом веке книгопечатание, не знал, сколько всего стерпит после его смерти бумага. Эй, Гуттенберг! И он не слышит…
Когда-нибудь я высплюсь. Когда-нибудь. Не в этой жизни.
«А что, бывает та?» – «Бывает» – «Это точно? Это разве доказано наукой?» – «Точно. Но не доказано» – «Так откуда же?…»
Я усмехаюсь, залезая на верблюда; никто не понимает, откуда у меня небо в алмазах: «Верблюд на горбе принес!» – улетает сорока, виляя хвостом. А у меня есть ключи ото всех их (почему нельзя «ихних»? – ноет, как всегда, Bradipus, неправильно расставляющий ударения в общедоступных словах) «фортификаций». Если группу Antropomorpha[58] составляют такие роды как Homo, Simia и Bradipus[59], то большинство объектов особей принадлежит Simia. Если отряд Primates, объединяющий человека, обезьян и полуобезьян, рассматривать с максимальной дотошностью, то и здесь можно заметить полуобезьяньи приоритеты. Если род Человека включает два вида – Homo Sapiens и Homo Silvestris[60], то…
Они все каким-то образом проходят этапы прямохождения и уменьшения челюстей; у них даже развиваются некоторые
ОНИ: неплохо сохранившиеся питекантропы, переходная форма между Simia и Homo, – немалая часть живой природы, именуемая «социумом». У них нет хвоста и седалищных мозолей. Их тело уже не покрыто редкой шерстью без подшерстка, как было когда-то, а мимика напоминает мимику Homo. У них четыре группы крови и тоже 46, а не 48, хромосом. Большие пальцы рук хорошо развиты: в связи с настоящим образом жизни, кисти верхних конечностей завуалированно крюкообразны, тип стопы – хватательный. Говорят, будто Homo отличается от них, в основном, поведением и образом жизни.
«Что-что? – переспрашивает Верблюд, а рыбы, живущие внутри меня, волнуются: пестрые их хвосты колышутся». – «Мне нужен
Верблюд смотрит в упор: его морда удивительно флегматична. Рыбы – много-много самых разных рыб – остаются на горячем песке.
Оазис влажен.
Темно.
Горячо.
Всё – на ощупь.
Еще горячее!..
Волна за волной, волна за волной: так вскрываются старые раны.
– Что такое совесть? – спрашивает вдруг Верблюд.
– Это такое русское блюдо с горчицей, хреном и уксусом, подающееся обычно после водки.
– Ха-ха! – смеется верблюд. – Ха-ха!
– Что ты хочешь сказать? – спрашиваю я, и тоже смеюсь, предугадывая ответ.
– Только то, что ты хочешь услышать! – ржет Верблюд, а я удивляюсь: я понимаю его, верблюжий, язык.
Мы едем дальше. Хочется пить. Оазис – мираж. Оазис существует.
Когда-то я мечтала нашептать суше о молчаливых рыбах: их немота завораживает – или, быть может, только antropos их не слышит? Я видела живую рыбу, брошенную в раскаленную железную посудину… Я хотела крикнуть, что Рыбы – надкласс водных позвоночных с непостоянной температурой тела. Что дышат жабрами. Что у многих есть плавательный пузырь. Еще я бы сказала, что рыбы легко рулят по водам благодаря плавникам, изгибаясь волнообразно. Предположила бы, что размер рыб напоминает диапазон певицы, берущей как «ре» малой октавы, так и «ля» третьей: от сантиметра, как какой-нибудь филиппинский бычок, до двадцати метров, как гигантская акула. Ихтиологи отдают им свои мозги, нашептала бы я, хотя на самом деле хотела написать совсем не об этом, и даже не о множестве разноцветных рыб, живущих внутри меня.
«Почему?» – спросит кто-то, а я отвечу, улыбаясь одними ресницами (и пусть только попробуют сказать, что ресницы не улыбаются!): «Тридцать – только число; всё остальное – внутри».
[translit]
Анна Фёдоровна – так велено было величать студенткам синеглазую ифишницу[62], имя которой мы, косясь на сестру таланта, ук[о]ротим сначала до Анны Ф., а то и до А., – за годы преподавания в колледже к отчеству так и не привыкшая, украсила, едва подавив зевок, небрежным своим росчерком зачетку рыженькой Т., а когда ощутила – кожей: а чем еще? – что осталась одна в кабинетике (том самом, где на обоях, аккурат под портретом Баха, имелся некий дефект, напоминающий след от пули), с облегчением выдохнула. Она так и не сумела разлюбить «детский» праздник: и даже то, что вторую вечность подряд встречала его, как складывают word’очки иные подающие надежды литературорессы,
«Ля» большой октавы: тихое, предельно четкое non legato (собранность мгновенная, с первого звука: «подъезды» недопустимы), и тут же – legato в малой, на хроматизмах; мелодия в правой изломана. «Воровское» чередование тем вызывает неподдельный восторг Анны Ф., потому она и не хочет, никак не хочет принять не столь умом, сколь сердцем, программность прелюдии и фуги:
Яворский, говорит она студенткам, которых, заметим, в большинстве своем мало волнует интерпретация баховской символики (в консу готовятся единицы – снимем же перед ними воображаемые короны, – ну а для трех буковок ДээМШа подобных изысков не нать), итак, Яворский рекомендовал исполнять Preludio «быстро и хлестко», а рисунок шестнадцатых, продолжает Анна Ф., соткан из интонаций креста… На миг она застывает, ловя на себе – который уж раз – робкий взгляд рыженькой Т., принявшей Анну Ф. за, как нравится почему-то этим devochkam говорить, тему, и, поглаживая кольцо на большом пальце, отворачивается, дабы завести разговор о фуге, уменьшенных септимах, тиратообразных, символизирующих бичевание, противосложениях, символах Воскресения в басу – всего два такта, и др. и пр… Рыженькая Т. смотрит на Анну Ф., не отрываясь, и Анна Ф. подозревает, будто та нарочно не учит ее предмет: нарочно, чтобы еще чаще являться на пересдачи.
Анна Ф. качает головой, захлопывает крышку рояля и, выходя из кабинета, натыкается на рыженькую Т., подпирающую дверь: «На расстоянии лучше… воспринимаешь лучше… ну, это… полифонию…» – каблуки
Анна Ф. выходит из, как называет она college, заведения – и все б хорошо, кабы не это жжение внутри, кабы не зуд этот… «Бледное пламя», пожирающее не столь душу, сколь тело, «бледный огонь», прожигающий до кончиков матки (ну-ка, ну-ка, где там у матки кончики?..) – прожигающий, заметим, спалив всяческие приличия (что такое приличие, не заглянуть ли в словарь?). Да ей, пожалуй, не так уж весело! Да, она хочет – хочет того же, что и все эти devochki – хочет того же, что и рыженькая Т.: целоваться.
Как-то, – скорее, от скуки, нежели желания; зальем все это скотчем, – Анна Ф., много лет не впускавшая в плоть свою никого, кроме возлюбленных, проснулась на плече заезжего Аполлона (М и впрямь оказался на редкость хорош собой): это не столь удивило, сколь раздосадовало ее, запамятовавшую, что при рабочем контакте с М следует использовать предохранительный клапан… – о, этот забытый, разъедающий мозг страшок stat’mater’ju! Нет-нет, такие подвиги ей все же не по плечу – да и, что говорить, она, на самом-то деле, обычно не пьет столько… «Рассказывай теперь!» – усмехнется позже Анна Ф. и, спустившись под землю, подумает, что, возможно, выпьет вечером брют, а потом – почему нет? – загрузит один из тех самых сайтов, появление на которых всегда считала, м-м, неэстетичным.
Иной раз она разглядывает, будто скульптуру, свое отражение – разглядывает, вот как сейчас, с тревожным любопытством, тщетно пытаясь найти изъян, объяснивший бы ей отсутствие в жизни того, что называют существительным sex, не шибко-то в нем разбираясь, – но ни в лице, ни в теле изъяна как будто б нет: все дело в энергии – все дело лишь (дважды два) в том, что при глубочайшем в себя погружении – пусть, пусть «аутодайвинг» – разглядеть кого-либо еще становится, так скажем, проблематичным, а значит… «Молчи! – поворачивается к райтеру Анна Ф. – Ты не имеешь права! Не имеешь!..» – и райтер, вжав голову в плечи, умолкает, наблюдая из-за портьеры за тем, как разглядывает главная hero’иня крошечные пузырьки шампанского, поднимающиеся со дна бокала. В какой-то миг ей начинает казаться, будто они сплетаются в те самые пять колец – Олимпиада-80: г-жа Московия высылает проституток и отстреливает уличное зверье, – сплетаются исключительно для того, чтобы зазвучать, скажем, так: «До свиданья, наш ласковый, ми-и…» – а на «…ша» – затихнуть: «Kto zdes’?..».
О, они так похожи на салют, эти тончайшие нити, не перестает удивляться Анна Ф., который уж час цедящая брют – цедящая, конечно, все еще надеясь поймать за хвост сказку (Горовиц исполняет Шопена: skaska?). «Пригубишь – и тайна исчезнет, уйдет бесследно, одну оставит: опять одну, опять навсегда… Неужто лекции по ИФИ – все, что осталось?»
И вот когда отчаяние (райтер не знает, затрудняется ли он в выборе синонима или не использует тот намеренно) – а это было, конечно, оно, хотя Анна Ф. и не признавалась себе в этом: не в ее правилах потакать слабостям – окончательно изранило (нет, не так: изгрызло) то, что принято называть душой, и от полноты чувств-с эту самую душу едва не задушило, когда плоть, о которой «не принято» говорить – после изматывающего роман[с]а, если можно, конечно, назвать так пародию на отношения с особой пусть и небезынтересной, но, как оказалось при первом же раздевании, фригидной, а при последнем, увы, скучной – итак, когда плоть Анны Ф. взбунтовалась, заговорив с бестелесной субстанцией именно так, как и подобает, наверное, говорить ботиччеллевскому изображению – с бесполым ангелом, вдохнувшим в сие изображение жизнь, – тогда-то все, собственно, и началось.
«С этого места поподробнее», – требует рядовой Ч.Итатель, и райтеру ничего другого не остается, как подчиниться: что ж, таковы правила! Итак, мы тоже приматы, а потому приступим: анкетку она составила любопытную – чем-чем, а умом да пресловутым ч/ю г-н Б. не обидел: вложи он, впрочем, в Анну Ф. чуть меньше подобной халявки, она, глядишь, и была б счастливей – впрочем, к транслиту нюанс сей отношения не имеет, а потому скажем лишь, что ни ум, ни ч/ю не могли дать hero’ине нашей того, чего она желала – желала, отметим для эзотеринь и -териков особо продвинутых, прямо здесь и прямо сейчас.
Те-ло… Давным-давно голос его, и без того тихий, превратился в еле уловимую вибрацию: у Анны Ф. всегда находились другие, «более важные», дела, предполагающие если уж не всепоглощающее внимание, то, во всяком случае, оперативность (ну и словечко! не ее, нет, delete), и даже в постели происходило порой невесть что, а потом уж и вовсе не происходило, ибо лучше ничего, нежели скука; однако у Анны Ф. имелся утешительный приз – чудище по кличке Petrov: его-то и гладила она денно и нощно, переливая в клавиши – «от плеча, через локоть, в пальцы», как учили – всю свою нерастраченность; переливала, покуда не начала расти та самая Луна да не настала, наконец, та самая суббота – тогда-то и разглядела Анна Ф. в зеркале не только свое отражение: его-то – точнее,
Сначала мессиджи нежные – сайт, почта… а голос вот грубым оказался, лексика – «отдельная тема», а потому – бесплодные размышления по поводу и без, но мы их, конечно (дело известное), опустим – где там наш парашют? где сабля и красная майка? и при чем тут Сириус, a-ta-ta?.. – и окажемся, стерев то, что называется «ложной скромностью», кнопкой Delete, сначала на кухне, а потом аккурат в спальне, которую, если открыть, а потом закрыть скобку, пылесосила и проветривала Анна Ф. перед визитом гостьи, пожалуй, дольше обычного. И вот когда воздух стал до неприличия свеж, а пол – почти непристойно чист, в дверь позвонили: на пороге стояло светловолосое chudo, выглядевшее едва ли старше студенток Анны Ф., и улыбалось – с чёрта! Ну не рыдать же.
«Ну и парковка!» – «Парковка?..» – «А ты чё больше любишь – коньяк, вино?» – «Зависит от марки» – «А ты ничё так… те ваще стока лет…м-м… не дашь…» – «И сколько дашь?» – «Эт думать надо…» – «Думать не любишь?» – «Ваще неохота… щаз расслабона хочу…» – «И что расслабляет?» – «А ты ниче так… тебе правда стока? Бли-ин, вид ваще не поношенный: в твои года, знаешь…» – «Дурёха…» – «Да я серьезно…» – «Ты всегда разговариваешь?» – «А че?» – «Молчать в постели умеешь?» – «В постели-и?..» – «И плыть…» – «Плы-ыть?..».
И шлюзы затопило, и голова (тоже ведь тело, нет?) поплыла – Анну Ф., всегда относившуюся к тому, что называется «голый секс» с пренебрежением, словно бы оглушило: губы девчонки (наконец-то та замолчала) оказались вкусны, волосы и кожа – душисты, ну а тело – стройно и, не побоимся неизбежной инфляции определений, грациозно. О нет, сплетение вовсе не было «пошлостью», «мясом» – что там еще говорят в таких случаях? И даже когда у нее, Анны Ф., еще несколько дней назад терзавшей рыженькую Т. вопросами интерпретации баховских опусов, вырвалось: «Ti traxaeshsja kak boginja, detka!», это не прозвучало пошло. Что Анне до слов! Что проку в них, коли все они – всю жизнь и еще пять минут – лгут, лгут, да только и делают, что лгут ей? Например, так: «Ты чем ваще занимаешься-то?» – «Трактовками. “Лунную сонату”, например, совершенно по-разному исполнить можно… Интересует?» – «Да ладно те, харэ прикалываться! Трактовки…»
Тело, те-ло – здесь и сейчас: теплое и манящее, зовущее и жгучее, тело алчное, ненасытное, бесстыдное: Анна Ф. плывет по его коридорам, струится по карнизам, теряется в ложбинках и впадинках – и не суть, назовут ли гармонию плоти «прелюбодеянием» или «грехом», потому как нет, знает она, ни прелюбодеяния, ни греха, но один лишь АУМ, вибрирующий в каждой ее клетке, в матке ее и в сердце, в ключицах, щиколотках, в ушах… – Гофман? Горовиц? Гилельс? Корто? Микелянджели? Аррау? Гизекинг? чье туше? – давно забытые ощущения, легкое покалывание в кончиках пальцев, тяжесть внизу живота, девочка-девочка, где же твой перламутр? «Эта штука strap называется…» – дастиш фантастиш: нет-нет, да-да, в Москве солнечно, до семнадцати мороза.