Женщина в белом саване делает надрез.
Она слизывает шоколад очень профессионально.
Она ест и пьет меня – Женщина в белом саване, только и всего.
Поедом ест, попивом пьет: день за днем.
День за днем.
День за днем.
Я – вкусная, ооочень вкусная.
Я – сочная, ооочень сочная.
Я – классная, ооочень классная.
Ja! Ja! Ja!
No gde we ja?..
Неужто и впрямь –
Тогда почему внизу – пол, а наверху – потолок?
Такой невысокий?
ТЫ хочешь сказать,
Настолько невысокие, что вот-вот придавят тебя к полу?
ТЫ хочешь сказать,
No gwe we ti, solnce?..
Женщина в белом саване смеется.
Ритм ее смеха, если вообразить тот «зарисованным»
(уголь, картон), напоминает мне брачный танец чешуекрылых.
Мне холодно! (Кричу.) Я замерзаю!
Женщина в белом саване срывает с меня последнюю отравленную тунику.
Итак, я – голая.
Голая баба.
Голая баба с впалым животом и выпирающими ключицами.
Голая баба с ограниченным сроком годности.
Так и стою в лужице белого шоколада.
Истекаю им, значит…
А
Запах.
Форму.
Да у меня – о, чудо! – ни рук, ни ног!
Ни даже воттакусенького хвоста!
Ни головы, ни шеи!
Ни бедер, ни плеч!
У меня нет ступней! Нет кистей рук!
У меня нет ничего, у меня теперь ничего этого нет!!..
Я чувствую иную, небелковую, природу.
Я знаю о s4ast’e всё – ну или почти.
No gde we ti, solnce?..
DELETE
No gde we?..
DELETE! DELETE!!
Да выломайте эти треклятые клавиши,
Не то я и правда пошлю кое-кого к чертовой матери!
Мне ведь, в сущности, всё равно – ну или почти.
Женщина в белом саване садится тем временем в кресло-качалку
и, набивая ледяную трубку мной и моими с’нежными сестрами
(видите? да вот же они, вот! – тут и леопардовая скромница Латония, и изящная салатово-белая Галатея, и… – впрочем, всех не перечесть), раскуривает.
Так на небе появляются облака:
Об их происхождении, впрочем, ни слова правды в учебниках.
Итак, облака.
Облака, в которых, как выясняется чуть позже,
роятся целые толпы (полчища!) старух.
Клюкастых, горбатых, хромых, беззубых – голых, голодных, дурно пахнущих.
Одна из них мерзко прищуривается и указывает крючковатым пальцем на «кукушку»: «Посмотри! – Я смотрю и вижу, что на часах нет стрелок. – Тут нет стрелок, – говорю я. Старуха смотрит на циферблат и говорит мне: – Сейчас без четверти три. – Ах так. Большое спасибо»[93].
Женщина в белом саване заводит будильник.
«2:45» – вижу я светящиеся в темноте цифры.
И тут мне становится страшно. По-настоящему страшно.
Ведь это то самое время, когда мои чешуекрылые сестры,
Выполнившие программу, были удалены.
В этом вся «Высшая Мудрость», говоришь ТЫ.
«Мировая Гармония».
«Вселенский Замысел».
«Смысл Жизни», кавычки.
Чьей-то. Всегда – чужой, отмахиваюсь я.
Не нашей».
…Софья Аркадьевна, то и дело поднося к глазам платок, заполняет классный журнал. Она не любит, впрочем, когда за ее трипами подглядывают. Поэтому мы, ангелы, улетаем на Курский, оставляя даму одну-одинешеньку. Тик-так, пенсия, тик-так!
[стать пандой]
–
«Окиньте взглядом все прожитые нами века, все занимаемое нами пространство, – вы не найдете ни одного привлекательного воспоминания!» – разводит на то руками Чаадаев. – «Человек либо художник, либо кусок резины и то, что он делает, не обязано отвечать ничему, кроме, скажем так, энергии его творения», – заявляет Буковски, прихлебывая пиво. – «Справедливым можно считать уровень дохода, согласно которому рынок труда оценивает соответствующий набор и уровень знаний, умений и навыков. Значение денег как компенсации стоимости знаний…» – но HR-manager’a из Центра по работе с опущенными и оскоплёнными перебивают: «На самом деле так называемая
– В-всё!! Х-хватит!! Вс-сем м-молчать! Эт-то в-все сов-в-в-вер-р-ршенно неважн-н-но! Эт-т-то н-н-не им-м-м-ме-ет к-ко мн-н-н-не н-н-ни-ка-а-а-а-кого от-но-о-о-ш-ш-ше-ния-а! Леч-чь и о-о-о-отжатьс-ся! Р-раз-д-два, р-раз-д-два… И ещщ-ще. Ещ-ще!! Не с-сачк-к-ковать! Р-раз-д-два, р-раз… – СтрогА упирает руки в бока и смотрит, смотрит, смотрит на мир, а потом ночь напролет курит, и утренняя гора ее окурков мешает мне вздохнуть.
Кажется, будто ей только что сломали ребро: боль, которую можно терпеть, но о которой ни на миг не забудешь.
– Ты, случаем, никогда не ломал ребра? – спрашиваю я Того, Кого
– Только Адамово, – не шутит он, бесцеремонно затопляя собой цветные сны Строги.
– Молчи, – сплевываю я, выходя вон из его пространства.
… И снятся панды.
В такие дни обычно ломается лифт, и ей приходится карабкаться в скворечню, превозмогая едва заметную, но от того не менее скверную, одышку. Лоб покрывается испариной, ручки сумки впиваются в ладони, а чертыхание получается скорее жалобное, нежели агрессивное: «У нас дождь. У нас четверг. У нас все еще Putin» – никому никогда не отправленный massage.
Ljuboff – не домашние тапочки. СтрогА это знает, а потому равнодушно обрабатывает старую рану чем-то вязким, хотя и бьет периодически посуду. Так та летит себе вольными синицами, обреченно расшибаясь о бетонную стену чьей-то «умной» крепости, по ошибке названной ее – хм! – домом.
На самом деле, дома у Строги нет, если не считать захламленной антикваром квартирки, оставленной ей друзьями-архитекторами, свалившими из этой страны. Из телефонной трубки иногда прорываются их, искаженные (да, вот так: искаженные) европейским комфортом, голоса, а потому с трудом узнаваемые: «Привет, а знаешь, водица-то в Венеции пованивает…». СтрогА зачем-то кивает, теребя шнур; она до сих пор не помнит, в каком из кухонных черных ящиков дрожат от ее резких движений ножи, а в каком колышется пустота.
У Строги от чудес мелирования волосы пепельно-синие, а глаза – от природы – ланьи: ими она и смотрит на мир, точно уж придуманный не ею. До сего бесподобного изврата ей не додуматься – это так же точно, как и то, что СтрогА не досыпает каждое ч/б (чэ-бэ: черно-белое? чертово-божье?) утро, спеша на работку, на которой без особого усердия пиарит платежеспособных патрициев. «Кесарю – кесарево», – вспоминает СтрогА, отводя ланьи от изучающих ее плебеев: ей кажется, будто все эти особи хотят раздеть ее, как раздели когда-то Ма.
СтрогА редко позволяет себе думать о ней. Но, пожалуй – что странно, – самым жутким воспоминанием Строги стало даже не известие о том, что Ма не стало, а давнее, «подгеленджичное» – потому как детское: первая встреча с «жистью».
Вот она, маленькая-еще-не-СтрогА, заходит ясным летним утром в светлую кухоньку съемной дачи. Вот она, маленькая-еще-не-СтрогА, ведет носом и чует резкий запах. Вот она, маленькая-еще-не-СтрогА, широко раскрывает ланьи, и в ужасе пятится: из огромной кастрюли с кипящей водой, стоящей на плите,