Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: ЛЮ:БИ - Наталья Рубанова на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Душещипательнейшую сцену, кстати сказать, наблюдал он не далее как вчера: две интеллигентного (хм, он всегда спотыкается об это словечко) вида старушенции – его соседки, Клавдия Ивановна и Клавдия Петровна – не поделили склизкий качан, выуженный из грязно-зеленого контейнера с надписью КОРМ (белой краской, с подтеками), и сцепились – да так, что «добрым людям» пришлось вызывать участкового. Когда их разняли, Клавдия Ивановна заголосила: «Я, милок, до пенсии-то не дотяну, а там хоть покормят – не голодной ж смертью… побираться не могу, стыдно… посадил бы ты меня хоть на пятнадцать суток, а, милок? Три тыщи в месяц на всё про всё, сын пьет, хоть в гроб ложись…» – страшно далека ты от народа, velikaja strana: он захлопнул окно и пробурчал себе под нос («себе под нос» – штамп) любимый уайльдовский афоризм; канавы и звезды[75], сэр, а как вы хотели…

Кстати, об этом: в феврале 19**, в Питере, он впервые показал Ирме Р. Бетельгейзе в Орионе, и добавил: «А ты – Полярная, ты почти не меняешь положения относительно горизонта» – «Смотря что считать горизонтом», – покачала головой Ирма Р.; он же в очередной раз убедился в том, что – да, уязвим, чертовски уязвим, и потому перевел «стрелки» на музыку, что было, на его взгляд, безопаснее, но только на его: «В филармонии Дюфаи, Перотин и Гийом де Машо…» – однако Ирма Р. чувствует все его «подводные течения», Ирма Р. улыбается, Ирма Р. треплет его по щеке: «Ты – свой собственный узурпатор, ты же не любишь старинную музыку, я пойду одна» – ни слова о любви, и я о ней ни слова[76]

К чему, впрочем, эти воспоминания? Ирмы Р. не будет, не будет, никогда больше не будет – странно, смириться с этим до сих пор нет никакой возможности; асчастьебылотаквозможнотакблизко.

7

А на лёдной поляне – Дом, Дом Лёдный, а в Доме – дверь, дверь лёдная, а за дверью – прялка, прялка лёдная, а за прялкой – Дева, Дева Лёдная: Дева Лёдная в нитях лёдных, что к солнечному его сплетению тянутся: полипы!

Каждое движение прялки вмораживает его в наст, опутывая снежной паутиной. И вот он уж в коконе, в коконе, спелёнутый! – и вот уж Лёдная дева подходит к нему и, обнажая клычки, впивается в горло… Лёдный дом (под козырьком табличка «Интернет-кафе») плывет перед глазами. Ирма Р., ты ли?.. – он пытается крикнуть, но наждачный язык – сухо-сухо во рту – не ворочается. Голова кружится, он резко оседает, уменьшаясь в размерах: молоко с кровью – вот тебе и черешня, мужик… Он снова просыпается в холодном поту. Неужто и впрямь стоило добиваться? Но чего именно? Руки Ирмы Р.? Нет-нет… Не им под одной крышей-то («под одной крышей» – штамп), не им…

Он просыпается окончательно, кряхтит, пытается потянуться: артрит – жестокая штука; с недавнего времени еще вот запоры… слабительное, конечно, выручает, однако до чего ж тошно… И, самое главное – он, разумеется, знает – дальше будет только хуже (доза «положенных» мучений обсуждается наверху), а там не за горами и плановая (очередная; соблюдайте, товарищи) смерть – смерть, которая всегда «как бы первая» – сколь ни умирай, не привыкнешь, а жаль, жаль – всё было б не так мерзко.

Он кружит, кружит по старому немецкому кладбищу; он знает – чтоб умертвить любовное знание, необходимо бывать здесь как можно чаще: убийственная подпитка «с нижних миров» и пр. и пр. У мавзолея Эрлангеров его внезапно ранят звуки: бог мой, Stabat mater, откуда же? Stabat mater… Stabat mater dolorosa Перголези… – невыносимо, невыносимо!.. Четыре камеры его сердца, в которых замурованы отражения Ирминых иллюзий, разбиваются на пары – дважды два, дважды два… Смотрите-ка, какие странные танцы, какие коленца, кто б мог подумать! Сердце-сердце, не томи, сердце-сердце, отболи… где этот чертов нитро-… нитро-… нитро-… глицерин чертов… Как же щемит-то, а… и как дожить теперь… как дожить сухой остаток дней («остаток дней» – штамп) после такой музыки, а? как дожить без нее? Ирма Р. – с тобой или без тебя – едино – как дожить?!.

Он возвращается домой. В почтовом ящике – горы нео-штурм-унд-дранкнутых экскрементов. Он брезгливо перетрясает это хозяйство – выпадает счет за телефон; ловя его, выпорхнувший из пованивающего глянцем разворота, он успевает прочесть: «Проблема Номер Один Вселенского Масштаба: я и моя сумка Chanel» – а перед тем, как швырнуть это в стоящую на полу картонную коробку, замечает: «…не та отстрочка», «…серебряная отделка вместо золотой, как жить дальше?» – и смеется.

8

«…летишь, летишь себе над асфальтом, не думая даже – бессмысленно! как звук, как краска, как фонема – уворачиваться от залихватских потоков воды, обрушивающихся аккурат на темечко: но в том-то все и дело, что головы нет, голова не нужна, голова вообще не имеет значения… ливень тем временем припускает; вода доходит до щиколоток, до колен, дао смыло – пожалуй, теперь лишь вплавь, вплавь, смотрите-ка, как романтично, особенно на фоне грозы, пронзающей обложенное нёбо неба…» – Ирма Р. откидывается на спинку вертящегося стула, зажмуривается: имеет ли хоть что-то значение? А? Не слышна-а!.. «…и вишен спелых сладостный агат», ну да, ну да…

Да разве забудет Ирма ливень?.. Разве забудет – его? Его, такого настоящего и ни на кого не похожего? Его, не добившегося – да потому что не просившего, никогда ничего не просившего – ее руки? А ведь она готова, уже готова была, как пишут авторы женского рода-племени, всё отдать (слишком поздно?) – он же, привычно выстраивая элегантную защиту из букв (не пробиться, никогда не пробиться за этот его забор – выше неба! впрочем, она особо и не пыталась: эгоизм, маятник настроений, капкан для собственных чувств: ловушка нетерпеливого сердца!), выбрал роман с литературой: ущемленное самолюбие (Ирма слишком долго не разводилась – он, в свою очередь, жил со своей истеричкой словно б «в отместку»), гордыня, раздутое «писательское» эго – и, как всегда, треклятое русское «кто виноват» и «что делать» (штамп, сказал бы он, штамп – уж Ирма-то знает!)…

По привычке она покупает его книги. Ей нравится смотреть, как красиво стареет он на фотографиях. Нравится читать его интервью. Представлять, что было бы, если б, точка: аплодисменты, Ирма Р., бурные продолжительные аплодисменты!

Какой расточительной, какой сумбурной оказалась, в сущности, вся твоя жизнь! (Смех в зале). Тебе семьдесят пять… Семьдесят пять, ну и что? Что такое семьдесят пять? сопротивляется она. Просто число, фикция! Вставные зубы, очки и «мерцалка» – тоже фикция? Зачем, для чего? Почему нас так мучают? Сколько можно? Всё давно – давным-давно! – ясно!.. Что еще хотят донести до агонизирующей анимы смекалистые занебесные ремесленнички? Каких озарений, какого еще развития ждут от простых смертных, загнанных в безвоздушье трехмерности, будто стадо баранов – на бойню?.. Неудачная метафора, сказал бы он, крайне неудачная.

Неужто она, неужто она одна во всем и виновата? Но чего ждала Ирма «всю жизнь и еще пять минут» – каких таких лун, «люблей», откровений? Как вообще случилось, что они – потерялись? Возможно ли такое? Возможно ли, Ирма кричит, такое, чтобы два человека, созданных друг для друга, потерялись лишь из-за того, что кто-то не сделал банальный первый шаг?..

Не сделал первый шаг – она прокусывает нижнюю губу до крови (как это красиво, сказал бы он, как чувственно, «как ты прекрасна, о, возлюбленная моя…» – черт, черт! не думать, не позволять! И – не жалеть, только вот ни о чем не жалеть, иначе крышка, крышка: Ирме ли не знать, что такое крышка?..) – не сделал первый шаг по причине страха, глупого «подросткового» страха быть отвергнутым? О, лучше не сделать, чем жить с ледяным «нет», которое размозжит однажды твое, и так чуть живое, сердце в лепешку – да что там «в лепешку»: и места-то мокрого не оставит – так ты превратишься, что и требовалось доказать, в овощ: ни-че-го не захочешь, ни-ко-го, ни-ког-да… Ирма понимает, да, понимает: он просто боялся – последствия подобной катастрофы непредсказуемы: так, после очередного анекдота, над которым только что лежал весь дом, человек выходит в сени и вешается – а ведь неизвестно, что он сделал бы с собой, откажи ему Ирма (а она – она что сделала б?)… Как глупо, бог мой, думает Ирма, как глупо! Они могли, они просто обязаны были быть счастливы! (его ирония: обязаны?..). К чему все эти ранящие короткие встречи, все эти «тайные поездки», ложь, наконец?.. «Стоп! Хватит! Я умоляю вас! Я не могу! Действительно не могу больше!! Кончайте свою историю, кончайте же скорей!! Если вы думаете, будто можете издеваться над персонажем сколько хотите, то ошибаетесь – персонаж может и отказать вам! Да-да, отказать в столе, если угодно! Вам не о чем будет писать, слышите? Не о чем!» – …щелк, в креслах, щелк, в креслах, щелк, щелк, в креслах, щелк, Ирма в креслах, щелк, Ирма в креслах, щелк, щелк, Ирма в креслах, в креслах, в креслах, щелк, stop: Ирма в креслах…

Она хватается за сердце – перед глазами плывет: какое-то там мая, гром, гроза, и он – в белых брюках, в черной шелковой рубашке – мчится к ней с корзиной черешни (фантом?), перемешанной с крупными градинами. Однако он (этого не было в первой версии сценария) падает: грудное молоко с жертвенной кровью рыси, прошедшей сквозь игольное ушко, растекается по асфальту.

[чешуекрылые]

Софья Аркадьевна – в просторечии Соньша (хоть горшком, лишь бы не в печь – трафаретная присказка: какая, впрочем, не трафаретная? всё уже было – и та заношена!..) – закрывает глаза и щиплет себя за руку: если не сон, то что? что тогда? почему ёжик в тумане, почему неправильно (читай – аритмично; таблетка-таблетка, я тебя съем!) колотится сердце и, пропади все пропадом, подкашиваются ноги? Оставим, впрочем, вены за скобками, оставим – да и сколько можно о несделанной операции, в самом деле! К чертям собачьим, к чертям! Рондо о потерянном гроше – комунарусижитьхорошопоэма: отставить классику, и вообще – отставить, так нужно, она-то знает, почем фунт… (окончание на усмотрение читающего), знает, да, и не спорьте, не спорьте.

С некоторых пор – пора б признаться – Софье Аркадьевне страшно, невероятно страшно. Пересчитывая в который уж раз так называемые «трудовменяемые» месяцы (мягкий свет ночника, кажется, «зачищает» проводок ее мозга до последнего, дальше – нельзя, невозможно: дальше-то – полное оголение, взрыв!), она, кажется, кончиками пальцами нащупывает мыслеформу тихого ужаса и, обхватив колени руками, начинает раскачиваться; с распущенной гривой – «предмет» зависти обладательниц трех уложенных волосинок – Софья Аркадьевна похожа на, если б кто ту видел, постаревшую русалку. По «платиновой» седине ее мечутся, в такт наклонам туловища, зеленовато-сиреневые осколки спасительного «ночного» освещения – это сны маленькой кареты из чешского стекла: зеркальные отражения вмонтированных в нее крошечных лампочек дарят Софье Аркадьевне иллюзию гармонии, которую, она уверена, на земле уж точно не сыскать, а если даже и «да», то лишь – цитата – «в клиническом случае фанатичной веры да умалишения…».

Нет-нет, у нее, конечно, на это духу-то не хватит, не-ет, – да и как сделать это, как всё грамотно рассчитать? чтоб уж наверняка – и без проблем?.. А ну как обманешься? Покалечиться легче легкого – и тут же тебя в утиль, в утиль, на раз-и: Софья Аркадьевна знает об этих местах, увы, не понаслышке – сама туда к француженке из первой своей школы сколько бегала! Той хоть и под девяносто было, и уж из ума почти выжила, а все одно – страшно: невозможный, до спазмов в горле, неизбывный великий страх – да что там страх: ужас – и вонь, вонь… от вони-то – никуда: запах лекарств накладывается на амбре выделений и, смешиваясь с хлоркой – вечной, неистребимой хлоркой, – уже преследует, настигает, душит, а потом вышвыривает тебя на воздух, где голова поначалу кружится – но то с непривычки, с непривычки…

Именно в минуты таких вот оглушений Софья Аркадьевна и начинала поминать Бога – лихом, лихом: почему допустил, мол, не постарался, спустя рукава дел натворил – а им расхлебывай теперь… Да и кто такой Бог, почему она обязана – кто обязал?! – любить, как пишут все эти кабинетные умники, «сакральную персонификацию Абсолюта»? Кто сказал, что Сущность, создавшая мир и миром тем управляющая (по мере сил, по мере сил… – поди, с массами-то управься, убить легче – вот и случаются «разрядки», барабанит пальцами по коленке Софья Аркадьевна, вот и тошнит-рвет шарик-то: жертвы и разрушения есть, жертвы и разрушения поражают воображение, жертвы и разрушения запланированы Самим, занесены Им в Список Дел Первостатейной – ой-ё!.. – Космической Важности, иначе планетке не выдюжить: все лишнее – к звездам, ba-bach! си-бемоль-ля-до-си, крестись – не крестись, не спасешься), – Сущность непременно добрая и, – ухмыляться после тире, – мужеского пола? Пол, впрочем, думает Софья Аркадьевна, в таких «весовых категориях» не работает. Он/а наверняка уж в состоянии соединить полярные начала: да, Софья Аркадьевна уверена, а как иначе?.. Кроме того, «андрогин» сей, возможно, не что иное как обратная сторона «злой силы» – а ведь, если разобраться, нет никакой «злой силы»: «злая» она лишь в кривом зеркале людских представлений о мирке, которого (отождествленного лишь с социумом), на самом деле не существует – матрица, матрица, как по нотам: ничего нового. («Нельзя же назвать ночь злой потому лишь, что та темна, и…» – мысли вслух, мысли вслух, обрывающиеся на полуслове: в последнее время она все чаще ловит себя на разговорчиках со стеной, глобусом или шахматной доской – не трогать, впрочем, не трогать зря фигурки, иначе опять до утра, а там и будильник, будь он неладен: сову-то не переделать, пристрелить только…). Итак, продолжает Софья Аркадьевна, раз зло есть изнанка добра, следовательно, Дьявол – или, если угодно, «персонификация темных сил», – обыкновенная изнанка Бога, и нечего огород городить: twix, идеальная пара, один плюс один, рекламная пауза… Легче, впрочем, от этого «открытия» не становится, и Софья Аркадьевна продолжает по инерции шевелить губами: но что, в самом деле, есть доброта в Его – трансцендентном, имманентном, каком там еще?.. – понимании?.. Так ли необходима она абстракции под названием вечность? Да вот же они, хрестоматийные льдинки Кая, лейттема всего существования! И ее – тоже, увы…

«Верховная личность, атрибутированная тождеством сущности и существования… – очки, куда опять провалились очки? Софья Аркадьевна озирается, проводит рукой по прикроватной тумбочке и постели – да вот же, вот же, какая она рассеянная! – …высшим разумом, сверхъестественным могуществом и абсолютным совершенством»: словари, которые она отчаянно листает (бессонница), снова и снова монотонно уверяют в Его существовании; впрочем, она уже не спорит, – а ну как правда есть эта самая точка сингулярности, в которой сходятся все времена и пространства!.. Все чаще, впрочем, Софья Аркадьевна от мыслей подобных съеживается, все больше в себе замыкается: да и кому расскажешь о том, что тебя действительно волнует? То-то и оно! Правда, потребность в такого рода словоизлияниях истончилась – скоро, глядишь, и совсем на нет сойдет (оно, решает Софья Аркадьевна, и к лучшему: «нет формулировки – нет проблемы»): все ее немногочисленные prijatel’nitsi – вот он, синоним бутафорского podrugi или, того хуже, devochki – заняты исключительно собой (на самом деле, она-то знает, свински погрязли в быте), а также приплодом собственных киндеров, радостно взваливших на бабок неполноценный дубль перезрелого «счастья материнства».

Итак, все просто, все очень просто – вполне даже «пристойно»: Софья Аркадьевна не знает ответа на самый главный – единственно важный – вопрос, не знает: да и откуда, господибодибожемой, ну и задал же ты задачку, ну и загнул! Gott ist die Liebe, не забыть бы, Gott ist die Liebe[77], повторять, повторять как мантру – повторять вместо мантры, а также до и после: Gott ist die Liebe, Gott ist die Liebe, Gott ist die Liebe, черт дери!..

Софья Аркадьевна поднимается, подходит к окну и, отодвигая тяжелую пыльную штору, прижимается лбом к стеклу: однако дождь не заказан, стареющая героиня не смотрится романтично, и вообще – не смотрится, тромбофлебит, et cetera, тромбофлебит-т-т, пулеметная очередь кровяных сгустков – хреновая гемодинамика, сказал врачонок. Фибриноген, ставший фибрином (о, сколько нам открытий чудных…). За-ку-пор-ка. Довольно распространенная причина внезапной смерти, чего уж там. Диагноз с кольцевой композицией болезненных узелков, припухлая красноватая кожа – «ах, эти дивные ножки»: когда-то, когда-то… не в коня корм, впрочем. Т-с-с! Не ровен час, услышит. А мы – мы гуманны. Мы не намерены нервировать героиню без нужды – по крайней мере, в этом абзаце, хотя читатель, сдается нам, ждет уже «поощрения» – кусочка сахару в виде, скажем, мозговой косточки пишущего… Кто мы, он спрашивает как бы невзначай: давненько мы так не смеялись! Ну, если хочешь, называй нас ангелами, тыкаем мы ему. Ангелами Курского вокзала: да, мы, как и ты, это читали. По долгу, по долгу службы. Там, братец Кролик, тоже, знаешь ли… да ты, всё одно, не поймешь – тебе б с собой управиться! В общем, Gott ist die Liebe, намотал на ус? И – легче, легче… А там и сама пойдет. Ktо-ktо, wizn’ tvoja! Pоdёrnet, pоdёrnet, da uxnettt! Твоя, старче, истину глаголим! Жи-и-знь моя, иль ты присни-и-и-лась мне-э-э… – за окном гаденько так, на надрывчике, тянут, – в кошмарном сне-э-э…

Лбом к стеклу, лбом к стеклу-у-у, лбо-о-ом: жмись – не жмись, а бумажки не материализуешь, бумажки есть энергия, «дать можно только богатому», bla-bla, что же делать, да что же ей делать здесь и сейчас, а? Полгода до трёхгрошовки – и сразу из школки вышвырнут, она знает, как пить дать (директрису проводили – и тут же Софье Аркадьевне на возраст намекнули, скорехонько: улыбнулась в ответ, обескуражила – «отл.»: не дождутся). Гадюки, конечно, гадюки… С другой стороны, как ее, Софью Аркадьевну, не вышвырнуть, коли кругом виновна? Чаи в училкинской не гоняет, бесед «задушевных» не ведет, сплетничать с ранних лет не приучена, про «личную» – ни звука, никогда (смертный грех! а от нее ждали), «общественные нагрузки» игнорирует, безынициативна: отвела уроки – да и ушла себе, а старшеклассницы-то у ней вон какие вольные, того и гляди, в подоле принесут!.. – еще, или?..

Итак, лбом к стеклу: в каком году пришла она в сей «элитный» рассадничек с треклятым уклоном, где толстозадые бабищи с претензией на интеллект и неистребимыми кастрюльками в глазах – «Кто на новенькую?» – встретили ее более чем холодно?.. Французский, ставка, tout se passera bien[78] – главная кукловодительница, директриса, тоже «француженка», впрочем, не пытала, шкурой чуя в Софье Аркадьевне все-таки «свою», пусть и на уровне «предмета». Пытать пыталась «чернь», училки, и поначалу Софья Аркадьевна лишь удивленно поднимала брови (то журнал «пропадет» прямо перед ее уроком, то мел «исчезнет», то ключ от кабинета «потеряется», а то и кинопроектор «растворится» – и пр. и пр.; «здрррсть» сквозь зубы и коронки не в счет). Однако когда в ее выпускном была сорвана очередная пара французского, терпение Софьи Аркадьевны иссякло, и она опустилась, как сама для себя это определила, до докладной – не самый красивый, однако единственно возможный для выживания в серпентарии, ход: Mesdames, messieurs! Collegues! Vous etes tres aimable[79]. После этого (совещание, экспрессия в грудном голосе директрисы) от нее худо-бедно отстали и не трогали до тех самых пор, пока литераторша, она же, по меткому определению детей, завучиха-паучиха (лопающееся от жира существо с маленькими глазками без ресниц, прикрытыми дешевенькими очочками – пусть ваше воображение дорисует также полинявшую химию, нос-«капелькой» да тонкие, всегда поджатые, губешки), не поставила на педсовете вопрос ребром «о правомерности классного руководства» Софьи Аркадьевны. В вину вменялась «недостаточная профилактическая работа с родителями» и «отсутствие воспитательного момента». Директриса тогда быстро замяла тему, а потом, пригласив «обвиняемую» к себе, виновато развела руками: «Поймите меня тоже, на Таисье слишком многое завязано… я бы и хотела иногда на нее надавить, но… вынуждена терпеть: да, терпеть – думаете, мне легче?.. Она ведь стройматериалы недорогие выбила – а знаете, сколько сейчас ремонт стоит?..» – классного руководства Софью Аркадьевну в итоге все-таки не лишили, но нервы помотали: и вздорная математичка, «тайно» – о чем знала, разумеется, вся школка: «Только никому…» – копившая на пластику (впрочем, ушки уже были подкорректированы; обнародованный счет обсуждался «в кулуарах» полчетверти), и худосочный стукачок-физик, вечно подливавший масла в огонь, и похожая на склизскую жабу, расплывшаяся хромоногая географиня – Жена-Своего-Мужа, не сказавшая без оглядки на general line правящей партии ни слова, и косящая на один глаз историчка… А вот ботаник повеселил: «таисья-то-леонидна… любит, любит, когда с поклоном к ней – такая уж, да! А вы б и поклонились, софяркадьна, иной раз, эт ничего – поклониться-то никогда не поздно: работали бы спокойно, глядишь, и простила б она вас».

Глупо, конечно, рвать на себе волосы от того, что попала (мотор! звуковой фон – клацанье капканов; видеоряд – виварий, распялки) в змеюшник: не впервой. Училки – они училки и есть, что с них взять? Бабьё, да: клише-клише, штампик-штампик – бог мой, как скучно, которое уж десятилетие одни дубли?.. Незамужние или разведенные, редко без патологий, с «выводком» или без оного – добавим сюда не без труда подавленное libido… клиническая картина, собственно, ясна.

Иногда Софье Аркадьевне хочется смахнуть пыль с пластмассового их мозга – впрочем, гальюн нужно драить, а для этого необходим наряд, mersi. Можно, конечно, уволиться, однако не факт, что в другом – серпентарии/курятнике – лучше, а посему… от равнодушных/надменных/агрессивных «здрррсть» давным-давно ни тепло ни холодно; в конце концов, до пенсии… Зато ученики… ученики-то, как ни крути, Софью Аркадьевну ценят (с некоторых пор она избегает этого, из песка сотканного, «любят»), хотя между ними и нет никаких «нежностей» – в дом к ней никто не напрашивается, после уроков тоже особо не донимают – так, по мелочам… ну или если ЧП (хотя что такое ЧП?): возможно, она сама «закрывается», возможно… Жалеет ли теперь?.. Жалеет ли здесь и сейчас?.. Нужно ли ей их тепло сегодня?.. Софья Аркадьевна побаивается собственного ответа и от безысходности щелкает пультом, хотя обычно не грешит дурновкусием такого рода – она вообще не знает, что делает в доме телевизор; но тут ее будто подстегивают: «Доживем до понедельника», бог мой, сколько лет… а плечи, смотрите-ка, трясутся – впрочем, не из-за фильма. Софья Аркадьевна действительно не знает, на что станет жить через полгода: будет день, но будет ли пища?.. И дело не столько в желудке, сколько в пресловутом «уровне жизни» – хотя бы относительно (относительно чего?.. знала б она!) достойном: побирающиеся старушки стали ее ночным кошмаром, навящевой идеей: представить себя на их месте немыслимо, честней в окошко… сможет ли? «Кто чего боится, то с тем и случится», да уж: с мыслеформами шутки плохи… Переводы и репетиторство – вещи нестабильные, господачки же хватит аккурат на «камерные поборы», как называет она оплату счетов, да недельный прокорм: страшное, ух и страшное словцо – про корм, о корме, нет лишь самой еды.

«А что, коммуналки в Москве еще существуют? – спрашивает Софью Аркадьевну случайная попутчица: чрезвычайно болтливая дама, передислоцировавшаяся в *** лет пятнадцать назад – за десять минут дороги она не рассказала, быть может, лишь об уровне дохода своего husband’a, да чем он, Штирлиц этакий, на самом деле занимается, вполне официально маскируясь «культурными связями». Дама упорно делает вид, будто верит центральным российским газетам, это удобно – она же представляет в Германии лицо России, не совсем понимая, правда, что черты его «презренному Западу» малоинтересны. – Кстати, я регулярно слушаю ваши новости: как всё изменилось! И какая гуманная пенсионная политика – снять льготы, но в разы увеличить саму сумму! Как это правильно, вы не находите? Нет?..» – «Deutschland uber Alls!»[80] – Софья Аркадьевна смотрит в точку «третьего» ее глаза: даме не по себе, она не привыкла к таким взглядам, не догоняет и грубоватого «коана» Софьи Аркадьевны, а потому из последних пытается спасти ситуацию: «Мне рассказывали, библиотеки здесь отлично, просто отлично укомплектованы – и даже в провинции!.. Это достоверная информация, из компетентного источника! Мне объясняли…» – поля ее шляпки ритмично покачиваются, и Софья Аркадьевна вдруг видит, что именно в таком темпе – размеренно, неторопливо, отлаженно – дама, оголив короткие свои ножонки (блузку можно оставить, за четыре с половиной минуты – засекала – не мнется), помогает Штирлицу справить нужду: прекрасно, милый, прекрасно, да, да, еще, да, сейчас, да, вот так, хорошо, хорошо, оч-чень хорошо, да-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а!..

А узелки действительно крайне болезненны – сколько еще протянет? Нужно ли тянуть?.. Сколько пройдет времени перед тем, как?.. Денег на операцию не предвидится – рондо о потерянном гроше! (Идти под бесплатный нож – себе дороже: нет-нет, все прелести такого рода она знает назубок. Порой Софью Аркадьевну посещают «странные» на первый взгляд – но только на первый – мысли: раз люди никому не нужны, размышляет она, какой смысл в лечении? Почему – вернее, за что? – их вообще лечат? Главная причина, разумеется, – доход фармкомпаний. Но откуда тогда больницы?.. Кому-то ведь и они выгодны?.. Не может быть, чтоб больницы появились просто!). Деньги-деньги, веселуха…

Всё, что было, все сбережения, Софья Аркадьевна беспечно (опостылело печься) истратила три года назад в стране своего (так она называла французский) языка. Что ж, теперь и впрямь можно умирать – город-мираж (не самый, наверняка не «самый красивый в мире»: легенда Парижа, в конечном счете, увы, не более чем грамотный пиар, толковая продажа мифа), выдуманный господами классиками, истоптан больными ногами вдоль и поперек; и даже жареные каштаны, да-да, они самые, и скамеечки Люксембургского под щедрым «импортным» небом, и великолепный кофе, и кем только не описанный Собор, и какие-то прям-таки веселые шлюхи… Hier?.. Aujourd’hui?.. Demain?[81].. Avant-hier[82], черт, черт… Софья Аркадьевна достает баночку с двадцатипроцентным раствором мумиё на вазелине – говорят, помогает; говорят, кур доят.

Однако не о Париже думает Софья Аркадьевна, вздрагивающая по утрам от звериного рыка будильника, не о Париже – всё это блажь, воспоминания, припудренные ржавью двоичной системы – ничего кроме единиц и нулей, ничегошеньки! Потому все чаще и душит ее страх – спят душеохраннички-то, пьяны-с! Не иначе как жженкой баловались, похмельничают теперь – ром да вино, вино да ром «без примеси воды негодной»[83] – да и зачем вода?..

Вероятно, рассуждает Софья Аркадьевна, уставившись в шахматную доску, у нее геронтофобия – однако, в таком случае пол-Империи нужно лечить! Поди-ка, доживи хотя б до семидесяти! Только попробуй, старче… Страшно, страшно – адски (старшеклассники сленгуют – «аццки») страшно! И откуда он только берется, страх этот? Не потому ли в душу закрадывается, что никого рядом нет? Ни-ко-го: сама так захотела, да, какие теперь ахи-вздохи, поблажки, к чему? «За что боролась, Аркадьна…» – нет, она ни о чем не жалеет: ни о чем, поэтому – флуоксетин, 60 мг/сут, как доктор прописал, amen: «В Америке, уважаемая, тридцать миллионов рецептов ежегодно! А вы говорите! Пейте уже на всю голову – и не бойтесь!»

Софья Аркадьевна обводит взглядом комнату – унылую, «типичную» комнату с унылыми «стандартными» обоями, пробегает кончиками пальцев по унылой, такойкакувсех, мебели, смахивает пыль со старенького Celeron’a – освоила-таки, хоть и не сразу, электронную «печатную машинку»: переводы-переводы, а я старенький такой[84] а вот ведь если б не они, кинуть зубы на полку можно было бы значительно раньше. Однако на нормальную клинику все равно не хватит… да и на что – на что ей в пятьдесят пять хватит?

Какая же она, однако, трусиха… и чего боится? С этого места поподробней… Старух лежачих? Пшёнки? Вони – чужой или… своей, «потенциальной», в случае если?.. Нет-нет, ей надо, ей необходимо – да она просто обязана! – как-то выкрутиться. Разрулить ситуацию. Дважды два. Подумаешь – вены… Погадаешь! Помоги себе сам – золотое правило человечьей механики, усвоенное, по счастью, еще в юности, иначе не видать бы ей ни города Л., ни города М. – так и гнила бы всю жизнь в приграничном. Rebus in arduis[85]: что не угробит, то непременно, непременно укрепит – ей ли не знать.

Иногда Софья Аркадьевна думает – а останься ей жить, скажем, меньше года – делала бы она то же, что и сейчас? Или все-таки изменила что-то? С другой стороны, что можно изменить в таком возрасте и с такими венами? Простые «химические» эмоции – давно не по ее части; по ее, скорее, уже только аналитика. Ну да, аналитика – аналитика процесса распада. Любого. Анализ, так скажем, разгерметизации чуда. Препарирование «полноценного счастья» на кусочки-эрзацы. Архинесложно, если разобраться – и прочищает мозги: но людЯм некогда, все заняты поначалу бытом и приплодом, а потом бытом и приплодом приплода – качество генетического материала, впрочем, не обсуждается – онто– и филогенез биомашинок интереса не представляет. «А что – что представляет? Для вас?» – «Форма моего страха», – отвечает она, содрогаясь от отвращения к самой себе; мы же, перелетая на следующую строку, входим в поле Софьи Аркадьевны.

Итак, в этом промежутке ей двадцать, седины нет и в помине, зубы – все до единого – целы и белы, фобия еще не проявлена; что же касается остальных параметров, то они более чем хороши. Ей двадцать! Седины нет и в помине! Зубы – все до единого! – целы и белы! Фобия еще не проявлена!.. Ей двадцать, мамочки родные, двадца-ать!.. «Левой, левой…». Поезд навсегда увозит ее из приграничного городка, на вокзале которого последний голубокровый русский отрекся от престола, в отражение – на подоконник? – Европы – вот, собственно, и вся история: почему же, как пишут в дамских романах, так «щемит сердце»?.. Почему хочется, чтоб всё это поскорей закончилось? (что – «всё», обычно не уточняют). Да точно ли Софья – легче без отчества – в своем уме?.. Впрочем, вот он, one way ticket[86] (проверка на вменяемость?) – такой же реальный, как и ее рука, поэтому Софье ничего не остается, как показать билет проводнице (странные, очень странные глаза, замечает она, косясь на самочку в униформе, будто нарисованные!), проходит в вагон и располагается у окошка: прощай навек, уездный снег…. Пусть лучше неизвестность, чем унылые дубли, пусть: Софья вертит в руках билет и улыбается животом; она все, все сможет, со всем справится – да если не она, то кто, в самом-то деле!.. В конце концов, не боги горшки обжигают!.. Ход ее мыслей, впрочем, прерывается пресловутой живой жызнью: «Вечер добрый, – человек, лицо которого кажется нашей героине знакомым, садится напротив. – Как барышню величать?» – «Софьей, только я вам не барышня» – «Да ладно, ладно… А меня Аркадием Андреевичем, – представляется незнакомец. – Куда путь держите?» – «Куда поезд, туда и путь», – увиливает Софья, но попутчик не отстает: «Учиться, небось? В Питер? Сейчас все молодые по городам большим бегут, никто у корыта разбитого сидеть не хочет» – «Соображаете», – Софье не нравится его тон, не нравится, что этот мужик при ней быстро-быстро чистит ухо ногтем мизинца. – «В техникум – или в институт какой?» – он явно не намерен молчать. – «В институт…» – Софье не по себе; надо таких следователей сразу в шею – тоже мне, вежливая! – «Родители, небось, не отпускали?» – он щурится. – «Почему же…» – пожимает плечами Софья, и вдруг ахает: опс-топс, батюшки-святы, да это ведь ее отец, papa собственной персоной! Сразу-то не признала… Но что с ним? Как будто картонный… или из пенопласта какого крашеного… А рожа-то, рожа!.. И с какого перепугу допрос чинит?.. А вырядился, вырядился как!.. Ну и упаковочка… Софья губы кусает, озирается: точно, недоброе задумал, черт старый! На нее ведь прямо идет, того и гляди – копытцем раздавит! Да вот же, вот же оно – копытце… и еще… еще одно… «Чем тя породил – тем и убью!» – за ширинку держится, а потом хвостом, хвостом по полу: щелк… «Куды бечь?» …щелк! Что делать-с? Люди-и-и! …щелк! Нет никого… Вера Павловна одна, параличом разбитая, в подвале темном плачется – до руки ее, разве, дотронуться? Спасти – или спастись?.. И вот уж поле, поле перед Софьей огромное, и дева на поле том, что лица меняет, будто маски бумажные – да только из человечинки маски те: утром Любкой кличут ее, ночью – Любонькой[87]… «Help! Help me! I need somebody!»[88] – кричит Софья, но Любка-Любонька только руками разводит: «Нипаложна, деушк, ВерПалны сны обслуживаю, не с руки мне и за тебя еще срок мотать! Тут, знаешь, в ЛитОкопе-то, хрен редьки не слаще. А по закону жанра со страницы не спрыгнешь… – тут же скрутят, крылья подрежут: и будешь, как все…» – «Что-что? Что ты говоришь?» Чао, бамбино, сорри: дверь в светлое будущее с треском захлопывается. Софья сначала пятится, а потом припускает что есть духу, только пятки сверкают: хлоп-хлоп, клац-клац Вагон четвертый, вагон пятый, вагон седьмой… Хлоп-хлоп… одиннадцатый, двенадцатый… А странный поезд-то, думает она, и как сразу не заметила? клац-клац! двадцать первый, двадцать второй… на полках – манекены да куклы резиновые: все для служивых – по мишеням постреляют, тут же и облегчатся: «Очень грррамотный ход, очень, очень своевррременный!..» – говорит и показывает Москва – хлоп-хлоп, тридцатый, тридцать первый… «В какой благословенный уголок земли перенес нас сон?..»[89] – клац-клац – «Пред ними лес; недвижны сосны в своей нахмуренной красе[90]…» – хлоп-хлоп – лишь Софья в лес – и черт за нею![91] – хлоп-хлоп, клац-клац, хлоп-хлоп, клац-клац, хлоп…

Вдруг Софья понимает: у поезда ни конца, ни начала нет, а то, что она входила час назад в вагон номер три, на самом деле туфта, фикция, плод извращенного авторского воображения – да шел бы он к черту, этот автор, в самом деле! И какой от него толк? Вечно под ногами путается, туда нельзя – сюда нельзя, вечно словечки свои – куда надо и не надо – вставляет; то ему метафору подай, то аллюзию, а то и вывернись наизнанку, чтоб он, гнида, в мыслях твоих поковырялся да по секрету всему свету тут же выболтал… А с ней? Что с ней он сотворить хотел? Французский, геронтофобия… тьфу! Хорошо хоть, уснула вовремя – тут-то голеньким и попался: наяву такие штуки не проходят, наяву-то ему дай пинка – он тебя заживо Delete’ом сотрет: и никакой, между прочим, анестезии!.. А воображения меж тем – ноль: ну живет себе тетка в коммуналке, ну, в школке работает, ну, училки-свиньи – еще вот пенсии пуще черта боится, а «с личным», понятно, привет полный, это даже не обсуждается, да и чего обсуждать-то? Нормальная такая вроде тетка, независимая; ученики ее, как бы это без пафоса-то, ценят, но… Софья обрывает себя на полуслове и дает автору podjopnik (jopa тоже, между прочим, рабочий инструмент, огрызается он), а потом прижимается виском к окну. Нет-нет, она не хочет больше петлять по этим мерзким абзацам, припудренным «постмодернистскими штучками», из которых песок давно сыплется; ей нужно выйти, просто выйти из сценария – иначе заживо сгниет Софья Аркадьевна в кухоньке-то коммунальной – ох, мама, роди обратно! Звала, Соньша? Софья открывает глаза и кидается ей на шею: мама, как хорошо, что ты пришла, мамочка, знаешь, отец-то наш – он ведь, на самом деле, не человек: оборотень он, настоящий оборотень, да – человеком только прикидывается! сколько лет ты с ним мучалась?.. (Мать улыбается.) Мама, ты меня слышишь? Да что с тобой, ты будто каменная!..

Тут Софья замечает, что мать как-то странно на нее смотрит, да и улыбка у нее неестественная – одними губами ведь улыбается, до самых клыков, и как только клыки ее полностью оголяются, она, щелкнув хвостом по полу, припирает к Софью к стенке: ну, Соньша, покажи, как ты мамочку любишь! мамочке кровушки мало, а Бог делиться велел! поцелуй мамочку, не бойся! – не оборачиваться, главное не оборачиваться: хлоп-хлоп, клац-клац… мамаша того и гляди – настигнет, а ведь все курицей, курицей прикидывалась, верь после этого «милым дамам» – жертва проклятая, «я для себя не жила никогда», ну и дура, дура, а зачем жила, спрашивается, зачем жила-то тогда? лучше б не рожала, не рожала, не рожала-а-а-а-а!.. хлоп-хлоп, клац-клац… мамочка, мамочка, но как же так, даже ты… и ты тоже… как все… как они… на всем свете белом никого, значит… думала, ты есть, ан нет, дудки: хлоп-хлоп, клац-клац…ХЛОП-ХЛОП, КЛАЦ-КЛАЦ…

На миг Софья останавливается, чтобы перевести дух, бросает взгляд за окошко и не верит глазам: почему она снова видит этот чертов вокзал? Значит, все время поезд стоял на месте? Но как же стук колес? А, извините, пейзажи? ПОЧЕМУ ОНА СНОВА ВИДИТ ЭТОТ ЧЕРТОВ ВОКЗАЛ? ЗНАЧИТ, ПОЕЗД ВСЕ ВРЕМЯ СТОЯЛ НА МЕСТЕ? НО КАК ЖЕ СТУК КОЛЕС? А это – что? Этого не было! Кино, что ли, снимают? Впрочем, едва ли это тянет на фильм… Вокзал-то оцеплен по-настоящему. И «усиление» у того вагона – не бутафорское. Но почему, каким образом она, Софья, видит все, что происходит внутри вагона? И кто этот красавец? Почему в его глазах молнии? И что он такое подписывает – будто приговор себе пишет? Да это же, – она прищуривается, – манифест, манифест об отречении… Значит, она, Софья, в марте семнадцатого? Но как такое возможно? Неужели правда – времени не существует?.. Вот это trip[92]! Ай-да кофе-шоп!.. Лучше Амстердама только Амстердам!.. Хлоп-хлоп, клац-клац, сто десятый, сто одиннадцатый, клац-клац, сто двенадцатый, хлоп-хлоп, сто тринадцатый, а больше и нету, нету, нету, доченька, милая, куда ты, а ну как хорошо нам будет, что ж ты отца-то родного пугаешься, пуще черта боишься, иди ко мне, иди, дочурочка, ну же, папа, что ты делаешь, мамочка, это же я, папа, честней в окошко

Черная точка удаляющегося поезда – всё, что она помнит. А в точке:

«Жен-щи-на. Та-ак.

Кра-си-ва-я. Так-так.

Жен-щи-на-о-чень-кра-си-ва-я.

Надо же.

О-чень-кра-си-ва-я-жен-щи-на-це-лу-ет-тело.

О-чень-кра-си-ва-я-жен-щи-на-це-лу-ет-те-ло-мо-ё-те-ло.

Странно, я не просила об этом.

Почему целуют именно когда не просишь? То есть всегда не вовремя?

Потому как вовремя – это когда ждешь/просишь:

И именно тогда у того, кого просишь,

Нет времени/сил/желания.

Поэтому бегу.

Бегу поцелуев.

Игра в одни ворота слишком банальна.

Слишком примитивна.

Скучна.

Как и игра этой женщины.

Красивой женщины. Женщины в белом.

Красивой женщины в белом саване, целующей муляж моего тела.

Он почти идеален.

Если б не шрам.

Муляж, ла-ла…

Так бы и врезала ей!

Нужно сказать, чтоб закруглялась.

Ла-ла…

Делает вид, будто не слышит.

Ла…

Муляж покрывается язвами.

Муляж моего тела.

Моего тела, пресыщенного чужими.

Но так и не утолённого твоим.

Мой голос – шоколад.

Белый растопленный шоколад.

Горячо-о!..

ТЫ обожаешь.

Обожаешь моё сладкое.

Потому-то и вытекаю.

Через горло.

Рот в рот, ла-ла, на войне как на войне.



Поделиться книгой:

На главную
Назад