Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Ванька Каин - Анатолий Петрович Рогов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Тощий сообщил, что светлоглазую чернавку, которую был послан выследить, зовут Феодосья Яковлева Иевлева, что она купеческая жена, но самого этого купца Иевлева в Москве нет, где-то в отъезде живёт, и дома у него собственного в Москве нет, а она, Федосья, живёт в доме отца своего, позументщика Якова Яковлева, — это по Спасской в Скорняшном переулке. И ещё есть мать и брат Фёдор — худосочный малый лет двадцати.

Тощий был мастер выслеживать: и малого этого видел, и каков из себя яковлевский дом, сказал, и что ближе к вечеру туда зашёл ещё купец Сапожников.

   — Мосластый, мрачный, в юфтяном ряду сидит, ты знаешь. Посколь зашёл, я интересуюсь, когда выйдет, — и жду. Рожа до того мрачная, что злость меня грызёт, до того хочется садануть, размазать её, чтоб тоску не нагонял. Ждал, ждал, а он и не вышел — ночевал там. Тогда как евоный собственный дом недалеко — на Басманной. Я знал. Посколь рожа, посколь не вышел, я на другой день туда, на Басманную. Интересуюсь у соседей, что есть интересного. Ничего. И вдруг гляжу — она. Лебёдушка лебёдушкой, шагов не слышно. Знатная баба! Шасть — и в Сапожникову калитку, а та, оказывается, не на запоре. Без стука, без звука! Слышу, задвижку задвинула, как вошла, а был день. Ясно?

   — Ясно. Молодец! — Иван благодарно приобнял его. — Только уж заведёмся, когда вернёмся.

Тощий согласно закивал, довольный, что угодил Ивану. Он тоже был старше лет на десять и давно в ворах, а до того был плотником и столяром и звался Михайлой Жаровым. Тощим прозвали за сильную худобу, узость в плечах и необычайную лёгкость, которые позволяли ему пролезать в дыры, непролазные даже для мальчишек. И ещё у него были сивые редкие волосёнки и круглые синенькие доверчивые ласковые глаза, которые почему-то очень часто встречаются именно у русских плотников-столяров, горьких пьяниц, или «людей без дна», как говорят в народе. В запоях Тощий бывал совсем без дна.

VI

Макарьевская ярмарка открывалась июля в двадцать пятый день — день поминовения преподобного Макария Желтоводского и Унжеского, который некогда основал на этом низком песчаном берегу Волги монастырь, а великий князь московский Василий Третий учредил возле него ярмарку, которая, по его мысли, должна была затмить Казанскую, до той поры главнейшую на Волге. И затмила. Уже за две-три недели до её открытия к этому маленькому городку Макарьеву и к селу Лыскову, стоявшему на противоположном высоком правом берегу, по великой реке снизу и сверху шли и шли сотни, тысячи больших и малых судов и судёнышек. Шли в любую погоду. Шли бичевой, которые тянули ватаги бурлаков. Шли под разноцветными парусами, и тогда, особенно при солнце, казалось, что по великой переливчато-блескучей воде движутся, отражаясь и играя в ней, все мыслимые и немыслимые краски, какие только возможны на земле: пурпурные, малиновые, шафрановые, голубые, синие, изумрудные, чёрные, белые, салатные, понебленные.

И всё шумело, гудело, звенело, кричало, грохотало, визжало, ревело, блажило.

И разносило вокруг все мыслимые и немыслимые запахи. И духоту разогретой замутнённой воды разносило. И её вечерние и ночные благостные прохлады.

На многие версты выстраивались со своими товарами эти суда и судёнышки вдоль обоих берегов, да не в один, а в два, в три, бывало, и в пять рядов, перекидывая с борта на борт ерзающие, гнущиеся, скрипучие сходни и сходенки, по которым даже и ночами при свете луны и факелов бегали и бегали тяжело, громко дышащие и редко перекликающиеся грузчики, тысячи грузчиков, переправлявших товары на берега, в сотни рядов из постоянных и временных, тут же в эти же дни подновляемых или починяемых, или даже только строящихся кирпичных и деревянных, а то и лёгких лубяных, жердяных да парусиновых лавок, амбаров, погребов, палаток, ларей, навесов, шалашей, трактиров, харчевен.

Десятки тысяч продающих и покупающих, и, конечно же, не одна такая же, как Иванова, ватага ворующих и неизвестно что ещё делающих и зачем сюда пожаловавших, но тоже от восхода до заката крутящихся, снующих в этом необъятном бурлящем, гудящем, а то и ревущем, пахучем, вонючем муравейнике, который в безветрие окутывало удушающее, изматывающее раскалённое марево песчаной волжской пыли. Ведь в Макарьеве всё стояло на песке, песок от восхода до заката месился и месился десятками тысяч ног, колёс, копыт, ящиков, тюков, корзин, поклаж, вязок, мешков.

Иван видел здесь купцов маклебурских, и гамбургских, и парижских, и персидских, и китайских, из Бухары, с Кавказа, не говоря уж про своих — про русских, татар, черемису, корел. Англичанцев тоже видел. И турок. В свете, наверное, нигде не сходилось столько народов, сколько в этой песчаной волжской низине. Слышал, что до преподобного Макария тут вовсе пустынное место было с маленьким озерком, прозванным Святым, что теперь у стен монастыря навроде пруда.

И столько товаров, сколько здесь, больше нигде не видел. Прежде всего жита: ржи, пшеницы, ячменя, овсов. Большинство барж, да расшив, да белян у берегов — с ним, с житом. Дальше — лес. В наличии-то вроде и не больно много, но сговоры-то какие! Все бессчётные плоты по Волге, по Каме и другим рекам от весны до осени — все здесь сговорены. Дальше — шерсть, пряжи, мануфактуры. Может быть, их даже было больше, чем леса; китайских и персидских, фряжских и бухарских, немецких и иных сукон, шелков, полотен, парчи, бархатов, атласов, батистов и прочее, прочее. Дальше — чай: огромные тысячи рыжеватых и серых лёгких тюков и тючков из особой мешковины и рядна с несравненно пахучим китайским чаем, цена на который была главной на Макарьевской ярмарке. Когда так завелось, Иван не знал, но каждый год тут перво-наперво устанавливалась цена именно на чай — в зависимости от того, сколько его завезли и какого, — а от неё и на всё остальное: в цену целого чайного тюка, в две, три и больше, в половину цены и меньше. Дело в том, что только отсюда он шёл во всю Россию, на Кавказ, во многие страны Европы. Дальше — пенька, воск, сало, железо, соль, несравненные азиатские и персидские ковры, кошмы и войлоки. Посуда медная, оловянная, фарфоровая, глиняная и стеклянная. Одёжа какая только душе угодно, от стоптанных опорок до собольих шуб и салопов, и любые меха поштучно и сороками, любые вина от кислых рейнских, французских шипучих и бордо, до двойных русских водок и ставленных медов рябиновых, померанцевых, можжевеловых, малиновых, сливовых, черничных, брусничных, ежевичных, клюквенных, с редькой. Любая рыба на вес, связками, пудами, возами, бочками, кадками, кадочками, хоть свежая, хошь солёная, хошь вяленая, хоть сушёная. И икра любая, красная и чёрная белорыбья, и щучья, и иная. Любые кожи от яловых и романовских овчинных до нежнейшей ярославской юфти и кремовой венской лайки. Бесподобное кавказское серебро. Всякие восточные сладости и пряности. Колокола: целый колокольный ряд был с узорными многопудовыми, с какими хочешь поддужными, настольными, боталами, шаркунами, бубенцами, бубенчиками. И оружейный ряд. Игрушечный. Иконный. Съестной. Амбары с книгами, с пуговицами, с зеркалами, с кружевами рязанскими, балахнинскими, фламандскими, из французского Валансьена. ..

VII

Основной торг шёл поутру, пока не наваливалась жара. Но Иванова компания пошла на дело ближе к полудню, когда солнце уже всё нажарило, разморило, все поустали, подумывали об обеде, а кто-то и о закрытии на перерыв.

Иван шёл с Тощим, Камчатка с Солдатом и Пилой, а Жузла с Тульёй. Все по отдельности, будто чужие, незнакомые, но недалеко друг от друга, постоянно переглядываясь и подавая приметные только им знаки головой, лицом, руками. Миновали персидские лавки, возле которых на ковриках, постеленных прямо на землю, торчком сидели безразличные ко всему, будто спящие с открытыми глазами персы. Четыре подряд. Два в совершенно затрапезных засаленных халатах неопределённого цвета, но с мелко завитыми, сильно начернёнными прямыми бородами, сильно начернёнными бровями и накрашенными ярко-красной краской ногтями. Ото всех несло дурманными терпко-пряносладкими благовониями.

Иван показал, чтоб шли дальше. А дальше, в конце этого ряда, был большой армянский амбар, набитый свёрнутыми в трубы коврами и мешками с изюмом. Там хозяйствовали два шибко носатых армянина — повыше и пониже. Который повыше, перекинув через плечо кожаную сумку, как раз куда-то пошёл, в амбаре остался низкий, у которого лицо, казалось, всё состояло из одного невероятно кривого хрящеватого носа да двух выпуклых коричневых глаз по сторонам. Иван, Жузла и Тулья пошли за высоким, а другие лишь отдалились маленько от амбара. Высокий прошёл почти всю ярмарку до съестных рядов и накупил там баранины и говядины, и только расплатился и двинулся назад, как Жузла тут же между прилавками и в народе ухватил его за рукав и благим матом завопил:

   — Кара-а-ау-ууул!

Жузла был жилистый, цепкий как репей, скуластый, со свирепыми раскосыми глазами, со свирепым желтозубым оскалом. Похож и на татарина, и на чувашина.

Армянин перепугался и, вырывая руку, тоже заорал:

   — Че-го?! Че го?! Панымаешь! Чего хватал?!

Жузла ещё пуще:

   — Кара-а-у-у-ул! Укра-а-ал! Укра-а-алл!

Вокруг вмиг, конечно, толпа, кто-то на всякий случай схватил носатого и за другую руку, тот ошалело рванулся, крутанулся, поддал Жузле ногой и ещё кого-то пнул нечаянно, отчаянно, сильно. Вой, мат, гвалт, свалка, кулаки. Подбежали два солдата с ружьями. Жузла, увидев их неподалёку, и заварил эту кашу. Спросили, что у него украдено.

   — Кошелёк! Кошелёк с деньгами, красенький в бисеринках.

Вытащили из кармана армянина такой кошелёк. Тот орёт:

   — Моя! Мой! Панымаешь, моя! Он — рёт, рёт! Он — собак!

А Жузла в ответ ещё истошней:

   — У-у-у, гни-ида носатая, полосатая! — На том были портки в тонкую полоску. — Видите! Видите, люди добрые, что творя а-ат!

Обоих повели на гобтвахту. Она была близ ярмарки, как раз с этого конца, у пристаней.

Иван с Тульёй проследили за ними до самой двери, а как она закрылась за ними, так ходом через всю ярмарку назад, к тому армянскому амбару, и, взмокшие, распаренные от тяжкого бега по жарище, в распахнутых до пупа рубахах, еле дыша, ввалились в носатому пониже.

   — Эй, друг! Твово друга забрали на гобтвахту, арестовали.

   — Па-че-му?! — Глазищи у того ещё выпуклей стали.

   — Доподлинно не ведам. Украли чтой-то... Дай передохнуть! Водички дай! — Жадно, громко пили из ковшика. — У него ли украли, он ли украл — не ведам. Крик был, свалка, солдаты скрутили...

   — Ай! Ай! Ай! — захлопал себя армянин по тощему животу.

   — Выручай товарища! Беги!

   — Да! Да! Да!

И выскочили вместе с ним из амбара. Помогли накинуть замок. Даже побежали вместе, но, запалённые, скоро отстали, махая руками и напутствуя, чтоб торопился.

А Камчатка с Тощим в эти же минуты, охраняемые по сторонам Солдатом и Пилой — время-то было обеденное, самое безлюдное, — рванули вынутым из-за пазухи маленьким ломиком только что запертый замок, нырнули в тот амбар, вынесли минуты через три оттуда две кожаные кисы и три парусиновых мешочка с деньгами, сунули на прежнее место исковерканный замок и зашагали от амбара не торопясь, как ни в чём не бывало. Даже кисы и мешки несли в открытую под мышками. А Солдат с Пилой позади всё охраняли их — вдруг да кто видел да кинется. А тут уж навстречу вернувшиеся Иван с Тульёй. Перехватили у Камчатки и Тощего их тяжёлые ноши и — в ближний проулок, там в другой, в третий.

Носатый пониже небось и полпути ещё не одолел, когда у их амбара была полная обеденная тишь да гладь да очень редкие прохожие.

А Иван с Тульёй всего в полуста шагах от слепящей полуденной Волги и позади череды убогих шалашей из палок, прутьев, корья и мешковины в считанные секунды зарыли принесённые деньги в песок, собрали по берегу палки и стали городить на этом месте такой же шалаш, чтобы, не дай Бог, кто ненароком не копнул, не наткнулся. В этих убогих шалашах тоже торговали всякой мелкой всячиной. Это был край ярмарки, её задворки, затопляемые в бурную погоду рекой. Тулья сбегал, прикупил и принёс ворох разной бичевы, лент, машонок, тесёмок, они стали всё это развешивать, будто собирались торговать.

Дотемна нужно было переждать. Носатый пониже мог запомнить их лица и о покраже кис и мешочков мог сообщить сыскным — их тут много шныряло.

Унылый верблюд, привязанный невдалеке к колу, смотрел, смотрел на их возню с шалашом и вдруг тревожно заревел, словно сзывал людей.

Иван засмеялся и погрозил ему:

— У-у-у, доноситель!

VIII

На другой день ходили поодиночке, приглядывали «наваристых» в других концах ярмарки. И в колокольном ряду в одной лавке Иван узрел через приоткрытую дверь, как три купца считали копейки — кучка на столе перед ними высилась хорошая. А снаружи у этой лавки был широкий прилавок из толстых досок, на котором стояли напоказ небольшие колокола, а на земле перед прилавком стояли колокола побольше. Иван, ни секунды не думая, нырк под этот прилавок — как раз за двумя набатными. Скрючился-сжался, как только мог, кафтан одёрнул вверх, закрыв им голову и лицо, чтоб навроде мешка выглядеть. Но чувствовал, что всё равно виден, стоит только взгляд под прилавок бросить, особенно с противоположной стороны, где щекастая румяная баба, одетая по-староверски во всё чёрное с круглыми серебряными пуговками, торговала медовыми и яблочными печатными городецкими коврижками и пряниками. Самые большие из них — до аршина — лежали в нарочно для них сплетённых низеньких прямоугольных коробках из широкой белой стружки. Дух оттуда тек такой богатый, что во рту сделалось вкусно и сладко и ужасно захотелось есть. Наблюдал за этой бабой сквозь щёлочку в кафтане, которую всё время расширял, потому что жарища и духотища под прилавком оказались адские. Слышал, как и купцы в лавке — дверь была рядом, — пыхтят от жары, позванивая и позванивая медяками. Долго считали, он взмок насквозь под кафтаном-то.

Наконец слышал, как ссыпали деньги и все трое вышли и малость отошли.

Он — скок в лавку. На столе — ничего, рядом — ни сундуков, ни укладок, только у стены циновка горбатится. Дёрнул — под ней кулёк. Схватил и тихонько к двери. Выглянул — и глаза в глаза с чёрной бабой встретился. Видно, когда из-под прилавка выскочил, она приметила. Как заголосит:

   — Дяржи! Дяржи! Дяржи! Во-о-ор!

И купцы на пути. Все трое. Рядом оказались. Здоровущие. Кулёк вырвали, а в нём — не деньги, а серебряный оклад иконы Божьей Матери.

Двое заломили ему руки назад, а третий со всего маху звезданул ему в ухо. Крепко звезданул, аж хрустнуло что-то, и свет померк, и всё поплыло, дурманно гудя, в голове. Когда б не держали — скопытился. Но всё ж натужился — осклабился:

   — Эй, мужики, нынче ж медовый Спас — Господь не простит вас!

   — Ещё и зубы скалишь! — прорычал бивший купчина и двинул ему в живот, но Иван уже видел, куда бьёт, обмяк, и было уже совсем не больно.

   — Я же только для интересу — глянул, сколько в нём весу, — стрельнул глазами на оклад.

   — Из-мы-ыва-а-а-аешьс-с-си-и-и! Ну-у-у-у-у!

Мужики рассвирепели вконец. Замолотили кулачищами все трое и пинали тяжёлыми сапожищами, волокли по улице под улюлюканье и ор, и хотя боль была ему нипочём, всё же навалился дурман-туман, и мысль билась лишь одна-единственная: размягчиться, стать вовсе пустым кулём — может, и сбережётся.

Вволокли в какое то строение и, по чьему-то крику, посадили и привязали к стулу. Он всё слышал и чувствовал, но глаза не открывал и всё держался кулём, чтоб думали ещё, что он без сознания, что уже забили. Понял, что это колокольного ряда контора и мужиков в ней полно. Заорали, чего с ним делать дальше; старческий какой-то голос сказал, что «шут с им, хватит уж, поучили — сдать на гобтвахту, и всё». А чей-то тяжёлый да гудящий вдруг взревел:

   — Не зрите, что ль?! В сознаньи ён! Дурит нас!

Ивану жуть как захотелось увидеть, кто же это тут такой сметливый, и он чуточку-чуточку приподнял одно веко-то — и зря! Перед ним склонился высокий купчина, который тут же и ткнул его кулачищем больно в этот глаз, заревев:

   — Вон! Вон!

   — Уууу-ууу-ууу! — взревели остальные, в воздухе мелькнула железная сутуга, плечо и грудь обожгло, потом спину и бок, он почувствовал горячую кровь на груди и на руке. Это было уже опасно, и на четвёртом ударе он хрипло прорычал:

   — Слово и дело!

Иного спасения не было.

   — Слово и дело!

   — Чево? Чево он?

   — Слово и дело, грит.

   — Слово и дело?! Брешет! Дурачит!

   — А когда нет?

Больше не били и через полчаса, связанного, привели в Редькину канцелярию. Так на Макарьевской называли Тайную канцелярию, начальствовал в которой полковник Редькин — гроза всей срединной Волги от Ярославля до Симбирска, гонитель зело ярый и хитрый. У него даже и тюрьма была в Макарьеве каменная меж монастырской слободой и селом Ковровом у края ярмарки. Целый двор там был о трёх строениях за высоким забором.

Но, к счастью, в тот момент Редькина на месте не случилось, и спрашивал Ивана, какое он за собой «Слово и дело» кричал, какой-то из его людей. А Иван ответил, что откроется лишь тому, «кто на стуле с собаками сидит». Высшие судейские чины сидели в присутствиях на стульях, спинки которых украшали вырезанные друг против друга две вздыбленные собачки.

Ему надели на руки и на ноги железа и пихнули в каменный мешок.

IX

   — Батюшка, Ванятка! Радость-то!

Сухонький лёгонький старичок в седенькой редкой бородке и в венчике седеньких волос вокруг большой сухой лысины, светясь подлинной радостью, трижды прохладно чмокнул его в грязные исцарапанные щёки, пошептал что-то мужикам, расположившимся в дальнем лучшем тюремном углу, те раздвинулись и дали Ивану место на соломе. Старичок заботливо, под локоть довёл его туда, помог сесть, придержал и устроил кандалы. Кто-то здоровался с Иваном, он отвечал, но видел только старика, которому тоже несказанно обрадовался. А тот уже неслышно слетал к кадке, смочил тряпицу и стал протирать ему лицо: грязь, ссадины, подтеки.

Иван попытался улыбнуться, вышло очень криво — лицо не слушалось.

   — Не шевелись!

Быстро, жёстко, умело ощупал его голову, скулы, плечи, руки, грудь, ноги, проверяя, не сломано ли где что, нет ли ран, и всё радостней светился и улыбался, отчего выцветшие сероватые глаза его и переносица оказались в сплошных глубоких весёлых морщинах.

   — Гляди, как благ Господь-то, батюшка: и цел, и свиделись! А я уж намедни вконец запечалился, как сюда-то сунули; вдруг, думаю, продержат незнамо сколько, и ты уедешь, и мы не свидимся, и всё сорвётся. Меня как раз намедни сюда и сунули. Драгуны знакомые на пристани признали. На всякий случай, сказали, сунули; греха на мне никакого. А я как раз узнал. Что ты прибыл, и как раз наладился к тебе, к Титу, и как раз их встретил. Столь опечалился! Спасибо те, Господи, за милости, щедроты твои! Спасибо, что не оставляешь нас! Не передумал, батюшка?

И совсем как ребёнка погладил Ивана по голове.

   — Как можно!

Прошлой осенью в Нижнем Новгороде они сговорились после нынешней Макарьевской отправиться вместе вниз по Волге, в Жигули, где Иван ещё не бывал — ниже Макарьева нигде ещё не бывал, — но страшно хотел побывать, потому что ни о каких иных местах не слышал столько интересного, сколько об этих горах. И больше всего именно от Батюшки — это (ник) прозвище старика, — причём он говорил, что там есть и какие-то свои тайны, которые можно узнать и понять только там, только увидев их — рассказывать о них невозможно, бессмысленно.

   — Ты-то как подзалетел? Такой оглядистый — и на! Снова играл?

Иван опять попытался улыбнуться, и это у него уже почти получилось — боли в лице не было.

   — Наскрозь всех видишь?

   — Хитрое ли дело, когда ты такой видный и скуки пуще смерти боишься.

   — Не боюсь — ненавижу.

   — Знаю. Только гляди, как бы люди тебя за такие игры-потехи вдругорядь вовсе не прибили...

Вообще-то старика звали Елисеем. Он просто часто повторял это слово и сам откликался на него. Причём называли его Батюшкой чаще всего очень уважительно. Это в воровском-то люде, где сердечная теплота — штука, как известно, не просто редкая, но и презираемая. Однако было — и вот почему. Давно уж, в молодости, Елисей воровал, лихой, сказывали, был вор, гулял с ватагами по всей Волге от верху до низу, и на Москве гулял, в других городах. А после пропал. Не па один год пропал. Ни среди арестантов, ни среди убиенных, ни среди каторжных никто не видел. Повспоминали, повспоминали, стали забывать, и вдруг слух: кто-то на северной Сухоне с каликами перехожими его встретил, уже седоватого, хотя годами он был ещё не стар. Иван как-то спросил: чего он ходил с цадиками? Ответил: «Жизнь глядел. Молился по святым местам». Потом снова объявился среди воров на Волге, только сказал, что в воровстве больше не участник ни в каком, ни под каким видом, а может кашеварить в ватагах, сторожить, пособлять, когда кого ранят или кто занеможет, или ещё чем житейским пособлять, а главное — будет молиться за них, за всех разбойных воровских людей, затем и вернулся, чтобы молиться, ибо никто ведь в целом свете нарочито за них не молится, и известно почему: нарушают Божьи заповеди открыто, но за тех-то, кто нарушает их закрыто, во всех церквах молятся. Так он говорил, такой дал обет, и даже мужики в годах не помнили, когда это началось и когда он был моложе, а всегда знали сухонького лёгонького седенького Батюшку, которого всенепременнейше встретят на Волге, или у Макария, или в Нижнем, или в Жигулёвских Подгорах у остроносых ватажных ушкуев, и он беспременно скажет каждому что-нибудь заботливое, ни за что не покорит, ни за что не посетует, не будет наставничать, а в урочные часы будет шептать молитвы, и от самой близости, от самого присутствия этого светящегося сединой старика на душе отчего то станет легко, покойно, тепло.

Да исправится молитва моя, яко кадило пред Тобою, воздеяше руку моею жертва вечерняя... Не уклони сердце моё в словеса лукавствия...

Иван спрашивал его:

   — А не грех это — за нас, за таких молиться-то?

   — Сам, батюшка, рассуди. Кто на Руси не тащит? Кто пройдёт мимо того, что можно хапнуть? Холоп? Солдат? Купец? Боярин? Нищий? Так нищему нечего есть, и они меньше всех и тащат, ибо самые совестливые, потому Христовым именем и живут. А боярин, приказной или купец — рази тоже голодны, рази им плоть прикрыть нечем? Однако же тащат. Ради чего? Ради возвышения, возвышения, воз-вы-ше-ни-я! А оно рази не грех? «Человек яко трава дние его, яко цвет сельный, тако оцветёт», а они — гребут, гребут! А все проклятья только в воров открытых, в нас. А мы что против остальных-то: пшик, толика. Ить не по-божьи это.

Про всеобщее воровство Иван, конечно, думал не раз, а вот слова «открытые воры» и чуть не одобрение им слышал тогда впервые, и это страшно ему понравилось и легло в душу навсегда.

   — Полагаешь, помогут открытым твои молитвы?

   — Беспременно! Великое заступление печальным еси.



Поделиться книгой:

На главную
Назад