Рано утром следующего дня мобилизованные комсомольцы тронулись в путь. Их провожал оркестр. Подвода с сундучками ушла вперед. Сами ребята решили шагать до станции пешком — всего семь километров, а провожающих — вся комсомолия города.
Оркестр дошел до кургана, сыграл на прощание веселый марш. В последний раз оглянулись ребята на родной город и увидели: крыши, крыши, крыши и на залитых солнцем крышах желтые тыквы.
Так и запомнилось навсегда: золотые тыквы на родных черепичных крышах...
И вот уже шагают рядом с ребятами по чумацкому шляху длинноногие тополя. И вот уж — бегут в окне вагона... Тополевый край. Украина!
В Полтаве чибирякцев посадили в специальный эшелон. Здесь уже были киевляне, черниговцы, житомирцы, полтавчане; на каждой станции подсаживались все новые и новые партии: появились сумские комсомольцы, потом харьковчане; словно весь комсомол поднялся на уголь, двинулся в путь. Андрея уже знал, что едут они с Виктором в счет тридцати тысяч.
— Тридцать тысяч! — восхищался Виктор. — Это ж армия!
Знакомились быстро. Ехали весело, шумно, с песнями. Удивлялись, глядя в окна вагона, что степь тут такая же, как и у них, в Чибиряках, и поля такие же — уже скошенные, с золотыми курганами-скирдами, и такие же беленькие и голубенькие хатки, с расписными ставнями, и журавли над криницами, и тополя опять.
И даже когда вбежал, наконец, веселый эшелон на донецкую землю — ничего не изменилось. Та же полынная степь, те же тополя, те же хатки-мазанки...
— Та нет, это не Донбасс! — разочарованно вскричал Виктор. — Не может это быть Донбасс.
Но проводники подтвердили: Донбасс. Красный Лиман, Яма, Артемовск.
И только за Никитовкой к вечеру тревожно запламенели стекла. Ребята бросились к окнам. Нет, это не пожар и не закат.
Так впервые явился ребятам Донбасс во всей своей красе и силе: в грохоте и пламени, в тучах черного густого дыма над тушильными башнями, в багровых отсветах доменных плавок, с огнями, загадочно мерцающими на шлаковых отвалах, с синими кострами на глеевых горах; с горьким запахом угля и едко-сладким — тушеного кокса; с беспокойными запахами газа, серы, железа и колчедана, тлеющего на терриконах; с дыханием трудным, тяжким, прерывистым, словно все воздуходувки, компрессоры и паросиловые станции не могли вдунуть достаточно воздуха в его богатырские железные легкие, и он сопел, пыхтел, дышал тяжко и со свистом...
Таким явился ребятам Донбасс в ночи — многотрубный, величественный, косматый и непонятный...
«Здесь нам работать... И жить», — думали мальчики с восторгом и страхом. И все смотрели да смотрели в окна вагона, как мимо, медленно покачиваясь, проплывал Донбасс...
5
Но они не скоро стали шахтерами. Сперва они были гости. Их встречали оркестрами и речами. Местные комсомольские руководители суетились вокруг них. Было видно — они боятся, что новичкам тут не понравится.
Один из них, удивительно похожий на Пащенко, все извинялся на каждом шагу: за дым, за пыль, за то, что зелени мало...
— Конечно, трудно будет, пока привыкнете, — говорил он.
— А вы привыкли? — спросил его Виктор.
— Я? — он улыбнулся. — Я родился тут.
— Ну и как здесь, хорошо?
— Мне хорошо! — Потом, точно сам проверяя, правду ли сказал, оглянулся вокруг: его глаза потеплели и стали еще более синими. — Во-он там, — показал он, — наша хатка. Где акация.
Поселяли ребят в общежитии.
— Тумбочек пока нет, — объяснял комендант, — но выписаны. А также будут цветы в кадках, культурно.
Андрей выбрал две койки — себе и Виктору. Повесил фотографии. Их было всего три: семья Воронько в полном составе, с грудной Наталкой у матери на руках; пионерский лагерный сбор на Псле; Андрюшин выпуск Чибирякской семилетки. Больше карточек не было; в сущности, и эти три полностью исчерпывали всю биографию Андрея.
Потом он повесил над карточками рушник с алыми петухами — мать вышила на дорогу — и почувствовал, что устроился. У Виктора никаких карточек с собою не было.
Весь вечер в общежитие приходили люди, знакомые и незнакомые. Справлялись, хорошо ли устроились ребята, не нужно ли чего. Пришел большой, грузный человек с наголо бритой головой и начальническим басом.
— Завшахтой! — шепотом сказал ребятам комендант и побежал навстречу гостю.
Скоро бас начальника загремел во всех углах.
— Да что тумбочки, тумбочки! Ты мне сушилку покажи. Сушилка есть?
— А зачем сушилка? — негромко спросил Андрей у комсомольца, похожего на Пащенко.
— Сушилка? А чтоб спецовку сушить, портянки...
— В дождливую погоду?
Завшахтой и комендант услышали и засмеялись.
— В шахте, милок, всегда дождь! — сказал комендант.
— Почему всегда? — встревожился комсомолец, похожий на Пащенко. — Бывают и сухие забои... И вообще, — метнул он на коменданта сердитый взгляд. — вы, дядя Онисим, лучше б оставили свою пропаганду. Только людей смущаете...
— Да что они, барышни, что ли! — загремел завшахтой. — Одеколончиком на них прыскать? Им надо правду сразу говорить. Вы комсомольцы? — крикнул он ребятам.
— Комсомольцы, — нестройно ответило несколько голосов.
— Зачем сюда ехали, знаете?
— Догадываемся! — сказал уже один Виктор.
— Ну, вот то-то! — И завшахтой гулко расхохотался. Он был краснощекий и смешливый человек.
И от этих весело сказанных слов у Андрея тревожно екнуло сердце; значит, действительно будет трудно!
А Виктору слова завшахтой понравились.
— А когда мы в шахту полезем? — озорно крикнул он. — Что нас как экскурсию водят? Тоска!
— А в шахту, брат, не лазят, — ответил завшахтой. — Это к бабе на печь залезть можно. А в шахту, приятель, едут.
— Ну, так поедем когда? — не унимался Виктор.
— Скоро. Ишь бедовый какой! — засмеялся завшахтой и вдруг притянул Виктора к себе, обнял. — Ну, если все у вас огольцы такие, тогда живем, живем, брат! Ничего!
Вместе с ним из общежития ушли и все гости. Комсомольцы остались одни. Разбрелись по койкам. Андрей достал из сундучка детскую сопилочку и стал тоскливо свистеть в нее.
На душе у него было смутно, тревожно. Он и сам не знал отчего. Плохого они еще не видели. Встретили их ласково, хорошо. Может, и шахта не такая уж страшная? А на душе все-таки было недобро. «Заплакали козаченьки в турецкой неволе», — сама собой высвистывала сопилочка; Андрей и не думал о том, что играет. Думалось о доме, о шахте, о том, что вот куда далеко-о заехали они, письмо и то не скоро придет. «А в шахте всегда дождь!» — вспомнилось вдруг.
Подсел Виктор, ласково обнял товарища,
— Ты чего зажурился, козак? — весело спросил он.
— Ой, погано, Витя, на душе погано-о... — тихо признался Андрей. — Хмарно.
— Та ну? — удивился Виктор. — Чего?
— Боюсь...
— Ох, и баба ж ты! — засмеялся Виктор. — «Боюсь!» — передразнил он. — Та ты что, в лес попал? К волкам? А по мне, так хорошо тут, весело. И люди тут хорошие.
С охапкой травы вошел Братченко, русый хлопчик из Кобеляк. Он ходил в степь, нарвал травы и теперь рассказывал;
— Степь тут хорошая, как у нас. Только мало ее. Кругом шахты. И степь дымом пахнет.
Он разбросал траву по полу, и в общежитии сразу запахло родным домом — чебрецом, мятою и полынью.
И от этого стало еще тоскливей.
— А давайте споем, хлопцы! — предложил кто-то. И запел. Песню подхватили. И поплыла она над шахтой, как над Пслом, над Ворсклой, над Днепром...
На песню пришел комендант, дядя Онисим. Стал у притолоки, заслушался.
— Хорошо поете! — сказал он, наконец. — Вы какие будете, курские?
— Нет! — ответило ему несколько голосов. — Всякие.
— A-а! А я думал, курские. Раньше все курские да орловские в Донбасс шли.
— А вы, дядя, были в шахте? — робко спросил Андрей.
— Кто — я? — обернулся к нему комендант. — От спросил! От вопрос задал! Та я тридцать лет в шахте, та я... — он даже задохнулся от ярости.
— Так чего ж вас сюда поставили?
— От и я говорю: чего? Бутенко все. Предшахткома наш, беспокойная его душа. У него проценты не сходятся, а дядя Онисим отвечай. Он ко мне другой год подъезжает: надо тебя, дядя, выдвинуть, неудобно выходит, старый шахтер, а... Та куда же ты меня, говорю, выдвинешь, если я малограмотный? Вот он и придумал...
— А что, в шахте лучше? — спросил кто-то.
— Ясно, лучше. Безопаснее. Тут, скажем, крыша потечет или эти, будь они прокляты, тумбочки — сейчас дядю Онисима к начальству, к прокурору, туда, сюда... А в шахте безопаснее. Я крепильщик! — сказал он с такой гордостью, будто крепильщик — это генерал. — Нет, вы лучше спойте, ребята!
Комсомольцы запели. Дядя Онисим присел на табуретку, стал слушать. Когда песня кончилась, он ничего не говорил, не просил еще петь, а только крякал, вытирал слезы и опять, подперев руками седую голову, был готов слушать. И они лились, эти бесконечные украинские песни, печальные и жалобные, и в них душа плыла и пела. И такое было в этих песнях чудодейственное свойство, что самые жалостливые не расстраивали, а утешали человека, словно всю тоску его песня брала на себя и развеивала по белу свету...
— Да, хорошо поете! — сказал, наконец, дядя Онисим. Вздохнул, вытер слезы и встал. — А шахтеров из вас не будет, нет!
Это было так неожиданно, что все расхохотались.
— Да отчего ж. дядя Онисим! — смеясь, закричал Виктор.
— Не будет. Нет! — махнул рукой старик.
— Да отчего?!
— Не на той каше вы выросли. Вот что!
— Что? Что?
— Вы ж, я вас знаю, гарбузячью кашу кушали. Маменькины сыночки! Вы ж на третьей упряжке деру дадите... Я ж вас знаю!
— А не дадим, не дадим! — раздались возмущенные голоса.
— Та дадите! — презрительно отмахнулся старик. — Мы ж таких бачили! От говорят, прорыв, прорыв... а отчего прорыв? Оттого и прорыв, от таких шахтеров. Мы, — вдруг ударил он себя в грудь, — мы и в двадцать первом прорыву не знали. Лебеду ели, а прорыва не было. Работали. Давали уголек. А теперь, боже ж ты мой, что с Донбассом сделали? Ну, проходной двор, чисто проходной двор! Какие вы шахтеры? Покрутитесь тут на шахте — и лататы!
Он говорил это так горячо и убежденно, что все стихли, не нашлись, что ответить.
Только один парень, все время молчавший, хмурый и длиннорукий, — его фамилия была Светличный, из Харькова, — подошел к коменданту и спросил негромко, но строго:
— Ты зачем, старик, каркаешь, людей смущаешь?
— Я не каркаю, — отмахнулся от него комендант, — я душою болею.
— А душой болеешь, так не каркай! — Он внушительно посмотрел на старика и обернулся ко всем: — Эй, ребята! Вот старик говорит: сбежим мы? Как скажете?
— Время покажет! — крикнул кто-то.
— Разные тут были. — сказал дядя Онисим. — И вольные и вербованные. Вот раскулаченные сейчас поперли в Донбасс за длинным рублем.
— Он нас с раскулаченными сравнивает, — сдержанно продолжал Светличный. — Ну, так как скажете?
— А может, набить ему морду? — спросил кто-то из дальнего угла. — Может, он сам кулацкий агент?
— Ты то пойми, старик, — выскочил вперед горячий Мальченко, — мы комсомольцы. Комсомольцы мы!
— Бывали и комсомольцы...
— Да ты какое имеешь право так о нас понимать? — вдруг взвизгнул Виктор и чуть не с кулаками подбежал к коменданту. — Ты кто? Нет, ты скажи — ты кто есть?
Теперь загалдели все. Повскакали с коек. Подступили к старику. Но Светличный одним властным жестом остановил всех. В нем сразу почуяли ребята вожака; уже потом узналось, что был он секретарем райкома и сам вызвался ехать в Донбасс. «Если агитировать — так примером», — сказал он будто при этом.
Он был старше и выше всех ростом. Длиннорукий, лобастый, с хмурыми мохнатыми бровями и колючими недобрыми глазами, он был страшным в эту минуту, хоть и казался спокойнее всех.
— Так вот ты как нас встретил! — тихо сказал он старику. — Вот они, твои тумбочки...
— Так ты то рассуди, — растерянно пробормотал комендант, тоже почуявший власть в этом парне. — Нам-то, кадровикам, ведь обидно это пешее хождение наблюдать. Одеял не напасешься — тянут! Да хоть бы и по вашему, по крестьянскому делу взять, — хорошо ль, когда через твой, скажем, баз или огород всякий прохожий идет, и скотина, и худоба, и коза?..
— А может, в самом деле, — вдруг сказал Светличный. обернувшись к ребятам, — может, в самом деле есть тут такие, что уж собрались бежать? А? — Он строго посмотрел на всех, и под его колючими глазами все сразу съежились.
— Ну, что? — продолжал он, — Так выходи, прямо скажи... Не поздно еще... Ну? Ты? — ткнул он вдруг пальцем в сторону Братченко, — тот даже попятился.
— Что ты, что ты! — взмолился он.