Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Менахем-Мендл. Новые письма - Шолом-Алейхем на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Прежде всего, уведомляю тебя, что я, слава Тебе, Господи, нахожусь в добром здоровье, благополучии и мире. Господь, благословен Он, да поможет и впредь получать нам друг о друге только добрые и утешительные вести, как и обо всем Израиле, — аминь!

Затем, дорогая моя супруга, да будет тебе известно, то, что ты мне пишешь о наших эмигрантах, которых обобрали агенты по ту и по эту сторону границы, принесло большую пользу обществу, потому что я этих эмигрантов вставлю как есть в то сочинение, которое собираюсь издать в количестве шести миллионов штук и потом бесплатно распространить по всем еврейским общинам. Денег на издание этой книжки у меня будет, как я тебе об этом уже писал, более чем достаточно благодаря анонсам, которые я соберу. Несколько десятков анонсов у меня уже есть, но пока это специальные анонсы, то есть анонсы про анонсы. Что это значит? Ты издаешь книжку, и я издаю книжку, ты хочешь, чтобы я анонсировал твою книжку, а я хочу, чтобы ты анонсировал мою книжку. Что же мы делаем? Меняемся. Моя книжка анонсирует твою книжку, а твоя книжка анонсирует мою книжку. Это проще пареной репы. Только от книжных анонсов нет наличности. Но зато они притягивают множество других анонсов, которые уже будут приносить деньги, и большие. Например, от пароходных компаний может перепасть немаленькая копейка, пусть они только почуют, что в этой книжке, которую я хочу издать, речь идет о еврейской эмиграции и печатается она в количестве шесть миллионов штук. И как только получу первые злотые, так сразу же разошлю коммивояжеров собирать анонсы по всему свету.

Короче, дорогая моя супруга, я, как видишь, почти справился с этой моей книжкой и теперь занят другой комбинацией, о которой я тебе уже писал в предыдущем письме. Эта комбинация затеяна мной для нас самих, для еврейских писателей то есть, как для здешних, которые находятся в Варшаве, так и для прочих по всему свету. Я хочу, чтобы все писатели были заодно, единодушны, а не рассеяны и разъединены, и могли бы трудиться для общего блага — от этого произойдет величайшая польза, как для нас, писателей, так и для всех наших братьев-евреев, как здесь у нас, так и повсюду, по всему свету. Ты спросишь, как я дошел до этой мысли? Должен сообщить тебе, что на эту мысль меня навели поляки с их бойкотом, которым они бойкотят евреев. Как так вышло? Сейчас услышишь.

Когда заварилась вся эта каша, еврейские писатели, и твой муж Менахем-Мендл в том числе, подняли крик и принялись писать пламенные статьи в газеты, так, мол, и так, «давайте умудримся»[330], мы будем хуже худших, если не сплотимся и не ответим на вражеское «свой до свего» собственным «свой до свего». Нашлись, однако, умники, которые начали выступать против этого призыва со статьями и проповедями на собраниях[331]: как это так, разве это правильно, заявили они, чтобы евреи вооружились тем же оружием, что и их враги? Например, если, дескать, кто-нибудь призовет нас отплатить за погромы погромом, разве мы не сочтем его сумасшедшим? Это во-первых. Затем, дескать, стоит ли так кричать, если несколько польских лавочников, буржуев то есть, как они их называют, выступили против еврейских лавочников-буржуев — ну и что? Пусть, дескать, лавочники дерутся, пусть себе грызутся, какое до этого дело простому народу?.. Но больше всего они рассердились на меня. Что же это, дескать, такое — Менахем-Мендл, который никогда не был буржуем, а только шпегелянтом, выступает за буржуйскую неправду и поддерживает еврейское «свой до свего»? Я даже ответил одному такому проповеднику длинным письмом и выдал ему в нем по первое число! Но это письмо забраковал мой редактор. У редакторов такая натура — бракуют. Он нашел, что в этом письме слишком много брани… Я попробовал было ему сказать, что и он, бывает, неплохо бранится… А он мне ответил, что на то он и редактор. Дескать, когда я буду редактором, я тоже буду браниться…

Короче, пошло писание в хвост и в гриву, и до сего дня писатели не перестали кипятиться и кричать: «Что ж это такое, люди добрые, что ж молчим? Почему нас не видать, не слыхать? Почему ничего не делаем?..» И тут я должен заявить тебе по совести, не в укор им, я имею в виду наших писателей, будь сказано, что они, писатели то есть, пишут и пишут в таком роде, а чуть что, сами идут выпить чаю в польскую кофейню, хотя там на них смотрят, как собака на шалахмонес[332], но как говорит твоя мама: «Еврей трефной, а его гроши кошерные…» Заявляю я им: «Братцы, что же это такое, как вы можете себе такое позволять? Стыдно перед людьми! Я не говорю о наших евреях, еврей, положим, еврея не стыдится, но ведь уже они, поляки то есть, показывают на вас пальцем!..» Говорят они: «Вы, однако же, комбинатор, тот самый человек, которого зовут Менахем-Мендл, может быть, вы и для такого случая придумаете какую-нибудь комбинацию?» Говорю я: «Дайте мне неделю времени». Говорят они: «Хоть две». Я ушел и разработал проект на десяти листах об акционерной еврейской кофейне. Кофейня должна быть как для писателей, так и для всех прочих, и там можно будет получить задешево не только кофе, чай, шоколад, бутерброды и т. д., но и во всякое время за нормальную цену любую еду и питье, и кружечку пива, и папиросу, а если нужно, то и шляпу, и рубашку, и одежду, и обувь, и помыться, если кому нужно помыться, и еще там должен быть свой миньен, и, не рядом будь помянут, театр, тоже свой, со своим хором и с еврейскими концертами, а из доходов, которые останутся после выплаты дивидендов акционерам, будут поддержаны все нуждающиеся писатели как в Варшаве, так и на всем белом свете. А еще там должны быть дешевые квартиры, но только для еврейских писателей, и там должны находиться все редакции, еврейские, естественно, и там будут писать, и там все будут все время собираться, и там будут обсуждать положение еврейского народа и искать решения, что и как делать, — одним словом, эта затея должна быть к общему благу. Тогда, поглядев на нас, остальные варшавские евреи создадут, быть может, свои братства: лавочники — свое, ремесленники — свое, банкиры — свое, учителя — свое, у каждого братства будет своя кофейня со своими затеями, своими интересами, и все вместе мы обретем такую силу, что поляки от стыда зароются на девять локтей в землю, придут к нам и попросят прощения, и уж тогда-то мы будем знать, что им ответить… Пока что я держу этот проект в секрете. Я рассказал о нем в общих чертах только Хасклу Котику, и как только он услышал слово «братство», сразу же подпрыгнул и завалил меня советами, как именно я должен этот проект превратить из умозрительного в зримый, воплотить его, так сказать, в жизнь. Он, дескать, уже устроил таких братств без счету, больше, чем у меня волос на голове. Он, дескать, страх как ловок в устройстве братств. Одно из братств, которое он устроил, называется «Ойзер далим»[333]. Если я хочу, он, дескать, сейчас же даст мне книжку, две книжки, три книжки про его братство «Ойзер далим», дабы я всему из них научился и не наделал глупостей. Я его очень и очень благодарю и желаю ему, чтобы он состарился со своим братством «Ойзер далим» в богатстве и почете, а я без его «Ойзер далим» обойдусь. Так как сейчас очень жарко, то вся еврейская публика сидит на дачах. На польских дачах, хоть их оттуда и гонят в тычки. Но народ не отчаивается. Наступает лето — и все на дачу… Пусть чуть-чуть похолодает, пусть только публика начнет возвращаться с дач, я сразу же всех созову в концертный зал и прочту им, с Божьей помощью, лекцию о моем проекте еврейской кофейни, и я надеюсь, что на мою лекцию все придут и ухватятся за мой проект обеими руками.

Тем временем пора уже бежать в редакцию, разнюхать, не слышно ли чего нового про войну, которая идет у болгар с сербами и с греками. Кто кого угробил, кто потерпел поражение? Потому как, ежели почитать ту писанину, которую все они пишут, выходит, что все потерпели поражение… Прямо не верится, когда читаешь, как «братья» заживо друг друга хоронят, прямо-таки в дрожь бросает. Представь себе, что из-за большой жары там все пораздевались догола и дерутся в костюме Адама. В чем мать родила… И если захватят город или деревню, то вырезают все население, даже женщин и детей, и творят неслыханные злодейства!.. Дело дошло до того, что греческий царь выступил с протестом и воззвал к мировой справедливости: где ж это слыхано, болгары ворвались в греческую деревню и изнасиловали всех девушек, а детей разорвали на части! — как будто это еврейский погром, только за евреев некому вступиться и воззвать к мировой справедливости… Что же, как ты думаешь, сделали болгары? Тоже заявили протест и воззвали к мировой справедливости из-за того, что на них напали румыны и разграбили их добро. А румыны, как ты думаешь, что сделали? Тоже стали взывать к справедливости! Все хотят справедливости, а кровь льется как вода. В газетах пишут, что там, где идут бои, нет ни капли воды, только кровь… В хорошенькое время мы живем, дорогая моя супруга, что тут скажешь! Даст Бог, переживем! Но поскольку у меня нет времени, буду краток. Если на то будет воля Божья, в следующем письме напишу обо всем гораздо подробней. Дал бы только Бог здоровья и счастья. Будь здорова, поцелуй детей, чтобы они были здоровы, передай привет теще, чтобы она была здорова, и всем членам семьи, каждому в отдельности, с наилучшими пожеланиями

от меня, твоего супруга

Менахем-Мендла

Главное забыл. Что ты скажешь о турке? Из Софьи пишут, что он таки наступает на Адринополь. И в этом он неправ. Я продолжаю настаивать на своем: еще не время. Но, даст Бог, все обойдется.

Вышеподписавшийся

(№ 154, 18.07.1913)

25. Шейна-Шейндл из Касриловки — своему мужу Менахем-Мендлу в Варшаву.

Письмо одиннадцатое

Пер. А. Фруман

Моему дорогому супругу, мудрому, именитому наставнику нашему господину Менахем-Мендлу, да сияет светоч его!

Во-первых, сообщаю тебе, что мы все, слава Богу, пребываем в добром здравии. Дай Бог, чтобы вести от тебя к нам были не хуже.

Во-вторых, пишу тебе, дорогой мой супруг, что твой новый план насчет кофейни, которую ты хочешь открыть в Варшаве, мне что-то не нравится. Знаешь почему? Потому что из этого ничего не выйдет. Поговорят, поговорят, да так все и останется, как было. Таков любой общинный сход. Думаешь, у нас лучше? Наши касриловцы по своей натуре такие же. Сперва загорятся, а как дойдет до дела, так моя хата с краю. Еще хорошо, если не кончится оплеухами. Как говорит мама: «В Писании сказано, будь между евреями хоть капелька согласия, Мессия уже давно бы пришел…» Особенно это касается таких дел, где без денег не обойтись. Вечная история: как зайдет речь о звонкой монете, так все богачи в городе вымирают, точно рыба, когда река пересохла. Такая уж у них, у богачей, натура. Ни себе, ни людям, зато стоит появиться ребе, знахарю, хазану, доктору, проповеднику, погорельцу, иерусалимцу[334], побирушке, черт знает кому — так ему тут же понесут отовсюду рубли. Поди пойми, откуда в городе взялось столько денег? Вот как раз на той неделе приехал к нам один раввин, то есть он такой же раввин, как я — раввинша, только выдает себя за раввина, принесло его откуда-то из Белоруссии! Приехал, остановился не где-нибудь, а на постоялом дворе у Ханы-Малки-скандалистки и растрезвонил, что приехал то ли знахарь, то ли доктор, который больных исцеляет, детей делает здоровыми и крепкими, продлевает всем жизнь — чуть ли не мертвых воскрешает! Во всех синагогах и бесмедрешах повесил списки того, от чего он лечит, — там тебе какие хочешь болезни. Хочешь — лихорадка, хочешь — головная боль, хочешь — сердечная, желудочная или глазная. Если у кого плохо с ногами либо с печенью, или желчные камни, или застарелый эрматиз[335], или изрядная чахотка с кашлем, или просто паралич — пускай приходит к нему, он ему дарует полное исцеление, подарил бы ему Бог болячек за всех евреев. Видел бы ты его, этого ханжу: борода, пейсы, ходит в какой-то кацавейке, цицес висят аж до колен, все время молится, голос слаще сахара, с женщинами разговаривает издалека, болячку бы ему, да побольше, в глаза не глядит, чтоб у него самого глаза повылазили, дает каждому каких-то травок, завернутых в бумажку, дал бы Бог ему скорую погибель, повторяет раз десять, чтобы принимали натощак и ни о чем не думали, и, главное, молча, и все это сопровождает добрыми пожеланиями, и улыбается, и вздыхает, и берет, сколько дадут, чтоб его холера забрала, почти не торгуясь, разве только знает, что больной может дать, да не хочет… Ты спросишь, откуда же он знает, кто может дать, кто — не может? Тоже мне загадка! На то есть на свете Хана-Малка, чтоб у нее болячка на лице вскочила! Тот лекарь наверняка половину выручки отдавал этой скандалистке, чтоб ей эти деньги на врачей потратить, но открылось это только потом. Сперва никому и в голову не приходило спросить, в чем дело, почему эта скандалистка носится как угорелая, трубит по всему городу про чудо чудное, диво дивное и клянется, дескать, так бы ей в жизни посчастливилось, аминь, как тот знахарь, который у нее остановился, прямо на ее глазах одной щепоткой травок вылечил девятнадцатилетнего парня, который кашлял так, что за две улицы слышно было, и ребенка, больного сухоткой, никто уж и не верил, что он выживет, и женщину, у которой все болело, и другую, которая сипела как несмазанное колесо, и еще одну, у которой шея была, не про меня будь сказано, свернута набок, а глаза-то, батюшки, сколько больных глаз он уже успел исцелить! Так трещала эта Хана-Малка-скандалистка, чтоб ее разразило как фараона с Аманом, вместе взятых. Знаете, дескать, что вокруг него творится? И пошла, и пошла! А пуще всего — про глаза, про примчавшихся из деревень: они, бедняги, хотят в Америку, да боятся из-за глаз, вот и валят валом к нему со своими глазами — кто с больными, кто со здоровыми, а он помажет им глаза какой-то водичкой — и готово!

Так она, эта баба базарная, чтоб ей всю жизнь добра не видеть, трещала о своем постояльце всякому встречному-поперечному, молодым и старым, бедным и богатым, губки облизывала, глазки закатывала. Я, кабы не она, может быть, и сама пошла бы к тому лекарю злосчастному, чтобы ему на кладбище лежать, но едва она, Хана-Малка то есть, рот открыла, так я сразу подумала: это все враки! Прихожу домой, рассказываю маме, а мама и говорит: «Кто его знает, может, и есть в нем какая-то сила, потому как в Писании сказано, — говорит она, — одному руками не сладить, а другому и глазом моргнуть довольно…» — и принялась меня уговаривать, чтобы я сходила к нему, что мне, дескать, стоит, а вдруг он даст мне что-нибудь от спазмов, чтобы ей больше, Боже сохрани, не пришлось их заговаривать… Я ей сказала, что со спазмами уж как-нибудь без него разберусь, а лучше схожу к нему с Мойше-Гершелем, чтоб мне было за него, он такой замученный, такой бледненький, что я уж и не знаю, что с ним такое? То ли это от учебы, ведь он день и ночь только и делает, что учится да учится! То ли это из-за роста — он же растет, ох и растет же он, что твой подсолнух. Сказала я это маме, а мама меня перебила и твердит свое, мол, лучше тебе самой к нему сходить: я, дескать, мать, я тут старшая. Доспорились мы с ней до того, что взяли и пошли к этому лекарю вдвоем, я и мама то есть; глянул он нас одним глазом — чтоб ему тот глаз набок вылез — и пожаловал нам щепотку травок. Ох и вкус же у этих травок, чтоб ему, Господи, вся еда такой же была на вкус! И он велел нам, чтобы мы принимали их натощак и ни о чем не думали, и, главное, молча… Представь себе, сколько времени мы принимали это лекарство, чтоб ему, тому лекарю, прожить не дольше, если выбросили его в окно сразу же, как только пришла газета, а в ней написано: остерегайтесь раввина, который разъезжает из города в город, прикидываясь доктором, потому что он только выдуривает у народа деньги, а помогать-то его лекарства помогают как мертвому припарки — вот прямо так и написано. Умники! Что ж они так поздно спохватились? Не могли, что ли, написать это неделькой раньше, была бы я сейчас богаче на пару рублей, чтобы тот доктор потратил их на настоящего доктора, чтобы он себе руки-ноги переломал на ровном месте, чтоб ему живым не доехать туда, куда едет! Теперь мама говорит, что она сразу догадалась, что тот лекарь — мошенник. Первый признак: зачем это он велит всем молчать до тех пор, пока не закончат принимать его травки? Спрашивается, коли она сразу обо всем догадалась, что ж молчала? Говорит она: а как же ей было об этом сказать, если лекарь велел молчать? Чтоб он уже, Боже ж ты мой, навсегда замолчал! Как будто больше не на что было выбросить два рубля серебром! Лучше было бы на эти деньги купить подарок детям, раз уж ты сам не догадываешься прислать им что-нибудь из Варшавы — говорят, там все продается за полцены, но как говорит мама: «В Писании сказано, дали очи — дали серце…»[336] Хорошо хоть прислал им несколько книжечек и не забываешь напоминать этим своим, из газеты, что у тебя еще есть жена, до ста двадцати лет, которая каждый месяц высматривает почтальона, когда же он принесет немного денег в дом; у меня ведь всякий раз сердце обрывается: а если они тебя уже, не дай Бог, уволили или газета вдруг разорилась, ведь нынче, как наслушаешься от людей про всякие беды, так утром встанешь, посмотришь в зеркало, увидишь, что еще жива, так уже и за это скажешь: «Слава тебе, Господи». Мама говорит: «Хорошему конца-краю нет, дал бы Бог, чтобы худо не стало…» То есть чтобы не стало так худо, как тебе желает всего доброго и всяческого счастья твоя воистину преданная тебе жена

Шейна-Шейндл

(№ 157, 22.07.1913)

26. Менахем-Мендл из Варшавы — своей жене Шейне-Шейндл в Касриловку.

Письмо пятнадцатое

Пер. В. Дымшиц

Моей дорогой супруге, разумной и благочестивой госпоже Шейне-Шейндл, да пребудет она во здравии!

Прежде всего, уведомляю тебя, что я, слава Тебе, Господи, нахожусь в добром здоровье, благополучии и мире. Господь, благословен Он, да поможет и впредь получать нам друг о друге только добрые и утешительные вести, как и обо всем Израиле, — аминь!

Затем, дорогая моя супруга, да будет тебе известно, что дело не кончено. Я имею в виду эту драку на Балканах. Только и слышно: «Эй, братцы, давай драться»!.. Слышно, как кости трещат, видно, как хлещет кровь, а что делает весь свет? Ничего! Все смотрят на это как на комедию в театре, бьют в ладоши и кричат «Браво!». Совсем как у нас в Варшаве во время схватки силачей, которые называются «атлетами»[337]. Есть среди них один атлет, настоящий гвардеец, его зовут Вильдман, очень знаменитый, он — ужасный силач, хотя и из наших, из евреев. Говорят, что он потомок богатырей Израилевых из колена Иудина. Каждый вечер он выступает в театре, показывает свою силу, кладет на лопатки одного за другим гойских силачей, как ягнят, а варшавские евреи, видела бы ты, как они сияют от радости, какое получают от этого удовольствие, бьют в ладоши, кричат «Браво!» и так и надуваются от гордости! Я представляю себе, что бы случилось, если бы кто-нибудь, к примеру, взял бы этого ужасного силача, когда он как следует разгорячится, в самом пылу схватки, и, вместо того чтобы дать ему показывать на сцене свои фокусы, напустил бы его как есть, голого, на варшавскую публику и при этом сказал ему так: «Лупи, брат Вильдман, по чем попало!» — ой-ой-ой, каких бы бед этот Вильдман тогда натворил в Варшаве!.. То же самое с балканскими «братьями». Разница только в том, что наш варшавский герой — еврей и бьется, бедняга, для заработка, так что это не очень опасно. Я-то думаю, что этот богатырь из богатырей Израилевых, увидь он кровь из порезанного пальца, хлопнется в обморок. Он из тех, которым скажи «стоп» — и они остановятся. Но, боюсь, разъярившиеся балканцы сами себе «стоп» не скажут. Им придется дать поленом по башке, то есть придется им дать понять, что драка окончена, с помощью нескольких добрых выстрелов из настоящих пушек или послав против них несколько броненосцев… Только когда они услышат пиф-паф, до них дойдет, что имеется в виду, и они сразу протрезвятся… Пока же они пьяны от турецкой крови, которая еще дымится, и все как один похваляются своим молодечеством. Один очень хладнокровно рассказывает: «Нынче я напал на моего старшего брата и выбил ему глаз…» Другой заявляет с весьма благочестивым выражением лица: «А я нынче, благодарение Богу, оторвал моему младшему брату руку…» Третий так и кипит от воодушевления во всех газетах: «Нынче мне удалось переломать моему среднему брату все кости…» К чему эта похвальба может привести — это мы видим на примере Фердинанда, болгарского царя, на примере его ужасного конца, такой бы конец всем врагам Израилевым! Ему накостыляли на чем свет стоит. Сербы с одной стороны, греки — с другой. А сейчас уже и Румыния вмешалась, и, наконец, движется на болгар новая туча — турок! Он, вооружившись, наступает на Киркелес[338] и Адринополь, и, если правда то, что пишут в газетах, турок уже занял Адринополь. Дал бы Бог, чтобы я ошибался, но я боюсь за дядю Измаила, я весь дрожу! Он, чтоб он был здоров, вылез слишком рано. Потому что, согласно моему плану, если ты помнишь, ему следовало затаиться до тех пор, пока «великие» сами не начнут бодаться, — тогда бы уж пошли совсем другие речи, тогда бы уж с ним заговорили по-другому… Ему бы следовало быть поумней и не слушать «молодых турок»[339], которые рвутся в бой, а дождаться, пока мой человек не приедет в Варшаву — из Америки он уже давно уехал, но крутится еще где-то в Берлине, в Лондоне и в Париже. Этот человек очень взбудоражен сионистским конгрессом, который, Бог даст, скоро начнется. Там я с ним встречусь лично и обо всем переговорю. Пока же я могу посвятить себя другим своим делам и комбинациям, в первую очередь моей книге, шесть миллионов штук которой я издаю бесплатно для блага эмигрантов. Я уже даже подготовил анонс для газет, и как раз в стихах! Нынче пошла мода на анонсы в стихах. Папиросы, колбасы, посуду, бандажи — все теперь анонсируют в стихах. Читается легче и выходит красивей. Публике это нравится. Ради этого в Варшаве открыли несколько контор для анонсов, их работа — за небольшие деньги предоставлять клиенту анонс в стихах, это нечто! Я пошел к одному из таких изготовителей анонсов, его контора называется «Тяп-ляп», так он мне изготовил для моей книжки стих из стихов, под названием «Лехо дойди» — черта его батьке, так и сыплет рифмами из рукава! Вот этот стих — передаю тебе его слово в слово:

Лехо дойди ликрас кале[340]. Эй, вокруг меня все встали! Послушайте, что тут случилось, У нас в Варшаве приключилось: Менахем-Мендл к нам примчался, Он все торговлей занимался. (Его жена весьма упряма, А у жены еще есть мама.) Он, шпегелируя в Одессе, Думал о «госе» и о «бесе». Потом в Егупец он поехал, А там едва с ума не съехал. У Симы-Дины[341] с биржевиками Сидел, размахивал руками: Шпегеляции, комбинации, Бумаги, акции, облигации. Ссужал он деньги под проценты, Стриг купоны, дивиденды, Скупал заводы и именья, Набивал деньгами жмени. Сделки были без конца — Зверь бежал да на ловца! Он за хвост ловил удачу, Считал себя Ротшильда богаче. Но так уж с биржевой игрой — Вечно твой карман с дырой. Телеграмма из Баку — И все акции «ку-ку». Накрылись «лондон»[342] и «париж», Черт знает, на чем погоришь!.. Но все это пахнет прошлым веком, Менахем-Мендл стал другим человеком. Мы объявляем всему свету, До биржи ему теперь дела нету. Нынче он пишет для газет, Что твой писатель и поэт, О евреях, о войне Пишет он своей жене, И, пускаясь в рассужденья, Имеет он свое сужденье. Обо всем он судит смело, Но не в этом вовсе дело. А дело, видите ли, в том, Что написал он целый том. Хорошо, не том, а книжку, Пораскинь, народ, умишком, Такой на свете не бывало — Ее читаешь, и все мало… И к тому же все бесплатно, А речь в ней идет, понятно, Об агентах пароходных, Что грабят бедняков голодных, О том, как плохо бедному люду, Как эмигранты ползут отовсюду, Застревают в Гамбурге и в Бремене, Изнывают под тяжким бременем, Валяются на соломе, не дай Бог, А их обирают с головы до ног, Стригут как овец, и притом Держат вместе со скотом… Менахем-Мендл обо всем таком Рассказывает простым языком. Хоть плачь, хоть смейся целый час, Книжечка как раз для вас… Короче говоря, тот, в ком есть упованье, Кто хочет продлить свое существованье, И горя не хочет знать притом, Не откладывай на потом. Чего тут думать, чесать в затылке, Весь расход — марка для пересылки. Не нужно тяжело трудиться, Письмо, открытка — все сгодится, В письме черкните два-три слова, Вам вышлют книжку, честное слово. Подпишитесь, осталось мало. Лехо дойди ликрас кале. *** Ну, дражайшая супруга, Народ теперь, как с перепуга, За моей рванется книжкой, Унося ее под мышкой, Она будет в большой моде Из-за этого «Лехо дойди», Дал бы Бог, чтоб так и стало. Лехо дойди ликрас кале.

Тьфу на него! Видела ты такое несчастье? Из-за этого сочинителя «Лехо дойди» с его стихами на меня нашел такой стих, что я теперь каждое слово говорю в рифму. Но в конце концов, это все ерунда, и поскольку у меня опять нет времени, то буду краток. Если на то будет воля Божья, в следующем письме напишу обо всем гораздо подробней. Дал бы только Бог здоровья и счастья. Будь здорова, поцелуй детей, чтобы они были здоровы, передай привет теще, чтобы она была здорова, и всем членам семьи, каждому в отдельности, с наилучшими пожеланиями

от меня, твоего супруга

Менахем-Мендла

(№ 160, 25.07.1913)

27. Шейна-Шейндл из Касриловки — своему мужу Менахем-Мендлу в Варшаву.

Письмо двенадцатое

Пер. А. Фруман

Моему дорогому супругу, мудрому, именитому наставнику нашему господину Менахем-Мендлу, да сияет светоч его!

Во-первых, сообщаю тебе, что мы все, слава Богу, пребываем в добром здравии. Дай Бог, чтобы вести от тебя к нам были не хуже.

Во-вторых, пишу тебе, дорогой мой супруг, о том, что помереть бы твоему рифмоплету, от которого ты в таком восторге, ужасной смертью, прежде чем ты с ним познакомился или через полчаса после того, и не выпало бы тогда ни мне, ни моей маме — чтоб зубы у него выпали — такого стыда и позора, а сам-то он не стоит и шнурков от наших старых ботинок, что валяются на чердаке. Главное отличие Менахем-Мендла, пишет он (чтоб у него, у того рифмоплета, правая рука, которой он пишет, отсохла), в том, что у него, у Менахем-Мендла то есть, есть жена, а у той — мама. Вот ведь что удумал, выкрест! Уж не знаю, чему он завидует, мошенник этот, — тому, что у тебя есть жена? Или тому, что у твоей жены есть мама? Чтоб его круглый год лихоманка трясла, Господи! И что была бы за радость ему, хотела бы я знать, если б у тебя, Боже упаси, не было жены, а у меня — мамы, чтоб у него самого души не было? И вообще, что он имеет против меня и моей мамы такого, чтобы взять и вставить нас в свои стишки, чтоб ему поперек горла встало? Приключилось бы с ним такое, чтобы ему на всю жизнь расхотелось рифмовать! Мог бы и тебе Бог дать другое разумение и другое понятие, чтобы ты не думал черт знает о чем, не водил бы дружбу черт знает с кем, с бадхенами, рифмоплетами, сочинителями песен, комедиантишками и прочей подобной шушерой, — как говорит мама: «У Бога всякой дряни много, и как раз для твоего мужа…» Она совершенно права. Мало мне, что ли, того, ой горюшко, что у меня, Шейны-Шейндл, муж сидит в Варшаве, занимается писаниной, возится с турком и татарином, и все, с позволения сказать, ради куска хлеба? Как говорит мама: «Деньги не пахнут». Так я еще должна терпеть то, что ты там водишь компанию с рифмоплетами, сочинителями песен и актерщиками, что колесят по миру и выдуривают у людей деньги. Хорошенькое дело, честное слово! Были у нас летом эти добрые люди, целая банда, сняли помещение у Файвла Межебинского и стали устраивать комедии, а остановились они конечно же у той скандалистки, а что булок-то сожрали, что чаю и пива выпили да уехали не расплатившись — так ей и надо! Пусть не носится по всему городу, не трещит языком и не рассказывает всем и каждому об ихних чудесах: как они поют, и как танцуют, и как играют, и как представляют, и все такое. Она еще своим визгливым голоском и тонкими губками уверяла всех подряд, и меня тоже, в том, что она сжалилась над ними, ведь им и есть нечего, беднягам, актерщикам то есть, потому как в больших городах им играть не дозволяют, полиция не дозволяет то есть, вот и приходится им, беднягам, таскаться по местечкам и показывать свои фокусы. Ай, да где же это написано, что они должны зарабатывать на жизнь этими своими фокусами? Мало, что ли, на свете людей, которые сидят без дела и помирают с голоду? Хотя моя мама говорит, всегда-то она за всех заступается: «В Писании сказано, — говорит она, — Бог каждого оделяет занятием: и человека на земле, и зверя в лесу, и птицу под небесами…»

И все-таки я тебе говорю, дорогой мой супруг, что уж лучше я буду помирать с голоду по три раза в день или останусь вдовой, нежели увижу, что ты, Боже упаси, занялся чем-то подобным! Я прямо покраснела от стыда, когда увидела, как эти люди, мужья и отцы семейств, переодеваются, налепляют на себя паклю и представляют черт знает кого, разыгрывают невесть что, пляшут и хлопают в ладоши без удержу, кривляются и скачут, чтоб у них болячка вскочила, в чужом обличье. Одно только у них хорошо — песенки. Песенки, которые они поют, это истинное наслаждение, прямо до души пробирает! Одна — как раз на тот напев, которым хазан молится в синагоге на Суккес перед вторым шмоне-эсре. Песенка называется «Ой, как мило, как приятно!»… Теперь все в Касриловке от мала до велика ее распевают. Кто эту песенку сочинил, я не знаю, но он наверняка какой-нибудь выкрест — чтобы хвороба его до костей пробрала! Мне потом было стыдно: зачем я позволила той скандалистке и маме уговорить меня и пошла на ту комедию. Она, мама то есть, как насядет на меня: «Сходи, ну что тебе стоит пойти? Все идут, и ты сходи. Тем более, — говорит она, — что и муж твой занимается теперь чем-то вроде этого. Один, — говорит она, — ловит рыбу, другой ее готовит, а третий — ест…» Что она имела в виду, я не понимаю; но когда я ей стала объяснять, что мне это на ум нейдет, что мне и без комедий неплохо, и прочее в таком роде, она рассмеялась и говорит мне, что я — дура, и почем тебе, дескать, знать, где в эту самую минуту твой муж? «Может быть, — говорит она, — он сейчас смотрит как раз ту же самую комедию? Ты думаешь, — говорит она, — что он там день и ночь сидит и плачет о разрушении Храма? Э, глупенькая, я бы на твоем месте давно бы уже была в Варшаве. И заявилась бы к нему, — говорит она, — не иначе как неожиданно и не иначе как в новолуние, темной ночью. Не потому, — говорит она, — что я его, Боже упаси, в чем-то подозреваю, а просто так. Я бы хотела просто из интереса глянуть, — говорит она, — хоть одним глазком, как он там поживает, это твое сокровище. И чем он занимается, и что поделывает, и как он, бедненький, по дому тоскует…»

Что сделалось у меня на душе от этих слов, я тебе писать не стану. Приди, кажется, кто-нибудь и прокляни меня по-всякому, и то было бы милей. Но раз мама говорит, надо молчать. Она ведь мне не враг. И тебе тоже, хоть за глаза она и клянет тебя по три раза на дню, и все от души, так, как ты того, по чести сказать, заслуживаешь и как тебе желает всего доброго и всяческого счастья твоя воистину преданная тебе жена

Шейна-Шейндл

Книжка, про которую ты мне пишешь и которой хочешь осчастливить целый свет и себя самого, — про нее уже знают жук да жаба, и все ее ждут не дождутся. Уже много кто меня о ней расспрашивал… Знать бы мне про мои беды так, как я знаю, что им ответить. Они хотят, чтобы ты ее мне прислал прямо сюда, чтоб им не тратиться на письма и марки. Умники! Мало того что им дают бесплатно, так они еще хотят, чтоб им домой принесли. Как говорит мама: «Облупленное яичко да прямо в рот…»

(№ 164, 30.07.1913)

28. Менахем-Мендл из Варшавы — своей жене Шейне-Шейндл в Касриловку.

Письмо шестнадцатое

Пер. Н. Гольден

Моей дорогой супруге, разумной и благочестивой госпоже Шейне-Шейндл, да пребудет она во здравии!

Прежде всего, уведомляю тебя, что я, слава Тебе, Господи, нахожусь в добром здравии и мире. Господь, благословен Он, да поможет и впредь получать нам друг о друге только добрые, спасительные и утешительные вести, как и обо всем Израиле, — аминь!

Затем, дорогая моя супруга, да будет тебе известно, что турок помимо того, что сам на себя навлек несчастье, разбил все мои драгоценные планы. Не стоило ему поддаваться уговорам молодых людей[343], и не стоило ему спешно лезть в Адринополь, Киркелес и прочие места, откуда его выкурили так недавно, что, как говорится, даже место не остыло. Ему это было не нужно, потому что, дай Бог, чтоб я ошибался, так просто ему это с рук не сойдет. «Высокие персоны» уже заседают, думают, советуются и ищут способ, как бы его по-тихому оттащить и загнать обратно на его старую родину…

На самом деле сильно обижаться на турка тоже нельзя. Жажда мести велика, когда видишь, как твое имущество валяется повсюду без призора, словно после погрома, а чужие люди его делят… А тут, с Божьей помощью, сами погромщики вдруг перессорились, не смогли поделить добычу, побили да покалечили друг друга — когда ж еще подвернется такой удобный случай. Как говорит твоя мама: «Вот тебе горшок, вот тебе и ложка…» Не стоит, однако, забывать, что враг[344]хоть и разбит, но за его спиной стоят такие скандалисты, такие большие «медведи»[345], как, например, англичане в клетчатых штанах или немцы со своими здоровенными мордами, и им нисколько не выгодно, чтобы турок после погрома восстал из мертвых, забрал бы все обратно и встал бы на ноги так, чтобы быть в силах сказать «Обнови дни наши, как прежде»[346]. Почему это им невыгодно? Очень просто, глупенькая. Я объясню тебе это с помощью притчи[347].

Допустим, есть престарелый дядя, богач, все дожидаются наследства, а он, в добрый час, болен, и есть надежда, что опочит вечным сном, и тогда его, не жалея слез, оплачут, вынесут, отдадут последние почести, проводят на кладбище, наймут учеников талмуд-торы, чтобы те пели, идя вслед за погребальными носилками, «Правда пойдет пред лицем Его»[348], раздадут беднякам немного мелочи, приобретут для него приличный участок, положат среди самых почтенных обывателей, велят раввину, чтобы тот произнес порядочную надгробную речь, начав с пронзительного стиха и закончив восклицанием: «Ступай же, дядюшка, ступай прямиком в рай — там твое место — йисгадал ве-искадаш»…[349] А когда вернутся домой, скинут сапоги, сядут справлять траур[350], женщины сварят лапшу для поминальной трапезы, а соседи придут утешать скорбящих, не говоря, по обычаю, «доброго утра», посидят немного, встанут и уйдут, не попрощавшись, только пробормочут себе под нос: «Циен ве-йерушалаим»…[351] Тогда запрут дверь, опустят занавески, достанут завещание и примутся за дележ… Представь себе, однако, дорогая моя супруга, что все совсем наоборот, то есть что больной дядя вдруг начинает выздоравливать, просит только хлеба с маслом, цимеса с черносливом и всего такого прочего да велит подать зеркало — ему хочется взглянуть на свой язык, потом становится словоохотливым и начинает сыпать поговорками, — можешь себе представить, как тяжело становится на душе у его бедолаг-родственников? Они, конечно, улыбаются, поскольку очень рады, что дяде, слава Богу, полегчало, но что они желают ему в душе, этого лучше не слышать!..

Вот тебе притча. А какая у нее мораль, я думаю, ты и сама понимаешь… Разжевывать и в рот класть не требуется… Но кое о чем ты все же спросишь: где же справедливость? Где Бог? Почему бы бедному турку не забрать свое разграбленное имущество? Что в этом плохого?.. Тем же вопросом сперва, глупенькая, задавался и я. Но была бы ты на моем месте и читала бы все, что я читаю у себя в редакции, все эти телеграммы да письма со всего света, всю эту крылатую ложь, обманы и неправду, которые сначала выдумают, а потом тут же отрицают, видела бы ты все эти подножки, которые один норовит подставить другому, всю эту кровь, которая льется повсюду рекой, — ты бы, как и я, тоже перестала задавать эти вопросы. Я не только сам перестал задавать эти вопросы — я уже не могу выносить, когда их задают мне, потому-то и перестал захаживать к Хасклу Котику в кофейню, чтобы он оставил меня в покое и перестал меня попрекать, почему, дескать, все помалкивали и допустили, чтобы балканцы перебодали друг друга как быки? Ладно бы «полумесяц» — это он имеет в виду турка — идет войной на славян, это, дескать, он еще понимает. Но как ваши распрекрасные славяне допускают, заявляет он мне, что их же собственные братья, такие же славяне, истребляют друг друга? Ладно, о справедливости, дескать, речь уже не идет. Он хочет лишь одного, чтобы я ему сказал, в чем тут смысл? А человек этот, чтоб ты знала, если уж насядет, то быстро от него не отделаешься. Вот он насел на меня с этой еврейской кофейней, которую я хочу открыть на акции, чтобы я принял его «устав», который он для меня разработал. У всего, дескать, должен быть «устав», утвержденный казной, а как же иначе? Даже для моей книги в пользу эмигрантов он тоже, дескать, разработал «устав» — человек сам не свой от «уставов»… Покамест же я могу тебе написать, дорогая супруга, что моя книга произвела сенсацию! То есть не сама книга, нет еще никакой книги, но «Лехо дойди», которое я пустил в печать, уже взбудоражило весь свет, и я получаю отовсюду сотни писем. Один спрашивает, когда уже наконец выйдет книга? Другой спрашивает, будет ли вся книга издана в рифму на манер «Лехо дойди»? Еще один спрашивает, какая мне выгода в том, что я издаю книгу даром, без единой копейки? А еще один задает вот какой вопрос: коль скоро я издаю книгу даром, почему же я требую марку? Нет уж, даром, значит, даром… Жадный народ, эти наши евреи, скажу я тебе! Чтобы каждому ответить, нужно потратить состояние Бродского только на марки! И поскольку у меня нет времени, буду краток. Если на то будет воля Божья, в следующем письме напишу обо всем более подробно. Дал бы только Бог здоровья и счастья. Будь здорова, поцелуй детей, чтобы они были здоровы, передай привет теще, чтобы она была здорова, и всем членам семьи, каждому в отдельности, с наилучшими пожеланиями

от меня, твоего супруга

Менахем-Мендла

Главное забыл! Касательно того, что ты изводишь себя, дорогая моя супруга, тем, что сочинитель «Лехо дойди» вставил в свои стишки твою маму, дело было так: сначала он написал: «Его жена весьма упряма, весьма влиятельная дама»… Но я не позволил, поскольку знал, что ты ненавидишь «дам»… И ему пришлось написать «мама», так как не было у него никакой другой рифмы к слову «упряма». Посему не стоит тебе держать на него обиды. Ведь он не более чем рифмоплет, а у рифмоплетов в природе заложено, что ради рифмы они родных отца с матерью продадут… Особых доказательств не требуется. Вот, к примеру, есть у нас один выдающийся рифмач[352], ну очень выдающийся, который пишет стихи и по-русски, и по-еврейски уже много лет… Внезапно на него нашло безумие, он решил поиздеваться над нашим еврейским языком, поднять его на смех, обозвать всяческими прозвищами, обругать его как следует на православном наречии, а закончил такими виршами:

Жаргон — куда уж плоше! Паршивый матерьял, Две старые калоши, Чтоб черт его побрал!

Ой-ой-ой, что сделалось после этого у нас в газетах! Сколько чернил было пролито! Молодежь выступила с пламенными протестами: «Как же так, ведь это преступление! Человек сам пишет на жаргоне столько лет — да как красиво пишет! — и вдруг берет и внезапно оплевывает его, сравнивает с парой старых калош и ругает на чем свет стоит!..» Молодежь — глупа! Они не понимают, что значит для рифмача выдумать рифму!..[353]

Вышеподписавшийся

(№ 166, 01.08.1913)

29. Шейна-Шейндл из Касриловки — своему мужу Менахем-Мендлу в Варшаву.

Письмо тринадцатое

Пер. А. Фруман

Моему дорогому супругу, мудрому, именитому наставнику нашему господину Менахем-Мендлу, да сияет светоч его!

Во-первых, сообщаю тебе, что мы все, слава Богу, пребываем в добром здравии. Дай Бог, чтобы вести от тебя к нам были не хуже.

Во-вторых, пишу тебе, дорогой мой супруг, о том, что, если уж хочешь мне писать, так не пиши об этих твоих злосчастных, обо всех этих мелких, больших и больших-пребольших сочинителях песен, чтоб им провалиться со своими стишками, мою бы им мигрень и головную боль, тогда бы уж они перестали рифмовать. Чтоб они так могли есть, как я сейчас могу писать тебе это письмо, ото всех этих дел, если хочешь знать, у меня голова кругом идет и в глазах рябит. Но деваться некуда. Меня уже несколько человек за сегодняшнее утро просили, чтобы я тебе, ради Бога, написала о той истории, которая у нас тут случилась, так что весь город[354] завяз в трясине, ни туда ни сюда, так они бы хотели, чтобы ты, может быть, им как-то помог советом, хотя я не знаю, с чего это ты стал вдруг у них таким великим умником, таким разумником, таким советчиком. Но как говорит мама: «Дай мне, Боже, не ума да разумения, а только чуточку удачи…» А история-то вот какая.

Есть у нас братство, новое, с иголочки, называется оно святым именем «Ахносес кале»[355][356] и занимается тем, что заботится о приданом для девушек. Как только девушка, с Божьей помощью, становится невестой, так получает от братства приданое в триста рублей! Отец ее может быть кем угодно — купцом или ремесленником, лавочником или меламедом, богачом или нищим, лишь бы он был членом братства, и этого довольно. А членом братства может быть каждый, для этого не нужно ни большого ума, ни способностей, а только пятерка, то есть всякий, у кого она есть, всякий, кто хочет и может выложить пятерку, тот сразу становится членом братства, а его дочь, как только ее засватают, так она сразу обеспечена тремя сотнями рублей приданого, которые складываются как раз из тех самых пятерок, которые вносят члены братства. И в первый год собрали столько пятерок, что денег было без счету! Тысячи обывателей, тысячи пятерок. Шутка ли, всего за пять рублей отец сбрасывает с себя ярмо приданого и может искать наилучшую партию! У моего дяди Аврома-Мойше, если ты его еще помнишь, три дочери, чтоб не сглазить, которых уже давно пора было бы выдать замуж, хоть в один день под хупу. Едва он прослышал про новое братство, так сразу туда побежал, внес пятерку, записался в его члены и тотчас же переговорил с шадхеном, чтобы тот поискал для него сразу трех женихов.

Потому что если у кого три дочери, и все три невесты, ему выдают из братства три раза по триста рублей на приданое, так положено. А если у кого четыре дочери, и все четыре невесты, то ему положено выдать четыре раза по триста рублей на приданое. А уж если кого Бог благословил пятью дочерьми, ему должны дать пять раз по триста рублей на приданое. В общем, чем больше дочерей, тем лучше. Как говорит мама: «В Писании сказано, придет время, когда отец не скажет, что у него слишком много детей, и мать не будет плакать, что у нее много дочерей…»

И тут, однако, в братстве, болячку бы им, обратили внимание на один вопрос: как быть, если у кого-то семь дочерей, десять дочерей, тринадцать дочерей — спрашивается, что тогда делать? Вот был у нас в Касриловке сапожник, прозвали его Идл-бездетный, потому как Бог его осчастливил полутора дюжинами детей от двух жен, и все — девочки! Счастье еще, что он вовремя уехал в Америку. Добрался ли он до места со всей своей оравой или по дороге сбыл их по одной по эту ли, по ту ли сторону границы — неизвестно. Кому какое дело до сапожника? Мало ли сапожников, мало ли портных и просто людей померло, прежде чем доехало дотуда, где им пришлось бы работать как лошади, чтобы не помереть с голоду? Однако же в братстве призадумались: что будет, если, например, такой вот «бездетный», вроде Идла, возьмет да и вместо того, чтобы уехать в Америку, станет членом братства, а его восемнадцать дочерей вырастут и станут невестами? Где же взять столько денег? Тут кому-то из них пришел вдруг в голову, чтоб ему голову разбить, совет, и как он посоветовал, так и постановили: кто платит только одну пятерку в год, тот может выдать замуж только одну дочь, а у кого две дочери, тот должен платить по две пятерки в год, у кого три дочери — три пятерки, четыре дочери — четыре пятерки, десять дочерей — десять пятерок… десять напастей на их голову! Как тебе нравятся эти умники — дяде Аврому-Мойше, бедняге, пришлось выложить еще две пятерки. А что, у него был выбор? Как говорит мама: «Любишь жирный кугл, люби и смальца добавить…» Что, уже надоело? Погоди немного. Сейчас-то как раз самая суть и начнется.

В общем, мой дядя Авром-Мойше, не откладывая дела в долгий ящик, просватал всех трех дочерей, и женихи ему достались преотличные, один лучше другого. А что тут удивительного? Нынче за деньги можно все что хочешь раздобыть, а приданое-то гарантировано, как в банке, братство-то надежное, потому как старостами и заправилами в нем — лучшие люди, сам понимаешь, ведь среди них сам раввин Иешуе-Гешл. Казалось бы, хорошо? Погоди, услышишь, что было дальше.

Просватав дочерей, назначил мой дядя три свадьбы, не откладывая, через две недели, все три свадьбы — на один день. В чем смысл? А смысл самый простой. Он, видишь ли, рассчитал, если выдать замуж всех трех дочерей одним махом, то выходит большая экономия: не нужно ни три раза стол накрывать, ни три оркестра приглашать, ни три ночи не спать. Жалко, что нельзя шадхену вместо трех раз заплатить один. Но и тут дядя Авром-Мойше не свалял дурака. Он и за сватовство ничего не заплатил, подумал и отложил платеж на после свадьбы, чтобы заплатить, видишь ли, из тех самых денег, из приданого то есть, которое даст братство, — как говорит мама: «Чужое масло лучше мажется…» Кажется, мог бы быть доволен, не так ли? Но не тот человек мой дядя Авром-Мойше. Он никогда не бывает доволен! «Что с вами, дядюшка? Что это вы нос повесили?» А он охает: что же это такое, ведь ему придется расстаться с тремя детьми за одну неделю, потому что все три жениха переговорили между собой и решили через неделю после свадьбы уехать в Америку, у каждого ведь по триста рублей денег — так что же им здесь делать?

В общем, ходил он, дядя Авром-Мойше то есть, опечаленный. Вот беда-то, где это слыхано, насилу человек дожил до маломальской радости, и тут вдруг дети, три дочки и три зятя, расправляют крылышки и улетают, все в одну неделю! Дали бы ему, дескать, хоть немножко потешиться! Вот так он, бедняга, плачется, дядя Авром-Мойше то есть, а на самом деле по нему видно, что ему здоровья прибыло, шутка ли, такая гора с плеч свалилась — трех взрослых дочерей в один день с рук сбыл! Но мама терпеть не может неправды и ненавидит, когда кто-то имеет наглость говорить не то, что думает, она и высказала ему сразу все, что было у нее на сердце, как она это умеет, дескать, напрасно он, Авром-Мойше, плачет, Бог-то все видит. Бог может совершить чудо, говорит мама, и его детям придется остаться здесь и никуда не ехать, потому что, говорит мама: «В Писании сказано, у человека один путь, а у Бога путей — без числа…» Он рассердился, дядя Авром-Мойше то есть, и отвечает ей: «Что-то вы начали мне слишком часто о Боге говорить!..» В общем, кто же оказался прав? Представь себе, мама! Три его дочери так же сыграли свои свадьбы в один день, как я — раввин, потому что едва дело дошло до свадьбы и женихи потребовали приданого, так дядя Авром-Мойше побежал за приданым, а ему — какое приданое, кому приданое? — сперва нужно заседание. Он сразу забеспокоился, но коли говорят «заседание», значит, «заседание». Когда же будет это заседание? Бог даст, в субботу вечером. Что же это такое, в субботу вечером у него уже девичник, а во вторник — свадьба, то есть все три свадьбы! Да какое там, кричи не кричи — со всем городом не повоюешь. Насилу он дождался вечера субботы, братство собралось на заседание как раз в доме раввина Иешуе-Гешла и, слышал ли ты что-нибудь подобное, вынесло постановление. Поскольку из пятерок образовалась изрядная сумма денег, люди вознамерились выдать дочерей замуж, и все в одно и то же время, например, перед новомесячьем элула[357]назначены сотни свадеб. Тут заправилы прикинули: если выдать всем их приданое (на эдакое и у Ротшильда денег не хватит), то братство обанкротится, поэтому они решили, что следует подождать и никому не выдавать ни гроша до тех пор, пока не найдется какое-нибудь решение: то ли разделить поровну — сколько получится — собранные деньги между всеми невестами, у которых свадьба до новомесячья элула, то ли вернуть членам братства их пятерки, и дело с концом! Как тебе нравится эта история? Чтоб их холера побрала еще до наступления новомесячья элула! Им лишь бы взять и взбаламутить весь город, и знать бы, для чего? Как говорит мама: «Что строят из песка — рассыплется, что из снега — в речку утечет…» Можешь себе представить, какой разгром творится в городе? В какой печали невесты? Каково бедным отцам? Одни кричат «Караул!», устраивают скандалы! Другим стыдно людям на глаза показаться. А они, заправилы из братства, проклятье на их голову, они только и знают, что заседания устраивают! Еще одно заседание, и еще одно заседание, и еще одно заседание — чтоб оно в глотке у них засело, Господи Боже Ты мой! Пока что они решили разослать письма во все большие города, где тоже есть такие братства, и спросить у них совета, что делать? И раз уж ты теперь в таком большом городе, в Варшаве, и знаешься с тем человеком, которого зовут Хаскл, который, как ты говоришь, занимается тем, что устраивает братства, то меня попросили, то есть дядя Авром-Мойше и его дети попросили, а они читают твою газету, чтобы я, ради Бога, тебе написала, чтобы ты увиделся с тем человеком и сразу мне, ради Бога, отписал, что он, этот Хаскл то есть, говорит? Есть какое-то решение или это все — уже прошлогодний снег? Боюсь я, что это уже даже позапрошлогодний снег. Как говорит мама: «В Писании сказано, горе больному, если его надо спасать бобровой струей…»[358] И теперь все они могут провалиться со своим братством в придачу так, как тебе желает всего доброго и всяческого счастья твоя воистину преданная тебе жена

Шейна-Шейндл

(№ 168, 04.08.1913)

30. Менахем-Мендл из Варшавы — своей жене Шейне-Шейндл в Касриловку.

Письмо семнадцатое

Пер. Н. Гольден

Моей дорогой супруге, разумной и благочестивой госпоже Шейне-Шейндл, да пребудет она во здравии!

Прежде всего, уведомляю тебя, что я, слава Тебе, Господи, нахожусь в добром здравии, благополучии и мире. Господь, благословен Он, да поможет и впредь получать нам друг о друге только добрые, спасительные и утешительные вести, как и обо всем Израиле, — аминь!

Затем, дорогая моя супруга, да будет тебе известно, что как только я получил твое письмо по поводу братства «Ахносес кале» у вас в Касриловке, я тотчас же отправился к своему другу Хасклу Котику и застал его за работой: он составляет новый устав для нового братства. Что за братство такое — говорить он не хочет: это покамест, говорит он, тайна. Но когда все устроится, это, дескать, будет настоящее потрясение, потому что «никогда еще не прибывало благовония, подобного этому»[359], подобного, дескать, еще нигде не бывало. Короче, рассказал я ему историю про ваше братство «Ахносес кале» и прочитал твое письмо, а он расхохотался, да еще как расхохотался. Хватался за бока, прямо-таки покатывался. Я думал, человек лопнет со смеху! Когда он вдоволь нахохотался, я обратился к нему: «Скажите на милость, дорогой мой реб Хаскл, что смешного вы углядели в письме моей жены, что на вас вдруг напал такой дикий хохот?» Говорит он мне: «Не над вашей женой, — говорит он, — я смеюсь и не над письмом, которое она написала, а над вашими касриловскими, которые до того глупы, что не знают, — говорит он, — ни аза, но берутся за такое дело, как создание братства! О создании братств, — говорит он, — и разработке уставов спросите меня, и я вам дам все материалы!» — «Надо же, — говорю я, — а я как раз за этим и пришел. Мои касриловские деятели увязли в болоте, и мне бы хотелось, — говорю я, — чтобы вы дали верный совет, как их оттуда вытащить». — «А, — говорит он, — совет? Отчего ж не дать! Напротив, с превеликим удовольствием! Лишь бы они, — говорит он, — не были бы дурнями и следовали бы тому, что им говорят. Поскольку ваш касриловский люд, — говорит он, — уж таков по своей природе: что им ни скажут, им не нравится, и в каждом они отыщут недостаток». — «Откуда, — говорю я, — вы так хорошо знаете наших касриловских?» — «Достаточно, — говорит он, — того, что я знаю вас, а вы настоящий касриловец… Но словами делу не поможешь. Видать, придется что-нибудь, — говорит он, — для ваших людей выдумать, какой-нибудь надежный план. Жалко их денег. Прямо сердце разрывается!..» И с этими самыми словами он, долго не раздумывая, встает и, потирая лоб, несколько раз проходится взад-вперед по комнате, останавливается и говорит мне следующее: «У меня, — говорит он, — все готово, только вы мне ответьте, реб Менахем-Мендл, — есть ли у вас немного времени?» Я говорю: «Что значит есть? Не скажу, чтобы у меня было много времени. Но если нужно, то я могу, — говорю я, — найти полчасика». — «Коли так, — говорит он, — хорошо. Возьмите лист бумаги. Вот чернила и перо, присаживайтесь, я вам буду диктовать, а вы, — говорит он, — будьте так добры, записывайте…» Я говорю: «Что значит, будете диктовать? Так скоро? Ничего не обдумав?» Он смеется: «Вы, очевидно, считаете, — говорит он, — что для меня это первый уставАхносес кале“? Вы присаживайтесь, возьмите, прошу прощения, перо, пишите и не задавайте лишних вопросов…» Я повинуюсь, усаживаюсь за стол, обмакиваю перо и жду, что будет. Ты, верно, думаешь, что мне пришлось ждать или же что он достал какую-нибудь книгу, или бумагу, или еще что? Нет, именно что наизусть и долго не раздумывая, лишь лоб поморщил, и так, как я тебе пишу, так у него и полилось, точно псалом, и изящно, и ровно, и округло — перлы, а не слова!

В общем, он принялся диктовать, а я записывать. «Прежде всего, — говорит он, — засучите-ка рукава, обмакните перо в чернильницу и изобразите вашей собственной рукой: „Проект устава касриловского братства „Ахносес кале“, который должен быть утвержден казной[360], да воссияет она. Параграф номер один: в городе Касриловка основывается общество „Ахносес кале“, цель которого обеспечить еврейских девушек приданым к свадьбе, дабы каждый, у кого есть дочери — а дочери имеют обыкновение вырастать, — не ломал себе голову над тем, где взять денег на приданое и на свадебные расходы, чтобы сыграть свадьбу, когда им исполняется восемнадцать или, Боже упаси, более лет. Параграф номер два: братство „Ахносес кале“ состоит из комитета и комиссии. Комитет собирает с членов деньги и прошения, а комиссия рассматривает все прошения, проводит расследования в городе, выслушивает жалобы и контролирует комитет. Параграф номер три: комитет состоит из трех избранных зрелых мужчин из числа самых достойных и порядочных обывателей города. Они выбирают между собой президента, который имеет два голоса. А комиссия состоит из семи избранных молодых людей, просвещенных, умных и честных, и все избранные, как в комитет, так и в комиссию, работают безвозмездно, основываясь на вере, правде и справедливости, на благо общества. Параграф номер четыре: каждый женатый человек, у которого есть дочери, может стать членом братства, и для этого он уплачивает, как только у него рождается девочка, пятерку, но с условием, что, как только девочке исполнится год, он должен будет заплатить уже на рубль больше, то есть шесть рублей. На следующий год он платит уже семь рублей. На третий год — восемь рублей. На четвертый год — девять рублей. На пятый — десять рублей. На шестой — одиннадцать рублей. На седьмой — двенадцать рублей. На восьмой — тринадцать рублей. На девятый — четырнадцать рублей. На десятый — пятнадцать рублей. На одиннадцатый — шестнадцать рублей. На двенадцатый — семнадцать рублей. На тринадцатый — восемнадцать рублей. На четырнадцатый — девятнадцать рублей. На пятнадцатый — двадцать рублей. На шестнадцатый — двадцать один рубль. На семнадцатый — двадцать два рубля. На восемнадцатый — двадцать три рубля. А на девятнадцатый год его дочь получает в приданое триста рублей и тогда уже должна выйти замуж. Параграф номер пять: девушку, которая не хочет выходить замуж, нельзя насильно принуждать, чтобы она вышла-таки замуж. Но в этом случае она теряет право на триста рублей приданого. Таким образом, одновременно достигаются три цели: 1) люди учатся экономить; 2) у нас исчезнет мода скидываться на бедную невесту; 3) не будет больше старых дев. Параграф номер шесть: каждый год в холамоед Суккес избираются новый комитет и новая комиссия, которые будут руководить братством, стремясь к миру, истине и справедливости, на благо и процветание всего Израиля, аминь…“»

«Аминь и аминь, — говорю я, — все это очень хорошо и прекрасно, но что делать, однако, тому, кто уже уплатил первую пятерку, а теперь, — говорю я, — ему ни туда ни сюда?» Говорит он мне: «Вот вечно с евреями так! Времени у человека нет! Мы, — говорит он, — еще в самом начале, а вы уже задаете вопросы. Поверьте мне, я никого не забыл, — говорит он, — и об этих я уже тоже подумал. А теперь пишите, прошу прощения, — говорит он, — параграф номер семь: тот, кто вносит первые пять рублей и не желает платить в дальнейшем, или же платить не в состоянии, или же забыл заплатить, получает свои деньги обратно, но не сразу, а только через восемнадцать лет, так что ваш дядя, как бишь его там, может, — говорит он, — быть совершенно спокоен. Теперь, — говорит он, — препояшитесь для битвы, дорогой мой Менахем-Мендл, нам еще многое предстоит. Нам надо еще поговорить касательно управления, касательно контроля, касательно бухгалтерии. Нам еще, — говорит он, — предстоит не менее шестидесяти с лишним параграфов…»

Услышал я про «еще шестьдесят с лишним параграфов» — из меня и дух вон, бросаю взгляд на часы и говорю, что прошу, дескать, сотню раз меня извинить, но у меня нет времени, зайду снова, дело горит, я человек служащий, себе не принадлежу, должен бежать в редакцию. Кто знает, дескать, что сейчас происходит? Вот сидим мы с вами тут да братства создаем, а там, дескать, может, уже весь свет переворачивается…

Короче, вырвался я и помчался в редакцию и, ей-богу, словно напророчил, получаю телеграмму за телеграммой, и все из одного города, из Бухареста. Этот Бухарест нынче стал тем местом, откуда должен снизойти всеобщий мир. Туда ради этого съехались главные дипломаты со всех балканских государств, им необходимо выработать трактат[361], улаживающий все распри между «братьями», не могущими поделить наследство дяди Измаила. Смешно, честное слово! Бухарест — тоже мне город! Румыния — тоже мне страна! Молдаване и валахи[362] — тоже мне народы! А теперь они судьи, поборники справедливости! Теперь они выработают трактат и станут пристально наблюдать, держат ли все свое слово, следуют ли тому, что написано в трактате! Спрашивается, с чего это вдруг все прочие станут следовать тому, что в трактате написано, если они сами, я имею в виду румыны, не следуют тому трактату, который был подписан в Берлине еще при Бисмарке, а в нем ясно, черным по белому написано, что евреи в Румынии имеют все права?.. Кто сам по векселю не платит, тот не должен векселя подписывать… Теперь вся эта история кажется мне чистым издевательством. Мне как-то не верится, что что-то выйдет из этой конференции в Бухаресте[363]и из ее трактата. Так как, с одной стороны, греки с болгарами торгуются, как на ярмарке, выставляют свои условия по поводу Македонии — какая-то Кавала[364] застряла у них, точно кость в горле, — а с другой стороны, Македония просит, чтобы ее оставили в покое[365], хочет быть сама себе хозяйкой и желает им, грекам с болгарами, чтобы те друг другу головы по-расшибали. А тут еще турок со своим Адринополем! Не двигается с места ни на волос, хотя «важные персоны» ему уже давно дали понять, что надо бы отступить по-хорошему, и как можно раньше, а не то его выдворят по-плохому, так же, как недавно королю Монтенегры Миките приказали, чтобы тот очистил Скеторье… Невозможно описать, дорогая моя супруга, то горе и ту печаль, которые я от этого испытываю. Кажется на первый взгляд, что по закону, по справедливости, по-человечески и вообще по всему Адринополь должен принадлежать туркам, а кому же еще? Но как говорит твоя мама: «Не мытьем, так катаньем…» И действительно, если кто-то пытается что-то вырвать у меня со скандалом, то в тысячу раз лучше было бы отдать ему это по-хорошему: «На, подавись!..» Понимаешь или нет? У меня тут целая комбинация в связи с Адринополем. Что за комбинация? Надобно тебе разъяснить. Дело простое, как дважды два. Поскольку болгарский царь Фердинанд нынче побит — а с побитыми очень хорошо иметь дело, — то он, турок то есть, должен с ним пойти на мировую, стать ему лучшим другом и преподнести в подарок Адринополь[366], нашептывая при этом, что не только он, турок то есть, не должен кому-то там платить контрибуции за все те распрекрасные войны, что с ним вели, и за то, что ему переломали все кости, но, напротив, они, славяне то есть, должны его, турка, почтить кругленькой суммой за Адринополь с Македонией и Албанией. Понимаешь теперь? Тогда турок и порядочным человеком останется, и приличный капитал в карман положит. Я рассчитываю, если на то будет воля Божья, совсем скоро приняться за работу и осуществить этот план вместе со всеми другими проектами, которые у меня накопились. Но, по правде говоря, времени у меня нет, поэтому буду краток. Если на то будет воля Божья, в следующем письме напишу обо всем подробно. А пока дай Бог счастья и удачи. Будь здорова, поцелуй детей, чтоб они были здоровы, передай привет теще, чтобы она была здорова, и всей родне, каждому по отдельности, с наилучшими пожеланиями.

От меня, твоего супруга

Менахем-Мендла

(№ 172, 08.08.1913)

31. Шейна-Шейндл из Касриловки — своему мужу Менахем-Мендлу в Варшаву.

Письмо четырнадцатое

Пер. В. Дымшиц

Моему дорогому супругу, мудрому, именитому наставнику нашему господину Менахем-Мендлу, да сияет светоч его!

Во-первых, сообщаю тебе, что мы все, слава Богу, пребываем в добром здравии. Дай Бог, чтобы вести от тебя к нам были не хуже.

Во-вторых, пишу тебе, дорогой мой супруг, что те, которые прочли здесь твое письмо, ругались на чем свет стоит. Что это за ерунду сочинил для нас твой Хаскл Котик! Посчитали, что, ежели платить столько, сколько он хочет, и при этом учесть проценты, которые на эти деньги причитаются, то выходит в два и, может быть, в три раза больше того, что когда-нибудь удастся вытащить, и это если еще доживешь до того, чтобы вытащить. Главное, делай все по его советам восемнадцать лет подряд! Легко ему говорить — восемнадцать лет, восемнадцать болячек моим врагам, — как говорит моя мама: «Погоди до пятницы, получишь кисло-сладкое мясо…» Нет, Мендл, когда ты его, этого твоего Котика то есть, увидишь, скажи ему, что мы не такие ослы, как он о нас думает, нас на мякине не проведешь, и мы не станем платить и опять платить, сколько он там скажет. В конце концов, этот Котик должен знать, что за все то время, сколько Касриловка стоит на свете, в ней и близко не было столько денег, сколько он насчитал, а если бы и были, нашлись бы для вложения денег дела поинтересней. А за тот совет, который он дал дяде Аврому-Мойше, чтобы тот лет так сто подождал, пока благодетели вспомнят о том, что ему, дяде то есть, следовало бы вернуть пятерку, поблагодари его, этого твоего Котика, и попроси его ради интереса, раз уж он такой мастер давать советы, чтобы он посоветовал, что нынче делать дяде Аврому-Мойше со своими тремя дочерьми, которые, кроме того, что они, между нами говоря, совсем немолоды, еще и такого, не сглазить бы, роста, что, когда они идут по улице, никто не скажет, что это идут девушки? Что ему с ними делать: солить или вместе с квасным продавать[367], ведь никаких женихов у них, слава Богу, уже нет, так как те три парня отослали назад условия помолвки, пошли им, Господи, бедствий, горестей и болестей! Не хочется проклинать, а просто пожелаю им, чтобы они всю свою жизнь прожили, а до свадьбы не дожили, а уж если все-таки когда-нибудь доживут, то пусть их жены сразу овдовеют, а дети останутся сиротами! Стыдно сказать, но все три пары уже сфотографировались вместе на одной карточке, и эту карточку уже роздали всем родственникам с обеих сторон, и со стороны жениха, и со стороны невесты, и, мало того, разослали в Одессу, и в Вильну, и в Америку, и черт знает куда еще. Мужчинам — чтоб им сгореть — все можно! Попробуй только невеста сказать, что она не хочет жениха, ей быстро вправят мозги! Вот, например, единственная доченька тети Крейны: прекрасно образованна, танцует, одета по последней моде, так она на днях едва не стала невестой сынка Шолом-Зейдла, ты этого парня не знаешь, он вроде как учился в Егупце на провизора и недавно приехал оттуда, эдакое ничтожество, свистун, пустое место, перекати-поле! Можешь себе представить, еще ничего между ними не было, тарелку еще не разбили[368], но он уже успел рассказать невесте несколько таких чудных историй, что она сразу же сказала своей маме, что хоть ее озолоти, а она его больше знать не желает! Что уж он ей такого рассказал — этого от нее было никак не добиться, но только она заладила: нет, нет и нет! Единственная дочь — что тут скажешь! В общем, сватовство расстроилось, — как говорит мама: «Была невестой — стала девицей…» Что же сделал этот Шолом-Зейдл? Ни за что не догадаешься! Он, Шолом-Зейдл то есть, не придумал ничего лучшего, чем распустить слух, что это он сам не захотел этого сватовства. Почему? Потому что его сынулечка сам не захотел такую невесту из-за того, что она неправильно говорит по-русски. Что же он будет, дескать, делать, его сын, когда закончит учиться на провизора и станет аптекарем, как же это у него тогда будет жена, которая не умеет правильно говорить по-русски? Ну что ты на это скажешь? Чтоб такого отца не похоронили прежде сына да чтобы помер он лютой смертью! А кто ж в том виноват, как не она сама, я имею в виду эту избалованную единственную дочку тети Крейны. На что ей сдалось говорить по-русски с таким шарлатаном? Я бы с таким стала говорить, только совсем с глузду съехавши! Думаешь, она одна такая? Нынче у нас все девушки такими стали. Когда идешь в субботу на прогулку, никакого другого языка, кроме русского, и не слыхать. «Издрастети, Розечке!» — «Издрастети, Соничке!» — «Как поживаете, Розечке?» — «Благодарю вас, Соничке!» Прямо зло берет! Что это такое? Из-за того что в Егупце все девушки обрусели и говорят по-русски, так нашим тоже понадобилось обрусеть и болботать по-русски… Все, что есть в Егупце, они тоже хотят. Например, в Егупце такая мода: настает лето, уезжают все евреи в Бойберик[369] на дачу. Что делает Касриловка, коль скоро у нее нет Бойберика? Послал ей Бог Злодиевку, так едут на дачу в Злодиевку. Чтоб там так были дачи, как у меня есть я не знаю что. Но на это свое объяснение — куда ж еще ехать? Приезжают в Злодиевку и устраивают там дачу. Поселяются у Ивана в хатке, и скупают у него все молоко, и тратят деньги на щавель и ягоды, и скидывают капоты, и усаживаются на травку на солнышке — казалось бы, кому какой от этого вред? Ан нет! Нужно было издать специальный закон о том, что евреям нельзя на дачу в Бойберик[370]. Раз такое дело, так теперь Злодиевка — тоже непростое место, и евреям сюда тоже нельзя. Казалось бы, хорошо: не хотите нас? Не надо. Обойдемся. Но это же евреи. Именно потому, что вы не хотите, — я хочу! Запретный плод сладок. Как говорит мама: «Больше всего хочется мяса в девять дней поста…»[371] В общем, нынче урожай на дачников. Никогда у нас не было столько желающих поехать на дачу, как этим летом. Сразу после Швуес все бросились в Злодиевку, как будто это что-то путное, и сразу же налетели на урядника с двумя стражниками — вертай назад… Ежели, однако, кто-то и в самом деле здорово болен и свежий воздух ему нужен как воздух, пусть тогда принесет от доктора свидетельство о том, что податель сего находится при смерти, тогда он может пребывать в Злодиевке. Понятно, что все получили такое свидетельство от докторов, — как говорит мама: «За рубль у нас даже саван достать можно…» Казалось бы, достаточно? Однако же урядник, да сотрется имя его и память о нем, подумал и говорит, что того, что написал доктор, ему мало. Он сам хочет удостовериться, кто просто болен, а кто болен серьезно. Велит раздеваться, как мужчинам, так и женщинам… Тьфу на них. Мне кажется, даже если бы я знала, что я при смерти, я бы и то не перенесла такого стыда. Но им все годится, лишь бы быть не хуже людей. Ладно, допустим, когда егупецкие ристикраты идут на такие жертвы ради дачи, это еще не так досадно — у них ведь есть деньги, и если им хочется… Но вы, касриловские касриловцы, вам-то какая с этого радость? Как говорит мама: «В Писании сказано, потому-то Мессия и не приходит, что бедный тянется за богатым…» Счастье еще, что в Егупце не поотрезали себе носы. У нас бы тогда не осталось ни одного с носом так же, как тебе желает всего доброго и всяческого счастья твоя воистину преданная тебе жена

Шейна-Шейндл

Да, Мендл, забыла тебе написать, что ко мне опять ломятся — спрашивают про твою книжку из того «Лехо дойди». Оно им, язви их, полюбилось! Не так сама книжка, как это самое «Лехо дойди». И не так «Лехо дойди», как то, что это все бесплатно. На бесплатное всегда много желающих. На что тебе понадобился весь этот тарарам — не понимаю. Если уж тебе удалось один-единственный раз создать что-то дельное, такое, что народ с руками отрывает, почему бы тебе на этом тоже что-нибудь не заработать, не обглодать, так сказать, косточку? Вдруг ни с того ни с сего он у нас заделался благодетелем и жертвователем, решил проявить щедрость. Что за заносчивость такая? И почему все даром? «Даром, — говорит мама, — ничего не получишь, кроме весенней лихоманки да сглаза…»

(№ 176, 13.08.1913)

32. Менахем-Мендл из Варшавы — своей жене Шейне-Шейндл в Касриловку.

Письмо восемнадцатое

Пер. Н. Гольден

Моей дорогой супруге, разумной и благочестивой госпоже Шейне-Шейндл, да пребудет она во здравии!

Прежде всего, уведомляю тебя, что я, слава Тебе, Господи, нахожусь в добром здравии и мире. Господь, благословен Он, да поможет и впредь получать нам друг о друге только добрые, спасительные и утешительные вести, как и обо всем Израиле, — аминь!

Затем, дорогая моя супруга, да будет тебе известно, что я ничего не имею против того, что между балканскими братьями заключен мир. Мир — это одна из трех вещей, на которых стоит весь свет[372], и если бы меня спросили, и если бы это от меня зависело, все народы на всем свете должны были бы жить в мире и согласии. А когда придет Мессия, так оно и будет, с Божьей помощью… Я лишь против того, что мир был подписан в Бухаресте, столице того самого государства, которое называется Румыния. Не знаю, как ты, но, когда при мне упоминают само имя Румынии, я весь закипаю! Ведь это глупо, честное слово, — есть достаточно стран, в которых нашим братьям-евреям живется несладко. Но досада все же не так велика. Ладно, там им хотя бы открыто говорят: «Вы евреи — и видали мы вас в гробу!» Румыния же — своего рода андригун: на первый взгляд и хорошая, и милая, и добрая, и ведет себя по-человечески, но чтоб ей, этой Румынии я имею в виду, было так хорошо, как она обходится с нами! На бумаге евреи имеют там все права наравне с прочими народами, ни каплей меньше. Но чуть что, им говорят, что они — «чужаки», а для «чужаков» действуют уже совсем другие законы. С другой стороны, большого греха со стороны Румынии в этом нет. В чем же ее, Румынии я имею в виду, вина, что мы в ней все-таки чужие? Мы и сами, если угодно, слегка в этом виноваты. Поскольку, если бы наши праотцы, выходя из Египта, поселились бы в земле Румынской, а не в земле Ханаанской, то в Румынии мы бы не были «чужаками»… С другой стороны, возникает вопрос, коли так, ведь все народы во всех государствах могут сказать, что мы «чужаки»? Так они, видишь ли, так и говорят! Конечно, говорят они это по-разному. Те, что погрубее, говорят это грубо, поленом по башке… Те, что поделикатнее, говорят деликатно, замаскированно, едва догадаешься, что они имеют в виду…

Короче говоря, как бы там ни было, а мир — это мир, дай Бог, чтобы длился он долго и чтобы, не приведи Господь, не возникла новая распря и новая заваруха и братья бы вновь не схватили друг друга за глотки, аминь… Теперь остается лишь один вопрос: что же станет с турком? Послушается ли он Энвер-бея[373], младотурецкого заправилу, который держится непоколебимо и говорит, что не отдаст Адринополя и будет защищать его до последнего солдата? Или же турок последует моему плану, моим указаниям и отдаст Адринополь по-хорошему? Я прямо вне себя, когда вижу со стороны, как кто-то блуждает, кто-то тонет, а я ничем помочь не могу! Я рассчитываю, однако, что в конце концов турок и сам поймет, что к чему. Турок, понимаешь ли, купец, а купец носом чует то, что другие видят глазами. Нужно быть полнейшим ослом, чтобы не понимать, что теперь, когда славяне снова дружат и снова разводят нежности между собой, — это для турка смерти подобно. Нет, меня ни за что не убедить в том, что турок сам себе враг и не желает видеть, как сам себя без ножа режет тем, что не отдает Адринополь. Вот тебе доказательство: ходят слухи, что турок уже задается вопросом, что было бы, к примеру, если бы он уступил Адринополь? Он не говорит об этом, то есть о том, что уступает. Не дай Бог! Ему лишь, дескать, интересно знать, сколько бы ему за подобное дело отстегнули? На языке купцов это называется «прощупывать» или же «закидывать удочку»…

Короче говоря, все там распутается, уладится, наведут, с Божьей помощью, порядок, так что действительно будет мир на свете, хотя бы на время, и тогда перестанут устраивать шумиху вокруг всякой ерунды, так что можно будет посвятить себя своим собственным интересам, которые и важнее, и ближе. Вот возьми, например, Анголу. Анголой называется страна, в которой, как я тебе как-то раз писал, нам предлагают поселиться[374]. Теперь это уже не секрет. Лопнул волдырь. Кто проговорился и выдал секрет — не скажу, но дело это хорошее. Нравится оно мне. Ангола находится у португальцев. То есть находиться-то — находится она в Африке, но принадлежать — принадлежит Португалии. Страна эта страшно велика, даже, боюсь, слишком велика, и изобильна, со всяческими благами, о которых я тебе уже писал, — прямо-таки страна, текущая молоком и медом. Но что с того? Она ведь дика, безлюдна и пустынна. Ее нужно заселять, а некому. Когда ее заселят, только тогда станет она раем, а для евреев — своего рода Землей Израиля. Ты, верно, спросишь, а как нам досталась эта страна? Надо бы мне тебе в точности разъяснить, как все произошло.



Поделиться книгой:

На главную
Назад