Прежде всего, уведомляю тебя, что я, слава Тебе, Господи, нахожусь в добром здоровье, благополучии и мире. Господь, благословен Он, да поможет и впредь получать нам друг о друге только добрые и утешительные вести, как и обо всем Израиле, — аминь!
Затем, дорогая моя супруга, да будет тебе известно, то, что ты мне пишешь о наших эмигрантах, которых обобрали агенты по ту и по эту сторону границы, принесло большую пользу обществу, потому что я этих эмигрантов вставлю как есть в то сочинение, которое собираюсь издать в количестве шести миллионов штук и потом бесплатно распространить по всем еврейским общинам. Денег на издание этой книжки у меня будет, как я тебе об этом уже писал, более чем достаточно благодаря анонсам, которые я соберу. Несколько десятков анонсов у меня уже есть, но пока это специальные анонсы, то есть анонсы про анонсы. Что это значит? Ты издаешь книжку, и я издаю книжку, ты хочешь, чтобы я анонсировал твою книжку, а я хочу, чтобы ты анонсировал мою книжку. Что же мы делаем? Меняемся. Моя книжка анонсирует твою книжку, а твоя книжка анонсирует мою книжку. Это проще пареной репы. Только от книжных анонсов нет наличности. Но зато они притягивают множество других анонсов, которые уже будут приносить деньги, и большие. Например, от пароходных компаний может перепасть немаленькая копейка, пусть они только почуют, что в этой книжке, которую я хочу издать, речь идет о еврейской эмиграции и печатается она в количестве шесть миллионов штук. И как только получу первые злотые, так сразу же разошлю коммивояжеров собирать анонсы по всему свету.
Короче, дорогая моя супруга, я, как видишь, почти справился с этой моей книжкой и теперь занят другой комбинацией, о которой я тебе уже писал в предыдущем письме. Эта комбинация затеяна мной для нас самих, для еврейских писателей то есть, как для здешних, которые находятся в Варшаве, так и для прочих по всему свету. Я хочу, чтобы все писатели были заодно, единодушны, а не рассеяны и разъединены, и могли бы трудиться для общего блага — от этого произойдет величайшая польза, как для нас, писателей, так и для всех наших братьев-евреев, как здесь у нас, так и повсюду, по всему свету. Ты спросишь, как я дошел до этой мысли? Должен сообщить тебе, что на эту мысль меня навели поляки с их бойкотом, которым они
Когда заварилась вся эта каша, еврейские писатели, и твой муж Менахем-Мендл в том числе, подняли крик и принялись писать пламенные статьи в газеты, так, мол, и так, «
Короче, пошло писание в хвост и в гриву, и до сего дня писатели не перестали кипятиться и кричать: «Что ж это такое, люди добрые, что ж молчим? Почему нас не видать, не слыхать? Почему ничего не делаем?..» И тут я должен заявить тебе по совести, не в укор им, я имею в виду наших писателей, будь сказано, что они, писатели то есть, пишут и пишут в таком роде, а чуть что, сами идут выпить чаю в польскую кофейню, хотя там на них смотрят, как собака на шалахмонес[332], но как говорит твоя мама: «Еврей трефной, а его гроши кошерные…» Заявляю я им: «Братцы, что же это такое, как вы можете себе такое позволять? Стыдно перед людьми! Я не говорю о наших евреях, еврей, положим, еврея не стыдится, но ведь уже они, поляки то есть, показывают на вас пальцем!..» Говорят они: «Вы, однако же, комбинатор, тот самый человек, которого зовут Менахем-Мендл, может быть, вы и для такого случая придумаете какую-нибудь комбинацию?» Говорю я: «Дайте мне неделю времени». Говорят они: «Хоть две». Я ушел и разработал проект на десяти листах об акционерной еврейской кофейне. Кофейня должна быть как для писателей, так и для всех прочих, и там можно будет получить задешево не только кофе, чай, шоколад, бутерброды и т. д., но и во всякое время за нормальную цену любую еду и питье, и кружечку пива, и папиросу, а если нужно, то и шляпу, и рубашку, и одежду, и обувь, и помыться, если кому нужно помыться, и еще там должен быть свой миньен, и, не рядом будь помянут, театр, тоже свой, со своим хором и с еврейскими концертами, а из доходов, которые останутся после выплаты дивидендов акционерам, будут поддержаны все нуждающиеся писатели как в Варшаве, так и на всем белом свете. А еще там должны быть дешевые квартиры, но только для еврейских писателей, и там должны находиться все редакции, еврейские, естественно, и там будут писать, и там все будут все время собираться, и там будут обсуждать положение еврейского народа и искать решения, что и как делать, — одним словом, эта затея должна быть к общему благу. Тогда, поглядев на нас, остальные варшавские евреи создадут, быть может, свои братства: лавочники — свое, ремесленники — свое, банкиры — свое, учителя — свое, у каждого братства будет своя кофейня со своими затеями, своими интересами, и все вместе мы обретем такую силу, что поляки от стыда зароются на девять локтей в землю, придут к нам и попросят прощения, и уж тогда-то мы будем знать, что им ответить… Пока что я держу этот проект в секрете. Я рассказал о нем в общих чертах только Хасклу Котику, и как только он услышал слово «братство», сразу же подпрыгнул и завалил меня советами, как именно я должен этот проект превратить из умозрительного в зримый, воплотить его, так сказать, в жизнь. Он, дескать, уже устроил таких братств без счету, больше, чем у меня волос на голове. Он, дескать, страх как ловок в устройстве братств. Одно из братств, которое он устроил, называется «
Тем временем пора уже бежать в редакцию, разнюхать, не слышно ли чего нового про войну, которая идет у болгар с сербами и с греками. Кто кого угробил, кто потерпел поражение? Потому как, ежели почитать ту писанину, которую все они пишут, выходит, что все потерпели поражение… Прямо не верится, когда читаешь, как «братья» заживо друг друга хоронят, прямо-таки в дрожь бросает. Представь себе, что из-за большой жары там все пораздевались догола и дерутся в костюме Адама. В чем мать родила… И если захватят город или деревню, то вырезают все население, даже женщин и детей, и творят неслыханные злодейства!.. Дело дошло до того, что греческий царь выступил с протестом и воззвал к мировой справедливости: где ж это слыхано, болгары ворвались в греческую деревню и изнасиловали всех девушек, а детей разорвали на части! — как будто это еврейский погром, только за евреев некому вступиться и воззвать к мировой справедливости… Что же, как ты думаешь, сделали болгары? Тоже заявили протест и воззвали к мировой справедливости из-за того, что на них напали румыны и разграбили их добро. А румыны, как ты думаешь, что сделали? Тоже стали взывать к справедливости! Все хотят справедливости, а кровь льется как вода. В газетах пишут, что там, где идут бои, нет ни капли воды, только кровь… В хорошенькое время мы живем, дорогая моя супруга, что тут скажешь! Даст Бог, переживем! Но поскольку у меня нет времени, буду краток. Если на то будет воля Божья, в следующем письме напишу обо всем гораздо подробней. Дал бы только Бог здоровья и счастья. Будь здорова, поцелуй детей, чтобы они были здоровы, передай привет теще, чтобы она была здорова, и всем членам семьи, каждому в отдельности, с наилучшими пожеланиями
от меня, твоего супруга
Менахем-Мендла
Главное забыл. Что ты скажешь о турке? Из
Вышеподписавшийся
(
25. Шейна-Шейндл из Касриловки — своему мужу Менахем-Мендлу в Варшаву.
Письмо одиннадцатое
Пер. А. Фруман
Моему дорогому супругу, мудрому, именитому наставнику нашему господину Менахем-Мендлу, да сияет светоч его!
Во-первых, сообщаю тебе, что мы все, слава Богу, пребываем в добром здравии. Дай Бог, чтобы вести от тебя к нам были не хуже.
Во-вторых, пишу тебе, дорогой мой супруг, что твой новый план насчет кофейни, которую ты хочешь открыть в Варшаве, мне что-то не нравится. Знаешь почему? Потому что из этого ничего не выйдет. Поговорят, поговорят, да так все и останется, как было. Таков любой общинный сход. Думаешь, у нас лучше? Наши касриловцы по своей натуре такие же. Сперва загорятся, а как дойдет до дела, так моя хата с краю. Еще хорошо, если не кончится оплеухами. Как говорит мама: «В Писании сказано, будь между евреями хоть капелька согласия, Мессия уже давно бы пришел…» Особенно это касается таких дел, где без денег не обойтись. Вечная история: как зайдет речь о звонкой монете, так все богачи в городе вымирают, точно рыба, когда река пересохла. Такая уж у них, у богачей, натура. Ни себе, ни людям, зато стоит появиться ребе, знахарю, хазану, доктору, проповеднику, погорельцу, иерусалимцу[334], побирушке, черт знает кому — так ему тут же понесут отовсюду рубли. Поди пойми, откуда в городе взялось столько денег? Вот как раз на той неделе приехал к нам один раввин, то есть он такой же раввин, как я — раввинша, только выдает себя за раввина, принесло его откуда-то из Белоруссии! Приехал, остановился не где-нибудь, а на постоялом дворе у Ханы-Малки-скандалистки и растрезвонил, что приехал то ли знахарь, то ли доктор, который больных исцеляет, детей делает здоровыми и крепкими, продлевает всем жизнь — чуть ли не мертвых воскрешает! Во всех синагогах и бесмедрешах повесил списки того, от чего он лечит, — там тебе какие хочешь болезни. Хочешь — лихорадка, хочешь — головная боль, хочешь — сердечная, желудочная или глазная. Если у кого плохо с ногами либо с печенью, или желчные камни, или застарелый
Так она, эта баба базарная, чтоб ей всю жизнь добра не видеть, трещала о своем постояльце всякому встречному-поперечному, молодым и старым, бедным и богатым, губки облизывала, глазки закатывала. Я, кабы не она, может быть, и сама пошла бы к тому лекарю злосчастному, чтобы ему на кладбище лежать, но едва она, Хана-Малка то есть, рот открыла, так я сразу подумала: это все враки! Прихожу домой, рассказываю маме, а мама и говорит: «Кто его знает, может, и есть в нем какая-то сила, потому как в Писании сказано, — говорит она, — одному руками не сладить, а другому и глазом моргнуть довольно…» — и принялась меня уговаривать, чтобы я сходила к нему, что мне, дескать, стоит, а вдруг он даст мне что-нибудь от спазмов, чтобы ей больше, Боже сохрани, не пришлось их заговаривать… Я ей сказала, что со спазмами уж как-нибудь без него разберусь, а лучше схожу к нему с Мойше-Гершелем, чтоб мне было за него, он такой замученный, такой бледненький, что я уж и не знаю, что с ним такое? То ли это от учебы, ведь он день и ночь только и делает, что учится да учится! То ли это из-за роста — он же растет, ох и растет же он, что твой подсолнух. Сказала я это маме, а мама меня перебила и твердит свое, мол, лучше тебе самой к нему сходить: я, дескать, мать, я тут старшая. Доспорились мы с ней до того, что взяли и пошли к этому лекарю вдвоем, я и мама то есть; глянул он нас одним глазом — чтоб ему тот глаз набок вылез — и пожаловал нам щепотку травок. Ох и вкус же у этих травок, чтоб ему, Господи, вся еда такой же была на вкус! И он велел нам, чтобы мы принимали их натощак и ни о чем не думали, и, главное, молча… Представь себе, сколько времени мы принимали это лекарство, чтоб ему, тому лекарю, прожить не дольше, если выбросили его в окно сразу же, как только пришла газета, а в ней написано: остерегайтесь раввина, который разъезжает из города в город, прикидываясь доктором, потому что он только выдуривает у народа деньги, а помогать-то его лекарства помогают как мертвому припарки — вот прямо так и написано. Умники! Что ж они так поздно спохватились? Не могли, что ли, написать это неделькой раньше, была бы я сейчас богаче на пару рублей, чтобы тот доктор потратил их на настоящего доктора, чтобы он себе руки-ноги переломал на ровном месте, чтоб ему живым не доехать туда, куда едет! Теперь мама говорит, что она сразу догадалась, что тот лекарь — мошенник. Первый признак: зачем это он велит всем молчать до тех пор, пока не закончат принимать его травки? Спрашивается, коли она сразу обо всем догадалась, что ж молчала? Говорит она: а как же ей было об этом сказать, если лекарь велел молчать? Чтоб он уже, Боже ж ты мой, навсегда замолчал! Как будто больше не на что было выбросить два рубля серебром! Лучше было бы на эти деньги купить подарок детям, раз уж ты сам не догадываешься прислать им что-нибудь из Варшавы — говорят, там все продается за полцены, но как говорит мама: «В Писании сказано,
Шейна-Шейндл
(
26. Менахем-Мендл из Варшавы — своей жене Шейне-Шейндл в Касриловку.
Письмо пятнадцатое
Пер. В. Дымшиц
Моей дорогой супруге, разумной и благочестивой госпоже Шейне-Шейндл, да пребудет она во здравии!
Прежде всего, уведомляю тебя, что я, слава Тебе, Господи, нахожусь в добром здоровье, благополучии и мире. Господь, благословен Он, да поможет и впредь получать нам друг о друге только добрые и утешительные вести, как и обо всем Израиле, — аминь!
Затем, дорогая моя супруга, да будет тебе известно, что дело не кончено. Я имею в виду эту драку на Балканах. Только и слышно: «Эй, братцы, давай драться»!.. Слышно, как кости трещат, видно, как хлещет кровь, а что делает весь свет? Ничего! Все смотрят на это как на комедию в театре, бьют в ладоши и кричат «Браво!». Совсем как у нас в Варшаве во время схватки силачей, которые называются «атлетами»[337]. Есть среди них один атлет, настоящий гвардеец, его зовут Вильдман, очень знаменитый, он — ужасный силач, хотя и из наших, из евреев. Говорят, что он потомок богатырей Израилевых из колена Иудина. Каждый вечер он выступает в театре, показывает свою силу, кладет на лопатки одного за другим гойских силачей, как ягнят, а варшавские евреи, видела бы ты, как они сияют от радости, какое получают от этого удовольствие, бьют в ладоши, кричат «Браво!» и так и надуваются от гордости! Я представляю себе, что бы случилось, если бы кто-нибудь, к примеру, взял бы этого ужасного силача, когда он как следует разгорячится, в самом пылу схватки, и, вместо того чтобы дать ему показывать на сцене свои фокусы, напустил бы его как есть, голого, на варшавскую публику и при этом сказал ему так: «Лупи, брат Вильдман, по чем попало!» — ой-ой-ой, каких бы бед этот Вильдман тогда натворил в Варшаве!.. То же самое с балканскими «братьями». Разница только в том, что наш варшавский герой — еврей и бьется, бедняга, для заработка, так что это не очень опасно. Я-то думаю, что этот богатырь из богатырей Израилевых, увидь он кровь из порезанного пальца, хлопнется в обморок. Он из тех, которым скажи «стоп» — и они остановятся. Но, боюсь, разъярившиеся балканцы сами себе «стоп» не скажут. Им придется дать поленом по башке, то есть придется им дать понять, что драка окончена, с помощью нескольких добрых выстрелов из настоящих пушек или послав против них несколько броненосцев… Только когда они услышат пиф-паф, до них дойдет, что имеется в виду, и они сразу протрезвятся… Пока же они пьяны от турецкой крови, которая еще дымится, и все как один похваляются своим молодечеством. Один очень хладнокровно рассказывает: «Нынче я напал на моего старшего брата и выбил ему глаз…» Другой заявляет с весьма благочестивым выражением лица: «А я нынче, благодарение Богу, оторвал моему младшему брату руку…» Третий так и кипит от воодушевления во всех газетах: «Нынче мне удалось переломать моему среднему брату все кости…» К чему эта похвальба может привести — это мы видим на примере Фердинанда, болгарского царя, на примере его ужасного конца, такой бы конец всем врагам Израилевым! Ему накостыляли на чем свет стоит. Сербы с одной стороны, греки — с другой. А сейчас уже и Румыния вмешалась, и, наконец, движется на болгар новая туча — турок! Он, вооружившись, наступает на
Тьфу на него! Видела ты такое несчастье? Из-за этого сочинителя «
от меня, твоего супруга
Менахем-Мендла
(
27. Шейна-Шейндл из Касриловки — своему мужу Менахем-Мендлу в Варшаву.
Письмо двенадцатое
Пер. А. Фруман
Моему дорогому супругу, мудрому, именитому наставнику нашему господину Менахем-Мендлу, да сияет светоч его!
Во-первых, сообщаю тебе, что мы все, слава Богу, пребываем в добром здравии. Дай Бог, чтобы вести от тебя к нам были не хуже.
Во-вторых, пишу тебе, дорогой мой супруг, о том, что помереть бы твоему рифмоплету, от которого ты в таком восторге, ужасной смертью, прежде чем ты с ним познакомился или через полчаса после того, и не выпало бы тогда ни мне, ни моей маме — чтоб зубы у него выпали — такого стыда и позора, а сам-то он не стоит и шнурков от наших старых ботинок, что валяются на чердаке. Главное отличие Менахем-Мендла, пишет он (чтоб у него, у того рифмоплета, правая рука, которой он пишет, отсохла), в том, что у него, у Менахем-Мендла то есть, есть жена, а у той — мама. Вот ведь что удумал, выкрест! Уж не знаю, чему он завидует, мошенник этот, — тому, что у тебя есть жена? Или тому, что у твоей жены есть мама? Чтоб его круглый год лихоманка трясла, Господи! И что была бы за радость ему, хотела бы я знать, если б у тебя, Боже упаси, не было жены, а у меня — мамы, чтоб у него самого души не было? И вообще, что он имеет против меня и моей мамы такого, чтобы взять и вставить нас в свои стишки, чтоб ему поперек горла встало? Приключилось бы с ним такое, чтобы ему на всю жизнь расхотелось рифмовать! Мог бы и тебе Бог дать другое разумение и другое понятие, чтобы ты не думал черт знает о чем, не водил бы дружбу черт знает с кем, с бадхенами, рифмоплетами, сочинителями песен, комедиантишками и прочей подобной шушерой, — как говорит мама: «У Бога всякой дряни много, и как раз для твоего мужа…» Она совершенно права. Мало мне, что ли, того, ой горюшко, что у меня, Шейны-Шейндл, муж сидит в Варшаве, занимается писаниной, возится с турком и татарином, и все, с позволения сказать, ради куска хлеба? Как говорит мама: «Деньги не пахнут». Так я еще должна терпеть то, что ты там водишь компанию с рифмоплетами, сочинителями песен и
И все-таки я тебе говорю, дорогой мой супруг, что уж лучше я буду помирать с голоду по три раза в день или останусь вдовой, нежели увижу, что ты, Боже упаси, занялся чем-то подобным! Я прямо покраснела от стыда, когда увидела, как эти люди, мужья и отцы семейств, переодеваются, налепляют на себя паклю и представляют черт знает кого, разыгрывают невесть что, пляшут и хлопают в ладоши без удержу, кривляются и скачут, чтоб у них болячка вскочила, в чужом обличье. Одно только у них хорошо — песенки. Песенки, которые они поют, это истинное наслаждение, прямо до души пробирает! Одна — как раз на тот напев, которым хазан молится в синагоге на Суккес перед вторым шмоне-эсре. Песенка называется «Ой, как мило, как приятно!»… Теперь все в Касриловке от мала до велика ее распевают. Кто эту песенку сочинил, я не знаю, но он наверняка какой-нибудь выкрест — чтобы хвороба его до костей пробрала! Мне потом было стыдно: зачем я позволила той скандалистке и маме уговорить меня и пошла на ту комедию. Она, мама то есть, как насядет на меня: «Сходи, ну что тебе стоит пойти? Все идут, и ты сходи. Тем более, — говорит она, — что и муж твой занимается теперь чем-то вроде этого. Один, — говорит она, — ловит рыбу, другой ее готовит, а третий — ест…» Что она имела в виду, я не понимаю; но когда я ей стала объяснять, что мне это на ум нейдет, что мне и без комедий неплохо, и прочее в таком роде, она рассмеялась и говорит мне, что я — дура, и почем тебе, дескать, знать, где в эту самую минуту твой муж? «Может быть, — говорит она, — он сейчас смотрит как раз ту же самую комедию? Ты думаешь, — говорит она, — что он там день и ночь сидит и плачет о разрушении Храма? Э, глупенькая, я бы на твоем месте давно бы уже была в Варшаве. И заявилась бы к нему, — говорит она, — не иначе как неожиданно и не иначе как в новолуние, темной ночью. Не потому, — говорит она, — что я его, Боже упаси, в чем-то подозреваю, а просто так. Я бы хотела просто из интереса глянуть, — говорит она, — хоть одним глазком, как он там поживает, это твое сокровище. И чем он занимается, и что поделывает, и как он, бедненький, по дому тоскует…»
Что сделалось у меня на душе от этих слов, я тебе писать не стану. Приди, кажется, кто-нибудь и прокляни меня по-всякому, и то было бы милей. Но раз мама говорит, надо молчать. Она ведь мне не враг. И тебе тоже, хоть за глаза она и клянет тебя по три раза на дню, и все от души, так, как ты того, по чести сказать, заслуживаешь и как тебе желает всего доброго и всяческого счастья твоя воистину преданная тебе жена
Шейна-Шейндл
Книжка, про которую ты мне пишешь и которой хочешь осчастливить целый свет и себя самого, — про нее уже знают
(
28. Менахем-Мендл из Варшавы — своей жене Шейне-Шейндл в Касриловку.
Письмо шестнадцатое
Пер. Н. Гольден
Моей дорогой супруге, разумной и благочестивой госпоже Шейне-Шейндл, да пребудет она во здравии!
Прежде всего, уведомляю тебя, что я, слава Тебе, Господи, нахожусь в добром здравии и мире. Господь, благословен Он, да поможет и впредь получать нам друг о друге только добрые, спасительные и утешительные вести, как и обо всем Израиле, — аминь!
Затем, дорогая моя супруга, да будет тебе известно, что турок помимо того, что сам на себя навлек несчастье, разбил все мои драгоценные планы. Не стоило ему поддаваться уговорам молодых людей[343], и не стоило ему спешно лезть в
На самом деле сильно обижаться на турка тоже нельзя. Жажда мести велика, когда видишь, как твое имущество валяется повсюду без призора, словно после погрома, а чужие люди его делят… А тут, с Божьей помощью, сами погромщики вдруг перессорились, не смогли поделить добычу, побили да покалечили друг друга — когда ж еще подвернется такой удобный случай. Как говорит твоя мама: «Вот тебе горшок, вот тебе и ложка…» Не стоит, однако, забывать, что враг[344]хоть и разбит, но за его спиной стоят такие скандалисты, такие большие «медведи»[345], как, например, англичане в клетчатых штанах или немцы со своими здоровенными мордами, и им нисколько не выгодно, чтобы турок после погрома восстал из мертвых, забрал бы все обратно и встал бы на ноги так, чтобы быть в силах сказать «
Допустим, есть престарелый дядя, богач, все дожидаются наследства, а он, в добрый час, болен, и есть надежда, что опочит вечным сном, и тогда его, не жалея слез, оплачут, вынесут, отдадут последние почести, проводят на кладбище, наймут учеников талмуд-торы, чтобы те пели, идя вслед за погребальными носилками, «
Вот тебе притча. А какая у нее мораль, я думаю, ты и сама понимаешь… Разжевывать и в рот класть не требуется… Но кое о чем ты все же спросишь: где же справедливость? Где Бог? Почему бы бедному турку не забрать свое разграбленное имущество? Что в этом плохого?.. Тем же вопросом сперва, глупенькая, задавался и я. Но была бы ты на моем месте и читала бы все, что я читаю у себя в редакции, все эти телеграммы да письма со всего света, всю эту крылатую ложь, обманы и неправду, которые сначала выдумают, а потом тут же отрицают, видела бы ты все эти подножки, которые один норовит подставить другому, всю эту кровь, которая льется повсюду рекой, — ты бы, как и я, тоже перестала задавать эти вопросы. Я не только сам перестал задавать эти вопросы — я уже не могу выносить, когда их задают мне, потому-то и перестал захаживать к Хасклу Котику в кофейню, чтобы он оставил меня в покое и перестал меня попрекать, почему, дескать, все помалкивали и допустили, чтобы балканцы перебодали друг друга как быки? Ладно бы «полумесяц» — это он имеет в виду турка — идет войной на славян, это, дескать, он еще понимает. Но как ваши распрекрасные славяне допускают, заявляет он мне, что их же собственные братья, такие же славяне, истребляют друг друга? Ладно, о справедливости, дескать, речь уже не идет. Он хочет лишь одного, чтобы я ему сказал, в чем тут смысл? А человек этот, чтоб ты знала, если уж насядет, то быстро от него не отделаешься. Вот он насел на меня с этой еврейской кофейней, которую я хочу открыть на акции, чтобы я принял его «
от меня, твоего супруга
Менахем-Мендла
Главное забыл! Касательно того, что ты изводишь себя, дорогая моя супруга, тем, что сочинитель «
Ой-ой-ой, что сделалось после этого у нас в газетах! Сколько чернил было пролито! Молодежь выступила с пламенными протестами: «Как же так, ведь это преступление! Человек сам пишет на жаргоне столько лет — да как красиво пишет! — и вдруг берет и внезапно оплевывает его, сравнивает с парой старых калош и ругает на чем свет стоит!..» Молодежь — глупа! Они не понимают, что значит для рифмача выдумать рифму!..[353]
Вышеподписавшийся
(
29. Шейна-Шейндл из Касриловки — своему мужу Менахем-Мендлу в Варшаву.
Письмо тринадцатое
Пер. А. Фруман
Моему дорогому супругу, мудрому, именитому наставнику нашему господину Менахем-Мендлу, да сияет светоч его!
Во-первых, сообщаю тебе, что мы все, слава Богу, пребываем в добром здравии. Дай Бог, чтобы вести от тебя к нам были не хуже.
Во-вторых, пишу тебе, дорогой мой супруг, о том, что, если уж хочешь мне писать, так не пиши об этих твоих злосчастных, обо всех этих мелких, больших и больших-пребольших сочинителях песен, чтоб им провалиться со своими стишками, мою бы им мигрень и головную боль, тогда бы уж они перестали рифмовать. Чтоб они так могли есть, как я сейчас могу писать тебе это письмо, ото всех этих дел, если хочешь знать, у меня голова кругом идет и в глазах рябит. Но деваться некуда. Меня уже несколько человек за сегодняшнее утро просили, чтобы я тебе, ради Бога, написала о той истории, которая у нас тут случилась, так что весь город[354] завяз в трясине, ни туда ни сюда, так они бы хотели, чтобы ты, может быть, им как-то помог советом, хотя я не знаю, с чего это ты стал вдруг у них таким великим умником, таким разумником, таким советчиком. Но как говорит мама: «Дай мне, Боже, не ума да разумения, а только чуточку удачи…» А история-то вот какая.
Есть у нас братство, новое, с иголочки, называется оно святым именем «
Потому что если у кого три дочери, и все три невесты, ему выдают из братства три раза по триста рублей на приданое, так положено. А если у кого четыре дочери, и все четыре невесты, то ему положено выдать четыре раза по триста рублей на приданое. А уж если кого Бог благословил пятью дочерьми, ему должны дать пять раз по триста рублей на приданое. В общем, чем больше дочерей, тем лучше. Как говорит мама: «В Писании сказано, придет время, когда отец не скажет, что у него слишком много детей, и мать не будет плакать, что у нее много дочерей…»
И тут, однако, в братстве, болячку бы им, обратили внимание на один вопрос: как быть, если у кого-то семь дочерей, десять дочерей, тринадцать дочерей — спрашивается, что тогда делать? Вот был у нас в Касриловке сапожник, прозвали его Идл-бездетный, потому как Бог его осчастливил полутора дюжинами детей от двух жен, и все — девочки! Счастье еще, что он вовремя уехал в Америку. Добрался ли он до места со всей своей оравой или по дороге сбыл их по одной по эту ли, по ту ли сторону границы — неизвестно. Кому какое дело до сапожника? Мало ли сапожников, мало ли портных и просто людей померло, прежде чем доехало дотуда, где им пришлось бы работать как лошади, чтобы не помереть с голоду? Однако же в братстве призадумались: что будет, если, например, такой вот «бездетный», вроде Идла, возьмет да и вместо того, чтобы уехать в Америку, станет членом братства, а его восемнадцать дочерей вырастут и станут невестами? Где же взять столько денег? Тут кому-то из них пришел вдруг в голову, чтоб ему голову разбить, совет, и как он посоветовал, так и постановили: кто платит только одну пятерку в год, тот может выдать замуж только одну дочь, а у кого две дочери, тот должен платить по две пятерки в год, у кого три дочери — три пятерки, четыре дочери — четыре пятерки, десять дочерей — десять пятерок… десять напастей на их голову! Как тебе нравятся эти умники — дяде Аврому-Мойше, бедняге, пришлось выложить еще две пятерки. А что, у него был выбор? Как говорит мама: «Любишь жирный кугл, люби и смальца добавить…» Что, уже надоело? Погоди немного. Сейчас-то как раз самая суть и начнется.
В общем, мой дядя Авром-Мойше, не откладывая дела в долгий ящик, просватал всех трех дочерей, и женихи ему достались преотличные, один лучше другого. А что тут удивительного? Нынче за деньги можно все что хочешь раздобыть, а приданое-то гарантировано, как в банке, братство-то надежное, потому как старостами и заправилами в нем — лучшие люди, сам понимаешь, ведь среди них сам раввин Иешуе-Гешл. Казалось бы, хорошо? Погоди, услышишь, что было дальше.
Просватав дочерей, назначил мой дядя три свадьбы, не откладывая, через две недели, все три свадьбы — на один день. В чем смысл? А смысл самый простой. Он, видишь ли, рассчитал, если выдать замуж всех трех дочерей одним махом, то выходит большая экономия: не нужно ни три раза стол накрывать, ни три оркестра приглашать, ни три ночи не спать. Жалко, что нельзя шадхену вместо трех раз заплатить один. Но и тут дядя Авром-Мойше не свалял дурака. Он и за сватовство ничего не заплатил, подумал и отложил платеж на после свадьбы, чтобы заплатить, видишь ли, из тех самых денег, из приданого то есть, которое даст братство, — как говорит мама: «Чужое масло лучше мажется…» Кажется, мог бы быть доволен, не так ли? Но не тот человек мой дядя Авром-Мойше. Он никогда не бывает доволен! «Что с вами, дядюшка? Что это вы нос повесили?» А он охает: что же это такое, ведь ему придется расстаться с тремя детьми за одну неделю, потому что все три жениха переговорили между собой и решили через неделю после свадьбы уехать в Америку, у каждого ведь по триста рублей денег — так что же им здесь делать?
В общем, ходил он, дядя Авром-Мойше то есть, опечаленный. Вот беда-то, где это слыхано, насилу человек дожил до маломальской радости, и тут вдруг дети, три дочки и три зятя, расправляют крылышки и улетают, все в одну неделю! Дали бы ему, дескать, хоть немножко потешиться! Вот так он, бедняга, плачется, дядя Авром-Мойше то есть, а на самом деле по нему видно, что ему здоровья прибыло, шутка ли, такая гора с плеч свалилась — трех взрослых дочерей в один день с рук сбыл! Но мама терпеть не может неправды и ненавидит, когда кто-то имеет наглость говорить не то, что думает, она и высказала ему сразу все, что было у нее на сердце, как она это умеет, дескать, напрасно он, Авром-Мойше, плачет, Бог-то все видит. Бог может совершить чудо, говорит мама, и его детям придется остаться здесь и никуда не ехать, потому что, говорит мама: «В Писании сказано, у человека один путь, а у Бога путей — без числа…» Он рассердился, дядя Авром-Мойше то есть, и отвечает ей: «Что-то вы начали мне слишком часто о Боге говорить!..» В общем, кто же оказался прав? Представь себе, мама! Три его дочери так же сыграли свои свадьбы в один день, как я — раввин, потому что едва дело дошло до свадьбы и женихи потребовали приданого, так дядя Авром-Мойше побежал за приданым, а ему — какое приданое, кому приданое? — сперва нужно
Шейна-Шейндл
(
30. Менахем-Мендл из Варшавы — своей жене Шейне-Шейндл в Касриловку.
Письмо семнадцатое
Пер. Н. Гольден
Моей дорогой супруге, разумной и благочестивой госпоже Шейне-Шейндл, да пребудет она во здравии!
Прежде всего, уведомляю тебя, что я, слава Тебе, Господи, нахожусь в добром здравии, благополучии и мире. Господь, благословен Он, да поможет и впредь получать нам друг о друге только добрые, спасительные и утешительные вести, как и обо всем Израиле, — аминь!
Затем, дорогая моя супруга, да будет тебе известно, что как только я получил твое письмо по поводу братства «
В общем, он принялся диктовать, а я записывать. «Прежде всего, — говорит он, — засучите-ка рукава, обмакните перо в чернильницу и изобразите вашей собственной рукой: „Проект
«Аминь и аминь, — говорю я, — все это очень хорошо и прекрасно, но что делать, однако, тому, кто уже уплатил первую пятерку, а теперь, — говорю я, — ему ни туда ни сюда?» Говорит он мне: «Вот вечно с евреями так! Времени у человека нет! Мы, — говорит он, — еще в самом начале, а вы уже задаете вопросы. Поверьте мне, я никого не забыл, — говорит он, — и об этих я уже тоже подумал. А теперь пишите, прошу прощения, — говорит он, — параграф номер семь: тот, кто вносит первые пять рублей и не желает платить в дальнейшем, или же платить не в состоянии, или же забыл заплатить, получает свои деньги обратно, но не сразу, а только через восемнадцать лет, так что ваш дядя, как бишь его там, может, — говорит он, — быть совершенно спокоен. Теперь, — говорит он, — препояшитесь для битвы, дорогой мой Менахем-Мендл, нам еще многое предстоит. Нам надо еще поговорить касательно управления, касательно контроля, касательно бухгалтерии. Нам еще, — говорит он, — предстоит не менее шестидесяти с лишним параграфов…»
Услышал я про «еще шестьдесят с лишним параграфов» — из меня и дух вон, бросаю взгляд на часы и говорю, что прошу, дескать, сотню раз меня извинить, но у меня нет времени, зайду снова, дело горит, я человек служащий, себе не принадлежу, должен бежать в редакцию. Кто знает, дескать, что сейчас происходит? Вот сидим мы с вами тут да братства создаем, а там, дескать, может, уже весь свет переворачивается…
Короче, вырвался я и помчался в редакцию и, ей-богу, словно напророчил, получаю телеграмму за телеграммой, и все из одного города, из Бухареста. Этот Бухарест нынче стал тем местом, откуда должен снизойти всеобщий мир. Туда ради этого съехались главные дипломаты со всех балканских государств, им необходимо выработать трактат[361], улаживающий все распри между «братьями», не могущими поделить наследство дяди Измаила. Смешно, честное слово! Бухарест — тоже мне город! Румыния — тоже мне страна! Молдаване и валахи[362] — тоже мне народы! А теперь они судьи, поборники справедливости! Теперь они выработают трактат и станут пристально наблюдать, держат ли все свое слово, следуют ли тому, что написано в трактате! Спрашивается, с чего это вдруг все прочие станут следовать тому, что в трактате написано, если они сами, я имею в виду румыны, не следуют тому трактату, который был подписан в Берлине еще при Бисмарке, а в нем ясно, черным по белому написано, что евреи в Румынии имеют все права?.. Кто сам по векселю не платит, тот не должен векселя подписывать… Теперь вся эта история кажется мне чистым издевательством. Мне как-то не верится, что что-то выйдет из этой конференции в Бухаресте[363]и из ее трактата. Так как, с одной стороны, греки с болгарами торгуются, как на ярмарке, выставляют свои условия по поводу Македонии — какая-то Кавала[364] застряла у них, точно кость в горле, — а с другой стороны, Македония просит, чтобы ее оставили в покое[365], хочет быть сама себе хозяйкой и желает им, грекам с болгарами, чтобы те друг другу головы по-расшибали. А тут еще турок со своим
От меня, твоего супруга
Менахем-Мендла
(
31. Шейна-Шейндл из Касриловки — своему мужу Менахем-Мендлу в Варшаву.
Письмо четырнадцатое
Пер. В. Дымшиц
Моему дорогому супругу, мудрому, именитому наставнику нашему господину Менахем-Мендлу, да сияет светоч его!
Во-первых, сообщаю тебе, что мы все, слава Богу, пребываем в добром здравии. Дай Бог, чтобы вести от тебя к нам были не хуже.
Во-вторых, пишу тебе, дорогой мой супруг, что те, которые прочли здесь твое письмо, ругались на чем свет стоит. Что это за ерунду сочинил для нас твой Хаскл Котик! Посчитали, что, ежели платить столько, сколько он хочет, и при этом учесть проценты, которые на эти деньги причитаются, то выходит в два и, может быть, в три раза больше того, что когда-нибудь удастся вытащить, и это если еще доживешь до того, чтобы вытащить. Главное, делай все по его советам восемнадцать лет подряд! Легко ему говорить — восемнадцать лет, восемнадцать болячек моим врагам, — как говорит моя мама: «Погоди до пятницы, получишь кисло-сладкое мясо…» Нет, Мендл, когда ты его, этого твоего Котика то есть, увидишь, скажи ему, что мы не такие ослы, как он о нас думает, нас на мякине не проведешь, и мы не станем платить и опять платить, сколько он там скажет. В конце концов, этот Котик должен знать, что за все то время, сколько Касриловка стоит на свете, в ней и близко не было столько денег, сколько он насчитал, а если бы и были, нашлись бы для вложения денег дела поинтересней. А за тот совет, который он дал дяде Аврому-Мойше, чтобы тот лет так сто подождал, пока благодетели вспомнят о том, что ему, дяде то есть, следовало бы вернуть пятерку, поблагодари его, этого твоего Котика, и попроси его ради интереса, раз уж он такой мастер давать советы, чтобы он посоветовал, что нынче делать дяде Аврому-Мойше со своими тремя дочерьми, которые, кроме того, что они, между нами говоря, совсем немолоды, еще и такого, не сглазить бы, роста, что, когда они идут по улице, никто не скажет, что это идут девушки? Что ему с ними делать: солить или вместе с квасным продавать[367], ведь никаких женихов у них, слава Богу, уже нет, так как те три парня отослали назад условия помолвки, пошли им, Господи, бедствий, горестей и болестей! Не хочется проклинать, а просто пожелаю им, чтобы они всю свою жизнь прожили, а до свадьбы не дожили, а уж если все-таки когда-нибудь доживут, то пусть их жены сразу овдовеют, а дети останутся сиротами! Стыдно сказать, но все три пары уже сфотографировались вместе на одной карточке, и эту карточку уже роздали всем родственникам с обеих сторон, и со стороны жениха, и со стороны невесты, и, мало того, разослали в Одессу, и в Вильну, и в Америку, и черт знает куда еще. Мужчинам — чтоб им сгореть — все можно! Попробуй только невеста сказать, что она не хочет жениха, ей быстро вправят мозги! Вот, например, единственная доченька тети Крейны: прекрасно образованна, танцует, одета по последней моде, так она на днях едва не стала невестой сынка Шолом-Зейдла, ты этого парня не знаешь, он вроде как учился в Егупце на провизора и недавно приехал оттуда, эдакое ничтожество, свистун, пустое место, перекати-поле! Можешь себе представить, еще ничего между ними не было, тарелку еще не разбили[368], но он уже успел рассказать невесте несколько таких чудных историй, что она сразу же сказала своей маме, что хоть ее озолоти, а она его больше знать не желает! Что уж он ей такого рассказал — этого от нее было никак не добиться, но только она заладила: нет, нет и нет! Единственная дочь — что тут скажешь! В общем, сватовство расстроилось, — как говорит мама: «Была невестой — стала девицей…» Что же сделал этот Шолом-Зейдл? Ни за что не догадаешься! Он, Шолом-Зейдл то есть, не придумал ничего лучшего, чем распустить слух, что это он сам не захотел этого сватовства. Почему? Потому что его сынулечка сам не захотел такую невесту из-за того, что она неправильно говорит по-русски. Что же он будет, дескать, делать, его сын, когда закончит учиться на провизора и станет аптекарем, как же это у него тогда будет жена, которая не умеет правильно говорить по-русски? Ну что ты на это скажешь? Чтоб такого отца не похоронили прежде сына да чтобы помер он лютой смертью! А кто ж в том виноват, как не она сама, я имею в виду эту избалованную единственную дочку тети Крейны. На что ей сдалось говорить по-русски с таким шарлатаном? Я бы с таким стала говорить, только совсем с глузду съехавши! Думаешь, она одна такая? Нынче у нас все девушки такими стали. Когда идешь в субботу на прогулку, никакого другого языка, кроме русского, и не слыхать. «
Шейна-Шейндл
Да, Мендл, забыла тебе написать, что ко мне опять ломятся — спрашивают про твою книжку из того «
(
32. Менахем-Мендл из Варшавы — своей жене Шейне-Шейндл в Касриловку.
Письмо восемнадцатое
Пер. Н. Гольден
Моей дорогой супруге, разумной и благочестивой госпоже Шейне-Шейндл, да пребудет она во здравии!
Прежде всего, уведомляю тебя, что я, слава Тебе, Господи, нахожусь в добром здравии и мире. Господь, благословен Он, да поможет и впредь получать нам друг о друге только добрые, спасительные и утешительные вести, как и обо всем Израиле, — аминь!
Затем, дорогая моя супруга, да будет тебе известно, что я ничего не имею против того, что между балканскими братьями заключен мир. Мир — это одна из трех вещей, на которых стоит весь свет[372], и если бы меня спросили, и если бы это от меня зависело, все народы на всем свете должны были бы жить в мире и согласии. А когда придет Мессия, так оно и будет, с Божьей помощью… Я лишь против того, что мир был подписан в Бухаресте, столице того самого государства, которое называется Румыния. Не знаю, как ты, но, когда при мне упоминают само имя Румынии, я весь закипаю! Ведь это глупо, честное слово, — есть достаточно стран, в которых нашим братьям-евреям живется несладко. Но досада все же не так велика. Ладно, там им хотя бы открыто говорят: «Вы евреи — и видали мы вас в гробу!» Румыния же — своего рода
Короче говоря, как бы там ни было, а мир — это мир, дай Бог, чтобы длился он долго и чтобы, не приведи Господь, не возникла новая распря и новая заваруха и братья бы вновь не схватили друг друга за глотки, аминь… Теперь остается лишь один вопрос: что же станет с турком? Послушается ли он Энвер-бея[373], младотурецкого заправилу, который держится непоколебимо и говорит, что не отдаст
Короче говоря, все там распутается, уладится, наведут, с Божьей помощью, порядок, так что действительно будет мир на свете, хотя бы на время, и тогда перестанут устраивать шумиху вокруг всякой ерунды, так что можно будет посвятить себя своим собственным интересам, которые и важнее, и ближе. Вот возьми, например, Анголу. Анголой называется страна, в которой, как я тебе как-то раз писал, нам предлагают поселиться[374]. Теперь это уже не секрет. Лопнул волдырь. Кто проговорился и выдал секрет — не скажу, но дело это хорошее. Нравится оно мне. Ангола находится у португальцев. То есть находиться-то — находится она в Африке, но принадлежать — принадлежит Португалии. Страна эта страшно велика, даже, боюсь, слишком велика, и изобильна, со всяческими благами, о которых я тебе уже писал, — прямо-таки страна, текущая молоком и медом. Но что с того? Она ведь дика, безлюдна и пустынна. Ее нужно заселять, а некому. Когда ее заселят, только тогда станет она раем, а для евреев — своего рода Землей Израиля. Ты, верно, спросишь, а как нам досталась эта страна? Надо бы мне тебе в точности разъяснить, как все произошло.