В лесу было душно и тихо. Только попискивали где-то на сучьях невидимые рябчики да носатые бесстрашные дятлы в пестрых пиджачках, белых галстуках и красных штанишках выстукивали и выслушивали сосны внимательно, как доктора, не обращая внимания на прохожих.
— Чуешь, воздух-то какой? Хвойный настой! Пей его, как целебный напиток, дыши полной грудью! Вот бы в таком лесу поставить завод и открыть в цехах все стеклянные окна… И на таком заводе работать, — помечтал отец. — Наверное, при коммунизме так и будет: каждый завод в саду, в парке… Вот ты, наверное, и будешь работать на таком заводе…
— А электричество? Как же завод без света… Наша типография вся огнями сверкает.
— Ну вот, ты меня за чудака не принимай, — улыбнулся отец. — Я про завод в лесу не для красного словца. Наша речка Лисонька, конечно, маловата, а вот если на Мокше, в которую она впадает, поставить гидростанцию — она вполне завод обеспечит…
Я представил в этом лесу, среди красных сосен, сверкающие цехи завода, рабочих, клуб и пионерский отряд, идущий по тропинке, и стало веселей.
Признаться, на меня наводила какую-то тоску эта мертвая тишина. Все казалось, что кто-то идет за нами и следит недобрым взглядом зверя. Наверное, казалось это и отцу — он несколько раз неожиданно оглядывался. Нет, никого не было. Только лес вокруг, красные стволы сосен, уходящие ввысь, и над ними густой зеленый шатер хвои, закрывающий небо.
Перешли несколько ручьев, журчащих в овражках. Вода в них была золотистого цвета, настоянная на хвойных иглах.
Чем дальше заходили в лес, тем становилось глуше и темнее. И вдруг впереди блеснуло голубое небо, яркий свет солнца, и мы вышли в долину реки. Лиска текла здесь значительно шире и многоводней, приняв несколько притоков и множество лесных ручьев.
Прозрачная золотистая вода ее то бежала по галечным отмелям, то сваливалась в темные омуты. Вот в них-то и водятся язи.
— Толстые, жирные, как пироги… Особенно вкусны, если запечь их на листе в вольном духе, — говорил отец шепотом, торопливо разматывая удочки.
Местечко для ловли выбрали самое подходящее, под большим обрывом. Над рекой страшновато нависали камни, покрытые мхом.
— Такие же валуны громадные и здесь на дне, — шептал отец, — и вот среди них хоронится крупная рыба…
Мы пристроились на небольшой кромке берега под обрывом, где торчал старый сосновый пень, наполовину подмытый рекой, и закинули удочки в омут. Отец постелил себе сухой хвои и прилег, облокотившись на руки.
Река текла таинственно, молчаливо. Вода словно торопилась по своим делам, и лишь изредка ее струи шевелили и тянули куда-то в глубину поплавки. Ни одного всплеска не раздавалось на ее поверхности. Казалось, она безжизненна. Вдруг на воду упала мошка. Крошечная черненькая точка. И откуда-то из глубины тут же высунулись две толстые губы, чмокнули и втянули мошку. И тут же погрузились в пучину, только несколько небольших кругов расплылось по воде…
— Ах ты, озорник, — прошептал восхищенно отец. — Такой великан, а за маленькой мошкой погнался, как уклейка… Значит, они у поверхности ходят, балуются. Ну постой, захотят солидной пищи — пойдут и по дну, и тогда…
И не успел отец этого сказать, как поплавок моей удочки пошел потихоньку против течения, затем остановился, словно раздумывая, куда плыть, и вдруг косо исчез под водой.
— Подсекай! Тащи!
Я схватил удилище и потянул через себя, как таскал плотвичек. Но не тут-то было — никакой серебряной рыбки не вылетело из воды. Леска туго натянулась, удилище согнулось в дугу. Словно зацеп там, на дне! Коряга, камень, не иначе.
Я тянул что есть силы, «что-то» медленно подавалось. Вдруг, громко щелкнув, леска освободилась, хлестнула по берегу, а я шлепнулся на землю. Из воды показались толстые губы и, плюнув в моем направлении, скрылись под водой…
— Эх, ты! — огорчился отец. — Разве язей через себя таскают? Ты ж у него крючок из губы вырвал… Вот он плюнул на тебя да и ушел!
Хотелось заплакать с досады…
— Ничего, если он другим не расскажет, мы еще их поймаем, — утешал отец.
Когда клюнуло у отца, он действовал совсем иначе. Вначале взмахнул удилищем вверх и влево, по течению, отчего крючок крепко впился в толстую верхнюю губу язя, потащившего наживку против течения, а уж потом стал, не торопясь, выводить. Удилище гнулось в дугу, язь упирался, но все же шел к берегу. У самого берега отец, бросив удилище, перехватил лесу двумя пальцами и стал осторожно подводить.
— Смотри, смотри, красота какая…
Я склонился над водой и увидел рядом с кромкой берега длинную темную полосу. Это была спина рыбы. Затем разглядел красные плавники, красный хвост и бока, отливающие золотом…
Отец, осторожно опустив руку в воду, поглаживал рыбину. Вдруг схватил ее под жабры и выбросил на берег. На хвойной подстилке забился огромный язь. Я издал крик восторга, но отец цыкнул на меня и немедленно закинул удочку на того же червяка, только слегка поправив.
И через какую-то минуту новая поклевка. Не успел отец посадить первого язя на кукан, как попался второй, и вдвоем они стали бурлить воду под берегом, как пара водяных коней на привязи.
Попался еще один и мне, но такой здоровущий, что даже отец не мог его сразу подтянуть к берегу. Язь шел в глубину, выходил на поверхность. Хлопал хвостом по воде. Насилу-насилу отец одолел его и, когда вытащил, сказал:
— Ого-го! Старейшина племени попался!..
И язь словно понял — перестал биться и посмотрел на отца укоризненно своим огромным золотым глазом…
Даже стало как-то неловко, что мы поймали такого могучего и умного язя.
После шума и плеска клев утих. Поплавки стояли неподвижно. В лесу совсем стемнело, и над речной долинкой, словно кисея, повис предвечерний сумрак.
Мечтательно наблюдая за поплавками, отец неподвижно лежал под обрывом на хвойных перинах. И вдруг наверху что-то зашуршало.
Я оглянулся и вскрикнул, увидев, что песчаный берег сползает прямо на нас! Из него вываливаются огромные круглые камни.
Рванулся вперед, в сторону, и вся лавина пронеслась мимо, грохнувшись в реку, засыпав мою удочку и потопив поплавок.
Отец отскочить не успел. Я видел, как один валун прокатился прямо по его спине, второй перекатился по ногам и остановился, а один, самый громадный, пронесся мимо головы и шлепнулся в воду. Груда песка засыпала отца, как могильный холм!
Я что-то кричал. Сгребал песок со спины отца руками.
Он был неподвижен и не отзывался.
От страха у меня сел голос и опустились руки. Наконец отец пошевелился и освободил от песка голову. Он протер глаза и проговорил, отплевываясь:
— Не реви, помогай…
С новой силой я принялся сгребать с него песок и мелкие камни, изранив себе руки в кровь и не чувствуя боли. Наконец отец освободился от песчаной могилы, приподнялся и сел. Глаза его были красны, он трудно дышал, хватаясь за грудь и откашливаясь. Затем прополоскал рот, зачерпнув в пригоршню воды из речки. И, когда выплюнул, вода была розовая.
— Этого еще не хватало. — Он ударил кулаком по песку. — Подкараулили, как дурака!
Раскрыв перочинный нож, единственное оружие, бывшее при мне, я выбежал на обрыв. В темном лесу все было неподвижно и тихо. А на пышных хвойных перинах виднелись глубоко вдавленные следы…
— Папа, может, медведь это?
Отец не отвечал, прикладывая ко лбу мокрый носовой платок.
— Подошел посмотреть, они ведь любопытные… а берег под его тяжестью и обрушился…
— Да, — сказал отец, оглядывая обвал, — один здоровенный камнище катился, как жернов. Вот если бы он по мне прошелся, — готово, мешок с костями…
Даже после небольших камней, прокатившихся по нему, отец никак не мог встать и пойти. Я вырезал большую суковатую палку, подставил отцу плечо. Сам понес и удочки и связку тяжелых рыб. И все же отец шел с трудом, ворча на свою беспечность…
— Мы с ними все деликатно… да по закону… а они вон как! Ну постойте!
— Кто же это нам подстроил?
— А те, кому мы здесь мешаем. Нечистая сила! — с сердцем сказал отец.
А когда поздно ночью добрели мы до села, предупредил:
— Ты никому не рассказывай. Будто ничего и не было. Понятно? Очень нам стыдно будет, что мы, как простаки, попались…
Утром у отца едва хватило сил, чтоб подняться и выбраться из избы на завалинку.
И только он сел на завалинке, и только тетя Настя подала ему испить кваску в большой деревянной кружке, как из переулка показался Трифон Чашкин. Завидев отца, он вытаращил глаза и воскликнул не то с радостью, не то с удивлением:
— Жив, Иван Данилыч?
— А чего же мне делается? Прохлаждаюсь, — сверкнул потемневшими глазами отец.
— Да ведь какое твое здоровьишко: кругом раненный, подстреленный, на работе отравленный, бодришься только! Дух в тебе гордый, — сказал кулак, поглаживая медно-красную густую бороду. — Тебе бы, Иван Данилыч, на курорт, в Крым-Кавказ. К докторам ближе. А у нас в деревне чего хорошего? Тараканы да квас с редькой…
Отец молча отхлебывал из кружки, поглядывая на кулака исподлобья, — к чему он клонит?
— Вижу, нездоров ты, Иван Данилыч, зря ты с плугом-то утруждался. На дураков работал. Нешто они оценят? Тебя же и засмеют. Ишь, мол, городской перед деревенскими вину искупает…
— Какую вину? — насторожился отец.
— А такую, что и прежде и теперь город деревню обманывает. На все сам цену назначает — и на свой товар и на наш хлеб…
— А ты как бы хотел?
— Мой хлеб — моя цена. Хочу — назначу рупь, а хочу — два, мое дело…
— А если мы тебе два-то не дадим?
— А и не надо. Пустите меня торговать вольно, я немцам и дороже продам, у меня заграница возьмет…
Отец, отставив кружку, даже свистнул.
— Никита, — кликнул он брата, — ты слыхал, чего Трифон требует? Самостоятельных сношений с заграницей, власть над властью… Вот вы его как тут распустили!
— Зря ты к брательнику адресуешься, — усмехнулся кулак, — хлеб-то у меня, а не у Никитки… У них, у таких, только себе на прокорм, и то с нехваткой…
На этот разговор подошли соседи.
— Вот и я говорю, не будет у вас силы, пока нет артели! — обратился отец к односельчанам. — Слыхали, как Трифон заговорил?
— А чего, я хоть самому Калинину, хоть Ленину — бросайте, мол, вы эту политику, с беднотой нянчиться. Давайте-ка курс на нашего брата, на самостоятельного мужика…
— На кулака! — выкрикнул кто-то.
— Ну как хочешь называй, хоть горшком, а вот советской-то власти хлебушко нужно, а он у нашего брата!
— Ну, а если советская власть от своей политики не отступится, будет за бедняка, за середняка?
— А я тогда ей хлеба не дам, вот что! — отрезал Трифон и, махнув рукой, ушел.
— И не даст, в землю зароет, — сказал дядя Никита.
— Слыхали, товарищи? — даже потемнел от гнева отец. — Значит, тут дело не в цене. Кулак своим хлебом хочет делать политику! Вот оно что в деревне-то делается!..
И опять пошел спор-разговор, не совсем мне тогда понятный.
Несколько дней я не отходил от отца, он с трудом добирался до завалинки. Его попарили в бане, похлестали в горячем пару веником, обмакивая веник в квас. Намочили спину тертым хреном. На ночь накрывали всеми шубами, какие только были в доме, уложив на теплую печку. Но все эти домашние средства не очень помогали.
Страшные синяки, ссадины и кровоподтеки не проходили. Было удивительно, как отец терпит, выходит на завалинку, разговаривает с мужиками и находит в себе силы не показать и виду кулакам, что он сломлен или напуган.
Но, слыша, как он стонет по ночам, я не спал, тревожился и все порывался уговорить отца ехать скорей домой. До конца отпуска все равно уже оставалось немного. Склонялся к этому и дядя Никита.