Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Жизнь и судьба Василия Гроссмана • Прощание - Семен Израилевич Липкин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Создана редакционная коллегия из представителей общественных организаций разных стран. От СССР в нее входят представители Еврейского антифашистского комитета — С. Михоэлс, Д. Заславский, Ш. Эпштейн, И. Фефер, С. Галкин, Д. Бергельсон, Л. Квитко, П. Маркиш, доктор Б. Шимилиович, С. Брегман. От общественных организаций Америки — Альберт Эйнштейн, Лион Фейхтвангер, Шолом Аш и другие, председатель Всемирного еврейского Конгресса Н. Гольдман, доктор Стивен Вайс и другие.

От общественных организаций Англии в коллегию вошли: поэт Иосиф Лефтвич, проф. Бродецкий, главный раввин Великобритании доктор Герц и другие.

В Америку уже отправлены первые двадцать пять печатных листов документального материала, литературно обработанного писателями.

„Черная книга“ выйдет из печати в 1945 году. Она будет издана в СССР, в Англии, в США и Палестине на русском, английском, еврейском, испанском, немецком и других языках».

Название поставила я сама, ничего не сказав Василию Семеновичу. Потому что не верила, что оно устоит на своем месте. Невозможно было представить…

И даже по газетным канонам (в принципе вполне правильным) — название книги нельзя было делать названием статей и заметок.

Но два эти слова «Черная книга» — ведь не название, а целый мир, полный мрака, черноты и боли. Его нельзя было заменить ничем. И я поставила кавычки и вписала эти слова. И все прошло и было напечатано в газете — «Черная книга»… Единственный раз в нашей стране.

И вероятно, то были невнятные и неосознанные чувства тревоги, когда я ловила гранки, а потом сверстанную полосу (первый раз так активно в моей профессиональной жизни!), чтобы убедиться, что название стоит. Именно название. А утром в день выхода газеты я увидела эту заметку точно в таком виде, в каком сдавала ее.

Когда я сидела у Василия Семеновича Гроссмана, слушала его и записывала, была какая-то приподнятость и гордость от этих слов, что Альберт Эйнштейн, стоящий во главе Комитета общественных деятелей Америки, обратился к нам с предложением принять участие в создании «Черной книги».

Факт, мне кажется, потерянный в нашей истории. Даже сейчас, когда заговорили о «Черной книге», пишут об Еврейском антифашистском комитете, не упоминая о его мировых связях.

Василий Семенович Гроссман рассказал о Международном объединении общественных организаций вокруг издания. Он назвал все главные имена во всем мире. И это объединение гуманистических сил всего мира вселяло надежду и высоту чувств.

К этому моменту была готова первая часть. Потом, через много лет, я прочитала у Эренбурга, что он тоже принимал участие в создании «Черной книги» и что работа пошла особенно активно с конца 1944 года.

Но главным собирателем, редактором, организатором, чернорабочим в буквальном смысле этого слова был Василий Семенович Гроссман.

Много лет спустя он сказал мне, что готовый макет книги пошел под нож — это подлинные его слова. Это случилось еще до разгрома Еврейского антифашистского комитета и ареста Фефера, Галкина, Бергельсона, Квитко, Маркиша и многих других в 1948 году.

То, что рассказал мне Василий Семенович, нужно считать главным документом в истории создания «Черной книги» — ее замысла, размаха, участия общественных сил всего мира. Ее характера и формы. Мне неудобно к этому добавлять, что единственным человеком, который получил за нее гонорар, — была я. Сама я не помню, но понимаю, что было так. И вообще, заметку мою хвалили…

Заслуга, конечно, не моя, а Василия Семеновича Гроссмана.

Так работа Гроссмана, начатая фактически под руководством Альберта Эйнштейна, в объединении со многими прекрасными людьми мира — «пошла под нож». Конечно, этот разгром «Черной книги» и ее деятелей шел от Сталина.

А Гроссман должен был пережить первое уничтожение рукописи. Об этом он не забывал никогда. Но не отступил от своего пути ни на шаг. Ведь антифашизм Гроссмана вырос из гуманизма русской литературы. Как у Виктора Некрасова, первую повесть которого в эти именно годы с радостью встретил Гроссман. «Бабий яр» Некрасова и «Треблинский ад» Гроссмана вели свою линию от одних — короленковских — истоков нашей литературы.

«Треблинский ад» Гроссмана имел почти такую же судьбу, как «Черная книга». Не в точности, конечно, потому что не пошел под нож, но не переиздавался никогда в течение долгих лет. И до сих пор я не слышала, чтобы в какой-нибудь сборник был включен «Треблинский ад».

Но в те дни, когда я приходила к нему в 1945 году, по рукам ходил журнал «Знамя», в котором только что был напечатан «Треблинский ад». Обычными словами нельзя было передать потрясение, которое он принес. И эта прядь мягких женских волос… навсегда осталась в памяти тех, кто читал.

Тоже — «памяти павших» — так, как понимал Гроссман свою писательскую задачу.

«Треблинский ад» не имеет жанрового определения. Не повесть, не очерк, не статья. Просто «ад»…

Гроссман первым вступил на станцию Треблинка вместе с частями наступающей армии и первым написал о том, что увидел и узнал.

«…На восток от Варшавы вдоль Западного Буга тянутся пески и болота, стоят густые сосновые и лиственные леса. Места эти пустынные и унылые, деревни тут редки. И пешеход и проезжий избегают песчаных узких проселков, где нога увязает, а колесо уходит по самую ось в глубокий песок. Здесь на Седлецкой железнодорожной ветке расположена маленькая захолустная станция Треблинка в шестидесяти с лишним километрах от Варшавы…»

Так сухо, чуть сдавленно и по-особенному точно начинает Гроссман свой рассказ. Сосны, песок, песок… Пустырь, окруженный соснами, — «почва здесь скупа и неплодородна, и крестьяне не обрабатывают ее». Пустырь, окруженный соснами, не случайно приковывает к себе взгляд Гроссмана. Потому что дальше идут слова: «Этот убогий пустырь был выбран и одобрен германским рейхсфюрером СС Генрихом Гиммлером для постройки всемирной плахи. Здесь была устроена главная плаха СС…»

Гроссман отлично понимает, что фашисты хранили в страшной тайне совершенные здесь преступления. И, вступив на эту землю, он, не теряя ни минуты (в буквальном смысле этого слова), организованно, умно и очень энергично ведет свое расследование-исследование.

Он ищет оставшихся в живых свидетелей, он опрашивает крестьян соседних деревень, рядом живущих людей — всех, кого можно было найти. В тот момент, когда еще были живы люди. Он собирает, сопоставляет, изучает, анализирует. И живая эта работа запечатлена в произведении — уникальное свидетельство уникального человека. В неповторимый и очень конкретный час истории, который был бы в ближайшие годы утерян навсегда. Ведь, по замыслам и планам нацизма, о существовании этого лагеря никто не должен был знать.

Вот что написал тогда Гроссман: «В этом лагере ничто не было приспособлено к жизни, а все было приспособлено для смерти… Ни один человек не должен был живым уйти из него. И ни одному человеку не разрешалось приблизиться к этому лагерю. Стрельба по случайным прохожим открывалась без предупреждения за один километр. Самолетам германской авиации запрещалось летать над этим районом. Жертвы, подвозимые эшелонами по специальному ответвлению железнодорожной ветки, до последней минуты не знали о ждущей их судьбе. Охрана, сопровождавшая эшелоны, не допускалась даже во внешнюю ограду лагеря. При подходе вагонов охрану принимали лагерные эсэсовцы. Эшелон, состоящий обычно из шестидесяти вагонов, расчленялся в лесу перед лагерем на три части… Паровоз толкал вагоны сзади и останавливался у проволоки, — таким образом, ни машинист, ни кочегар не переступали лагерной черты».

Так страшна эта педантичная организованность уничтожения жизни, так невыносимы ее подробности, найденные и увиденные Гроссманом. Они потрясали тогда, как потрясают сейчас…

Страшная станция под названием Треблинка занимала «выгодное положение» как железнодорожная станция, и поэтому «эшелоны с жертвами шли сюда со всех четырех стран света — с запада, востока, севера и юга».

Гроссман узнал от разных людей, что эшелоны шли в течение тринадцати месяцев, крестьяне деревни Вулька (самый близкий к лагерю населенный пункт) и железнодорожные служащие рассказали, что в каждом эшелоне было шестьдесят вагонов и «на каждом вагоне были написаны цифры 150–180–200».

Гроссман приходит к выводу, что эта цифра означала количество людей, находящихся в вагоне. И добавляет страшные подробности, которые в тот момент мог собрать только он. Оказывается — «железнодорожные служащие и крестьяне тайно вели счет этим эшелонам». Он собрал десятки показаний, называя свидетелей по именам.

Именно Гроссман написал в те дни, анализируя цифры и сопоставляя факты: «Если мы даже уменьшим все цифры движения эшелонов к Треблинке, показанные свидетелями, примерно в два раза, то все же количество людей, привезенных туда за тринадцать месяцев, выразится цифрой примерно в 3 миллиона человек».

Три миллиона человек! Эта гроссмановская цифра с того момента легла в историю фашизма.

Думая об этом подвиге Гроссмана сейчас, в наши дни, я на минуту представила себе, что было бы, если вместо Гроссмана в эти дни в Треблинке оказался бы другой человек? И уплыла бы из-под ног история… Даже такая подробность: в числе свидетелей, которых нашел Гроссман, был Казимир Скаржинский — шестидесятидвухлетний крестьянин. Их надо было найти там, где, по выражению Гроссмана, «возопили камни и земля».

«Все, что написано ниже, — говорит Гроссман, — составлено по рассказам живых свидетелей, по показаниям людей, работавших в Треблинке с первого дня существования лагеря по день 2 августа 1943 года, когда восставшие смертники сожгли лагерь и бежали в лес, по показаниям арестованных вахманов, которые от слова до слова подтвердили и во многом дополнили рассказы свидетелей».

И снова поясняет: «Этих людей я видел лично, долго и подробно говорил с ними, их письменные показания лежат передо мной на столе, — и все эти многочисленные, из различных источников идущие свидетельства сходятся между собой во всех деталях, начиная от описания комендантской собаки Бари и кончая рассказом о технологии убийства жертв и устройства конвейерной плахи».

Затем, как после глубокого вздоха, идет фраза: «Пройдем же по кругам треблинского ада».

В эшелонах в Треблинку везли прежде всего евреев. А потом — поляков и цыган.

Гроссман так написал о них, что кажется, будто он ехал с каждым эшелоном, в каждом вагоне, вместе прошел этот путь.

«Погонщики стада при входе на бойню…» с такой изобретательностью «оформили» этот последний тупик для «последнего обмана». Их декорации потрясают… На платформе стояло железнодорожное здание с кассами, камерой хранения и стрелками-указателями несуществующих маршрутов и дорог, которые никуда не ведут. Швейцар отбирал у пассажиров билеты и впускал их на площадь.

Гроссман видит все и глазами человека, впервые вступающего на эту землю, не знающего, что ждет его впереди, и глазами писателя, понимающего каждый знак, каждый шорох на этой ужасной земле, всю стройную (страшно даже написать это слово!) систему, технологию уничтожения человека.

«…Что-то тревожное и страшное было в этой площади, вытоптанной миллионами человеческих ног», — эти слова звучат тревожно, повторяются снова и снова, передавая то, что могут и одновременно не могут понять люди, вступившие на эту площадь.

Каждый день двадцать тысяч невинных людей вступают на нее, чтобы через считанные минуты быть удушенными в специально изобретенной газовой камере.

Гроссман хочет поймать и запомнить их лица — и толпу и каждого в толпе. Как один из мужчин поправил галстук, как девушки тряхнули волосами, как матери укутывают грудных детей, как дети прижимаются к родителям, как шли старики, присаживаясь на свои чемоданы, как держали подмышкой книги и больные кутали шею.

Видят ли они или еще не видят то, что видит за них писатель? «…Почему сразу же за вокзальной платформой оканчивается железнодорожный путь… И тянется трехметровая проволока?» И почему так страшны эти вахманы в черных мундирах и эсэсовские унтер-офицеры?

Завершается первый этап — всем приехавшим предлагают оставить на площади чемоданы и вещи. Молча и быстро. Зачем? Почему?

Ограбленные, они идут дальше: «Они проходят мимо противотанковых ежей, мимо высокой, в три человеческих роста, колючей проволоки, мимо трехметрового противотанкового рва, снова мимо тонкой, клубками наброшенной стальной проволоки, в которой ноги бегущего застревают, как лапки мухи в паутине, и снова мимо многометровой стены проволоки».

Что же творится в их душах? «И страшное чувство — чувство обреченности, чувство беспомощности охватывает их: ни бежать, ни повернуться обратно, ни драться, — с деревянных низеньких и приземистых башен смотрят на них дула крупнокалиберных пулеметов».

А на площади в это время идет сортировка отобранных у них вещей. И в этом скорбном перечне столько боли и любви к этому разрушенному миру человеческого уюта и добра: «Летят на землю заботливо уложенные штопальные принадлежности, клубки ниток, детские трусики, сорочки, простыни, джемперы, ножички, бритвенные приборы, связки писем, фотографии, наперстки, флаконы духов, зеркала…» Гроссман говорит о «тысяче драгоценных предметов, бесконечно дорогих для их владельцев, — открытках, визитных карточках, фотографиях, бумажках с детскими каракулями и первыми неумелыми рисунками цветным карандашом».

Характерно, что бесценными Гроссман называет не кольца и серьги, которые будут выдирать потом из ушей, а именно эти предметы простой, неповторимой домашней жизни. Именно о них он пишет с такой любовью, теплотой, так, будто за каждым встает живой, конкретный человек.

Все это ограбленное, уничтоженное и сожженное сумел разглядеть Гроссман на Треблинской земле. И так написать об этом!

Потом он расскажет, как людей раздевают, как сбривают с голов волосы (в Германии ими будут набивать подушки), а потом женщин и мужчин мгновенно отделяют друг от друга. И начинается самое страшное, потому что «великое чувство материнской, супружеской, сыновней любви подсказывает людям, что они в последний раз видят друг друга». «Эсэсовские психиатры смерти» знают, что эти чувства надо пресечь. «Конвейерная плаха» продолжает свою работу. Голыми эти многотысячные толпы гонят вперед.

И, вглядываясь в лица этих людей, Гроссман пишет, что они прекрасны. Он хочет это сказать перед тем, как от них останется только «этот зыбкий след на песке». Этот гимн жизни на пороге смерти невозможно и сейчас читать спокойно: «Секунды нужны были для того, чтобы уничтожить то, что мир и природа создавали в огромном и мучительном творчестве жизни».

Путь от кассы до «газовни» занимал две-три минуты. Но каждая доля секунды огромна в описании Гроссмана. У здания газовой камеры, где сейчас, в эту минуту, газом будут удушены люди, он останавливается, не в силах сначала переступить этой черты.

И снова пишет о тех, кто сейчас погибнет. О том, «как живые треблинские мертвецы» до последней минуты сохраняли душу человеческую.

Гроссман рассказывает о женщинах, пытавшихся спасти своих сыновей, совершая «великие и безнадежные» подвиги, о матерях, которые пытались закопать грудных детей в кучи одеял, о мальчике, кричавшем у входа в «газовню»: «Русские отомстят, мама, не плачь», о молодом мужчине, вонзившем нож в эсэсовца-офицера, о юноше, который чудом спрятал гранату и, уже будучи голым, бросил ее в толпу палачей.

Гроссман рассказывает о сражении, которое шло всю ночь между партией обреченных и палачами. Площадь была покрыта телами «мертвых бойцов, и возле каждого лежало его орудие — палица, вырванная из ограды, нож, бритва».

Он пишет о высокой девушке, вырвавшей карабин из рук вахмана и дравшейся против десятков эсэсовцев. «…Нагая девушка как богиня из древнегреческого мифа», — восклицает он, найдя такой неповторимый и удивительный образ для выражения своих чувств.

Наступает последний акт трагедии. Захлопнулись двери бетонной камеры. «Найдем ли мы в себе силу задуматься над тем, что чувствовали, что испытали люди, находившиеся в этих камерах?» — спрашивает Гроссман. И находит в себе силы…

Но, восхищаясь теми, кто пошел на плаху, не оставляя их ни на минуту одних, Гроссман ведет постоянно анализ системы фашизма в момент преступлений и побед. Он приводит много имен нацистов-палачей, показывая, что «бредовая идеология», «патологическая психика» и «феноменальные преступления» оказываются необходимым элементом фашистского государства.

И одновременно мы видим, что конвейерная плаха была организована «по методу потока, заимствованному из современного крупнопромышленного производства». А Треблинка была подлинным промышленным комбинатом смерти.

Вот какие бездны таятся в фашизме, расизме, антисемитизме, нацизме, любой форме национализма. Это запечатлел и доказал Гроссман в «Треблинском аде».

Писатель в разных местах возвращается к датам. Он подчеркивает, что треблинский лагерь смерти просуществовал тринадцать месяцев. Он был создан летом 1942 года в пору военных успехов фашизма. Эту прямую связь подчеркивает Гроссман. Именно тогда Гиммлер приезжал в Варшаву, отдавая специальные распоряжения о создании лагеря. Дни и ночи шли подготовительные работы… Именно в это время их побед они начали прямое физическое истребление евреев. На станцию Треблинка ехали не только русские евреи, но и евреи из Франции, Болгарии, Австрии, со всего покоренного нацизмом мира.

Что же произошло через тринадцать месяцев? Оказывается, в конце зимы 1943 года в Треблинку приехал Гиммлер в сопровождении группы крупных чиновников гестапо. «Группа Гиммлера» прилетела в район лагеря на самолете. Они осматривали лагерь, и Гиммлер — «министр смерти», как называет его Гроссман, подошел ко рву, куда сваливали трупы, к колоссальной могиле и долго смотрел. Ведь «Треблинка была самой крупной фабрикой в концерне Гиммлера», — добавляет писатель. В тот же день самолет рейхсфюрера улетел. Покидай Треблинку, он отдал приказ, который всех лагерных палачей смутил и привел в замешательство.

Что же это был за приказ? В нем давалось указание «немедленно приступить к сожжению захороненных трупов». Всех вырыть из земли и сжечь. А пепел и шлак вывозить из лагеря, рассеивать по полям и дорогам.

Чем был вызван этот приезд и этот приказ, «которому придавали такое значение»?

Только Гроссман, находясь на этой земле, мог дать ответ на этот вопрос. И он говорит, даже возвышая голос:

«Причина была одна — сталинградская победа Красной Армии. Видно, ужасна была сила русского удара на Волге, если спустя несколько дней в Берлине впервые задумались об ответственности, о возмездии, о расплате».

И Гроссман снова повторяет: «Такое эхо вызвал могучий удар русских, нанесенный немцам».

А дальше идет страшная история о выкапывании и сожжении трупов… «Трупы не хотели гореть…»

Но «каких только мастеров не родил гитлеровский режим», — восклицает Гроссман. «И по убийству малых детей, и по удавливанию, и по строительству газовых камер…» И добавляет — «нашелся специалист по откапыванию и сожжению миллионов человеческих трупов».

Начали строить особого типа «печи-костры», и заработал этот «чудовищный цех», сжав зубы, говорит Гроссман. «Даже читать об этом бесконечно тяжело, — пишет Гроссман. — Пусть читатель поверит мне — не менее тяжело и писать об этом… Долг писателя рассказать страшную правду, гражданский долг читателя узнать ее. Всякий, кто отвернется, кто закроет глаза и пройдет мимо, оскорбит память погибших».

Вот позиция Гроссмана, которой он не изменял никогда.

«Треблинский ад» как выражение расизма страшен не только тем, что в фашистской, плотно сколоченной системе нашли себе место самые страшные садисты, насильники и убийцы. Он страшен особенно тем, что нашел открывателей и изобретателей «конвейерной плахи» — надо вдуматься и понять это выражение, найденное Гроссманом и раскрытое всесторонне в этом произведении. Ведь ни на минуту не опоздал ни один поезд, ни на секунду не остановила свою работу газовая камера, ни разу не нарушилась разработанная Гитлером «технология убийств».

Если бы не Сталинград…

«Треблинский ад» — ни на что не похожая вещь. Тут и факты, и документы, и опрос свидетелей… Обвинительное заключение фашизму. Но оно не вмещается в обычные рамки.

Потому что это горячий, неповторимый монолог Василия Гроссмана, переполненный его мыслями, чувствами. Его острый взгляд. Это поток его любви к гибнущим людям, к следам их ног на страшной земле, к красоте простых, домашних и естественных чувств. Детский башмачок, затоптанный в земле, пряди женских волос, нагая девушка, прекрасная, как древнегреческая богиня, — остаются в нашей памяти, отзываясь постоянной болью. Их живые образы с какой-то необъяснимой мощью сумел запечатлеть Гроссман на этих страницах.

В статье «Памяти павших», вернувшись с войны, Гроссман говорил о бесценности и неповторимости каждой человеческой жизни, когда писал об убитом юноше и его шелковистых ресницах. Об этом написан и «Треблинский ад». Его страшно отработанные машины были остановлены Сталинградом. Эта мысль Гроссмана очень важна для понимания его творческого пути и движения от «Треблинского ада» к романам «За правое дело» и «Жизнь и судьба».

«Треблинский ад» входит в число великих гуманистических произведений Гроссмана. И читающие современники оценили его высоко. И не только современники.

Скажу только, что Виталий Семин, написавший свой собственный «Треблинский ад» — «Нагрудный знак Ost» (о фашистской Германии, куда его угнали мальчиком и где он пробыл в рабстве около четырех лет), именно Гроссмана называет главным своим писателем.

После «Знамени» «Треблинский ад» вышел еще раз. У меня хранится это издание, подаренное мне когда-то, в конце его жизни. Крошечного формата тоненькая книжечка, на серой, плохой, сейчас пожелтевшей бумаге. Переплет — тоже бумажный. Сверху над черной чертой черным курсивом написано — Василий Гроссман. В середине тоже черно и даже страшно — «Треблинский», а «ад» — белыми буквами, но на черном фоне. Художник передал что-то от этой вещи. Посередине эта тетрадочка проткнута какой-то скрепкой — одной. Так выглядит эта книга, похожая на домашнее издание. Но это не так. На ней написано — «Военное издательство». 1945 год.

Говорили тогда, что книга была выпущена специально к Нюрнбергскому процессу.

Два интервью

Новый год… Последний сталинский год. В «Литературной газете» (и в других газетах — тоже) в новогоднем номере 27 декабря 1952 года над передовой — «Ответы тов. Сталина И. В. на вопросы дипломатического корреспондента „Нью-Йорк таймс“ Джеймса Рестона, полученные 21 декабря 1952 года».

Последнее, как мне представляется, прямое появление Сталина на страницах газет.

Кто возьмет на себя смелость сказать, что он умирающий и больной? Он вечный… Прислушайтесь, как привычно роняет он свои величаво-незамутненные примитивные слова — «о будущей войне», о том, что он, Сталин, «продолжает верить…», «согласен сотрудничать…». По-сталински верные себе хозяйские, казенные слова.

Это печатается на фоне изуверских статей об «американских убийцах», о евреях-убийцах, которые хотят «затмить гитлеровцев», диких статей о врачах, сионистах, жуликах, «джойнтовцах» и шпионах-бандитах.

Но были люди (я не принадлежала к их числу), которые радовались этому интервью и считали, что «за этим интервью что-то стоит…».

У Сталина и в это время обычно — по-сталински — работала голова. И кто хотел, чтоб ему морочили голову, тот всегда мог найти для этого пригодный (или малопригодный) материал.

Сошлюсь на два наглядно образцовых примера из этих, последних, месяцев его жизни.

Печатается в газетах Указ Президиума Верховного Совета «О награждении орденом Ленина врача Тимашук Л. Ф.».

«За помощь, оказанную Правительству, в деле разоблачения врачей-убийц наградить…»

Коренной документ времени, определивший его характер, его террор, будущий погром…

Дата под Указом — 20 января 1953 года.

А буквально через неделю мы читаем во всех газетах:

«Как известно, 27 января в Кремле Председатель Комитета по международным Сталинским премиям Скобельцын вручил международную Сталинскую премию „За укрепление мира между народами“ выдающемуся советскому писателю, известному борцу за мир Илье Эренбургу. В Свердловском зале собрались видные советские и иностранные писатели… Мы публикуем выдержки из речей Н. Тихонова, А. Суркова, Луи Арагона, Анны Зегерс…»

Все это напечатано в «Литературной газете» 29 января 1953 года. В подшивке газет эти номера рядом. Так разработана эта «международная операция» — эффектная, в присутствии писателей со всех концов земли. Меньше всего, думаю я, за этот сталинский пасьянс отвечает Эренбург. Никто же не отказывался у нас от Сталинских премий. Он, как и некоторые другие, тоже, может быть, надеялся, что «за этим что-то стоит…».



Поделиться книгой:

На главную
Назад