Да, согласился! Он пошел на это. Он хотел напечатать роман.
Налудил не один — два любовных романа в установленный срок — три месяца. Их издали отдельной книжкой. Микол позвонил Мирону, тот пришел, получил книжку, вернулся домой, прочитал, позвонил Миколу и начал в трубку кричать на него так, что в трубке трещало. А расстроился Мирон потому, что нельзя, как он полагал, с таким даром, как у Микола (а Мирон был единственным на земле человеком, который читал его первый роман разумеется, кроме редактора и издателей), писать подобные гнусные, дешевые вещи…
Микол ор и крик кое-как пережил и пошел получать гонорар. Первый в жизни! Одна неувязочка вышла — вскоре выяснилось, что новая любовная серия у читателя не идет, — не хотят наши бабы читать про нашу бабскую жизнь, пускай и придуманную, — и серию благополучно прикрыли.
Если честно, он даже обрадовался и на любовных романах поставил крест. Но вкупе с ними крест пришлось поставить и на идее издать у красавца роман, соорудив себе имя…
Не радовало другое — он боялся звонить в «Столицу». Конкурс должен был уже состояться, все сроки прошли… Наконец, не дыша, набрал номер… Попросили назвать девиз — он назвал. Там, на другом конце провода шумно вздохнули, охнули: «О, ваша сказка вышла в финал, вы — претендент на первую премию!»
Он замер. На губах заиграла бессмысленная улыбка… Вот оно, вот оно!
Но сказали еще, что сроки сдвигаются, финал задерживается и состоится где-то в начале зимы.
Он принялся ждать. Москва пылила, двоилась от зноя, но он не бродил по бульварам и не сбегал в тень Коломенского — днями в пустой комнате, а ночами в аптекарском складе он сидел и писал.
Он осмелился! Булгаков впервые приснился ему: он сидел на обрыве Владимирской горки, жевал редиску и щурился… Рядом с ним похаживал Миша Панин, но не молодой, как в «Театральном романе», а старый, высохший, умудренный и с палочкой — такой, каким Микол помнил его — Павла Александровича Маркова, знаменитого завлита МХАТ, когда тот в последние годы жизни преподавал в ГИТИСе… Пал Саныч-Панин похаживал и бормотал что-то невнятное себе под нос — с дикцией у него не все было в ажуре — и взглядывал косо на Мишу Булгакова…
Микол встретил свой сон с надеждой — это знак, он допущен — пора! Словно герой «Театрального романа», с замиранием сердца входящий во дворик в Сивцевом Вражке, который в ответ на суровый вопрос: «Вы зачем?» отвечает одно только слово: «Назначено», — Микол решил, что сон его — это пароль, отворяющий вход на запретную территорию.
В несчетный раз перечитал «Мастера и Маргариту» и начал работу над инсценировкой. Работал недолго — в конце лета опять слег с язвой в больницу. Вышел и позвонил в «Столицу». Ему сказали коротко, что издательства больше нет — оно развалилось, а с ним, само собой разумеется, развалился и конкурс. Нет его. Гикнулся. Фь-ю-у-у-у!
«Ладно, — говорил он себе, жуя овсяную жижу, — пускай! Нету премии, так ведь не в ней же дело! Хотел понять что это — то что внутри у меня, какое оно? Живое или так, ерунда… Мне сказали: ты претендент на первую премию, — вот и славно, и чудненько, чего еще, живи, да радуйся!»
Он поперхнулся, долго кашлял, а откашлявшись, уронил голову на стол и лежал так как неживой. Воробей, присевший на подоконник, с интересом заглядывал в комнату и приметил, как что-то блестящее, крупное тянется по небритой щеке спящего на столе человека. А когда тот вдруг дернулся, подскочил и раздавил пальцем это блестящее, воробей шарахнулся и упорхнул в возмущении. Не было такого уговора, чтоб птичек пугать!
А Микол бахнул кулаком по столу, опрокинул тарелку, кинулся искать портмоне, пересчитал деньги, выскочил в магазин, купил две бутылки коньяку — на все, и вернулся к себе. Открыл одну, вынул из шкафчика стопку, налил до краев, проглотил и отворил окно.
— А почему это я окно всегда закрытым держу? — поинтересовался он и облокотился о подоконник.
Внизу шевелились деревья, — он жил на седьмом этаже, — двор был старый, круглый, покойный, с давно примолкшим и облупившимся фонтаном посередине. Стайка девиц, двое алкашей у песочницы, парочка на качелях, три тетки в подворотне… Тетки глупые, осоловелые, толстые, стоят, пиво пьют…
— Три сестры! — обрадовался Микол. — Нет, не то: три девицы под окном пряли поздно… позвать их, что ли? Пусть порадуются — коньяк все-таки… Ну, старик, ты совсем поехал! — вдруг возмутился он. — Черт-те что лезет в голову, когда на дворе такая жара…
На соседнее окно с лету сел сизый голубь, увидал Микола, обиделся, моргнул и сорвался вниз. Микол лег грудью на подоконник, перегнулся, чтоб проследить, куда сядет птица, и вдруг понял, что голову повело, что тело его тяжелеет, клонится к земле, и ноги вот-вот оторвутся от пола. Он дернулся и тотчас же все прошло — двор перестал кружиться и встал. Вдалеке громыхнул трамвай, кошка притаилась за кустиком — она за кем-то кралась в траве, соседский пудель закинул ножку и, сделав свои дела, засеменил вкруг фонтана… Три сестры, как видно, допив свое пиво, покинули подворотню, влюбленная парочка испарилась куда-то, алкаши — и те сгинули, девицы исчезли, даже одинокий малыш, ковырявший совком в песке, бросил свое занятие и деловито потопал к выходу со двора… Оступился, заревел, раскорячился, потом заковылял, что есть сил, и завернул за угол.
Двор опустел. Миколу стало не по себе. Мир был пуст.
— Где Ты, Господи?!
Он вернулся в комнату, повторил свои действия, посидел, покурил… Прыгнул к окну. Отчего-то неудержимо захотелось поговорить с кем-нибудь. Он ведь не общался с людьми, дай Бог память… с апреля. Ну да, в апреле в последний раз Мирон заходил, про конкурс спрашивал… А теперь — август. А недавний его визит и ор телефонный — не в счет, они толком и не поговорили… Ох-хо-хо, скоро листья посыпятся, желтеть начнут… Нельзя так, надо работать, надо держаться, а то разом сорвешься, с круга сойдешь… Он поглядел на зубастую ощерившуюся машинку — по каретке полз таракан.
— Э, это никуда не годится! — сообщил таракану Микола, сбил щелчком, надавил… — Тьфу, черт, гадость! Н-да, нужна пауза… А, плевать на все! — он не знал, чего хочет — он уже разучился хотеть.
А это, знаете ли, не шутки…
Микол немного помялся, рывком натянул легкую летнюю куртку, сунул в карман непочатую бутылку и отправился странствовать.
Маршрут был известен — Садовое! Он шел по кольцу к Патриаршему пруду, шел, как к себе домой. Свернул на Малой Никитской, нырнул в подворотню, открыл бутылку, глотнул, постоял, ожидая пока горячее растекавшееся по телу блаженство достигнет мозга, и дальше пошел, бессмысленно улыбаясь потерянной горькой улыбкой… И вдруг наткнулся на антикварный под странным названием «Книги». Прежде тут и вправду одни только книги самые разные продавались, а теперь — и мебель, и фарфор, и всякие лампы чудесные, и даже дамские веера… А, надо сказать, Микол имел одну слабость, и слабость эта выражалась в нежной привязанности к редким старинным вещам.
Он вошел в магазин, и разом ощутил знакомый холодок под ложечкой. А потом ток крови как будто усилился, стало жарко и немного ослабли колени… Микол почувствовал, как время отхлынуло от него, напряжение спало… Он вспомнил, как прежде развлекался частенько, разглядывая какую-нибудь изящную безделушку и мысленно перемещаясь в разные времена, разные обстоятельства, и путешествия эти с изящным предметом в руках доставляли ему несказанное удовольствие.
Синий граненый хрусталь, прохладное и гладкое серебро, потускнелая бронза, резное дерево, вобравшее в себя застарелые запахи, выцветший абажуровый шелк… Ах, как это хорошо… хорошо! Он взял в руку тяжелый бронзовый канделябр, вспомнил маму… Она так мечтала о таком, нет — о паре таких! Даже копить начала, чтоб купить и поставить на пианино, но Микол заболел — бронхит, да ещё не простой, а с астмоидным компонентом, — врач посоветовал Крым, Симеиз. Она взяла отпуск, и они отправились в Симеиз, а мечта осталась в Москве и растворилась в небытии…
Мимо него в тесном проходе протиснулись двое: темноволосая, очень живая девушка в длинной черной юбке и бородатый парень постарше. Они рассматривали овальный ореховый столик с замысловатой резьбой…
«Неужели купят? — пронзило Микола. — Кто же они, студенты? Юнцы! Неужели такие могут его купить — он же триста долларов стоит! А хорош, гад!»
Ему вдруг чрезвычайно захотелось купить этот столик. Вообще что-то купить! Вместо этого, — в кармане бренчала последняя мелочь, — Микол подозвал молоденькую глазастую продавщицу и, наклонившись над ней, заговорил доверительно:
— Я хотел бы… знаете, это важно. Только вам. Я отчего-то вам доверяю. Вам известно, какой я человек? Са-мо-дур! Сам себя создать возмечтал, настроить как настройщик разбитое пианино. Понимаете, я понять захотел: что такое быть русским интеллигентом, — я, чья мать вырастила меня без отца и всю жизнь проработала бухгалтером в ЖЭКе… Она, — понимаете, она учила меня находить утешение в красивых вещицах и с упорством приговоренного, который роет подкоп из тюрьмы, собирала изящные безделушки и приучала меня…
Девушка беспомощно озиралась, не зная, что предпринять.
— Так что годам к двадцати я уже не мог обходиться без них, а мама… она умерла.
Его глаза перебегали с звонкого хрусталя на текучий фарфор, скакали по гладким округлым подлокотникам уютного кресла и впивались в побледневшее лицо продавщицы, которую он словно заворожил, — она и пискнуть не смела, слово молвить боялась, — по-видимому приняла его за маньяка…
Он схватил её холодную руку, чмокнул запястье, отпустил, обернулся вкруг себя, каблуками прищелкнул, широко повел воздетой рукой, как бы желая охватить этим жестом сокровища, прикорнувшие в этом тихом приюте подле осатанелой Садовой… и говорил, говорил. Он вел свой рассказ про то, как мама его умерла, не успев налюбоваться на новоиспеченного денди, а денди не смог укоренить в себе сладостные привычки — ему было не для кого покрывать стол шитой скатертью и зажигать свечи. А вынырнувший из-за угла слом эпохи срезал кошельки у всех, кто ещё прекраснодушествовал — то есть, не научился красть. Он взахлеб говорил ей про то, как боролся, работал по ночам грузчиком, чтобы принимать гостей в рубашке с крахмальным воротничком, при свечах, подавая майонез в серебряном соуснике начала века, а тонкое дорогое вино в цветном хрустале. Однако, гости явно предпочитали содержание форме и, быстро нажравшись, сводили на нет все усилия. Но мать не могла понять, стучал он себя пальцами по грудине, — не могла понять, что не в этом дело! Можно выучить наизусть книжку Барбэ д'Оревильи о дендизме и ночевать с серебряным соусником под подушкой, но при этом интеллигентности не прибавится ни на грош! Вот Михаил Афанасьевич, он понимал это, но и другое он понимал: как это важно, когда уют… Он хотел в три года восстановить норму: квартиру, одежду, еду и книги в разбитой нищей Москве… И он….
— Э, могу я вам чем-то помочь? — вынырнул из-за зеркального шкафа смуглый, хорошо промытый и стильно одетый пожилой с ловкими блестящими глазками. — Талечка, ты ступай, погляди, какая цена на этот ломберный столик проставлена. Так что вас интересует? — продолжал допрашивать Микола пожилой.
— Благодарю вас, — сердечно кивнул Микол. — Благодарю!
И опрометью выскочил на улицу. Он тяжко дышал.
«Нервы, нервы! — бубнил про себя Микол. — Спрашивается, зачем было убегать, ничего дурного этот тип мне не сделал. Скажите пожалуйста, он, видите ли, мне не понравился! Ах ты, писака чертов!»
Он шмыгнул в ту же подворотню, откуда вылез перед тем, как зайти в магазин, огляделся, воровато сделал три глубоких глотка, отдышался… и уже спокойнее вернулся к своему променаду.
Он шел к Патриаршему пруду. И когда опять проходил мимо стеклянной витрины под вывеской «Книги», там, в глубине зала, плотно забитого мебелью, под потолком, в вышине сверкнуло что-то большое, яркое, золотым таким чистым светом… Микол вернуться хотел, — как же он внимания не обратил, ведь оглядывал зал внимательно?! Но ноги, как заведенные, уже несли его дальше по Малой Никитской.
Глава 3
ЛИХОРАДКА
— Не пойму, чего ты так паникуешь! — Николай Валерианович расхаживал у окна, взмахивая руками как птица.
Он пытался успокоить Далецкого. Тот сидел, сгорбившись, на диване в углу. Точь-в-точь больной ворон. Взгляд затравленный, глаза дикие, сидит и курит одну за одной. Отнекивается. Не хочет говорить ни о чем.
— Марк, прекрати это… курево твое. Тебе врач запретил! — наконец не выдержал, взорвался старик, подбежал к бывшему ученику, поседевшему в сорок лет, выхватил у него сигарету и, как клопа, раздавил её в пепельнице.
— Николай Валерианович, ну что вы делаете, я же не мальчик! — застонал тот и спрятал лицо в ладонях.
— Вот-вот, именно потому что не мальчик, я и пришел к тебе с этим. А ты — в кусты. Напридумал черт-те чего, наворотил невесть что, спрятался за этими страхами, как в лесу, и сидит — тухнет! А ты нос-то наружу высуни, наружи-то — жизнь! Весна! И она не ждет… Марк, кончай дурить, соглашайся! Тебе синяя птица сама в руки летит, а ты от неё отмахиваешься. Ты можешь поставить «Мастера», ни секунды не сомневаюсь, можешь! Это твой звездный час! Марк, проснись и давай начинать работать.
— Николай Валерьянович, я пытаюсь вам объяснить, но вы не слышите и меня понять не хотите, — глухо заговорил Далецкий, не отнимая рук от лица. — Не за себя я боюсь, а за них. Они же дети, подростки. Ну куда им, зачем им? Этот роман их придавит, прихлопнет, как комаров, они и пискнуть не успеют! Это же заговоренный роман! Стоит кому только руку к нему протянуть — невесть что начинает твориться… Да, что говорить, сами знаете. Сколько историй с ним связано, в театре, в кино — ведь еле ноги уносят… живые. Тяжелая у него аура.
— Марк, это оправдание для трусов и для дураков. Надеюсь, не примешь на свой счет: ни тем, ни другим тебя не считаю, — сменил тон Николай Валерианович.
Он придвинул стул поближе к дивану, сел против Марка и заговорил с ним ласково, как с больным ребенком.
— Да, историй вокруг «Мастера» много. Всяких историй. Согласен, в основном, нехороших. Ну, или скажем, странных… Но на то и театр, что ж ты хочешь?! — он развел руками. — А с «Макбетом», с «Фаустом» скажешь меньше? Есть такие пьесы, есть и проза такая… заколдованная, что ли. Кто ни возьмется ставить — такая пойдет круговерть, такая волна поднимется, что впору уносить ноги. Но что ж по-твоему, от этого их перестанут ставить? Нет, не перестанут! А почему? Да потому, — загрохотал старик, — что загадка в них, тяга, манкость такая, что все сомнения, все страхи она пересиливает. Хочу разгадать! И это «хочу», — без объяснений, без разума, — в театре и главное. Ведь жизнь — она нас часто пугает, кажется, бросил бы все, да головой в реку! И у тебя было такое, и у меня… у всех! Но ведь не бросились, ведь опять нос просовываем: а что там дальше, за поворотом? Глядь, а там солнышко!
— Все вы правильно говорите, кто ж спорит? — устало проронил Далецкий, вздохнув и начав с усилием тереть глаза. — Только одно дело — взрослые люди, они сами идут на риск, сознательно и с твердым сердцем. А эти… Их-то зачем подставлять? Что у нас, пьес, что ли, мало?
— Опять ты за свое! — старик подскочил и принялся бегать по комнате. Во-первых, они не дети! — он пронзил воздух перед собой длинным сухим указательным пальцем и принялся потрясать им, точно ошпаренным. — Не забывай: сегодняшние — другие! Они раньше взрослеют. У них иное сознание, время сейчас другое — оно быстрое, жесткое. Оно не щадит: успевай-поворачивайся!
— Как будто ваше время или мое щадило… — буркнул Далецкий.
— И все-таки мы были детьми в их возрасте, а они — нет. И если ты этого не понимаешь, тебе нельзя с ними работать! Но я не про это… Я про то, что это твой шанс и его нельзя упускать!
— И каков же мой шанс?
— Вернуться к жизни, — тихо сказал старик. — Не прятаться от неё и поверить в себя. А для них это шанс понять, что такое живое слово. Почувствовать его, в сердце вместить… Булгаков, он один в том ушедшем столетии таким словом владел… Тень какой-то великой правды на страницах его романа, эта правда живая, дышит… Сама плоть романа заставляет сильней биться сердце! В него падаешь, в нем пропадаешь, он вскрывает душу, как скальпелем, углями жжет! В ней кипит все: восторг, жалость, мука, любовь… С таким словом не каждый совладать может. Но ты заплатил свое за право работать с ним. Выстрадал, как и он…
— Мой счет ещё не оплачен, — отвернулся Далецкий.
— Так оплати… — тихо сказал старик. — Пора.
— Что ж, пора!
Марк Николаевич опять закурил, поднялся, встал у окна. Мело. Он задернул занавеску, включил настольную лампу под шелковым абажуром, и в комнате разлился теплый неяркий свет. Тень от лампы качалась на занавеске, тени двух мужчин пали на пол и стали расти.
Пора! Это слово словно сдвинуло время, оно задрожало, тронулось… и ожили оба. И тяжкое, грузное что-то, застывшее в комнате, тотчас пропало.
Тишина… и резкий, неожиданный звонок в дверь. Николай Валерианович на цыпочках подобрался к ней, глянул в глазок… ребята!
— Твои, всей гурьбой! — объявил он растерявшемуся Далецкому.
Тот руками замахал, заохал — мол, нет, не сейчас, не готов!
Тогда старик и отвел всех на кухню, прищучил, а потом сообщил долгожданную весть: решено, быть Булгакову! И когда смолк их восторженный жаркий шепот, возвестивший о раннем утре четырнадцатого числа весеннего месяца нисана, когда окрыленные студийцы покинули квартиру на седьмом этаже, старик вернулся к Далецкому и хотел было что-то сказать, но тот не дал — перебил.
— Одни девчонки в студии, парней всего четверо, кто станет свиту играть? — Марка словно бы разморозили, он кругами рыскал по комнате. Иешуа, Мастер, Воланд, Пилат — вот уже четверо… а свита?
— Девицы! Они! Марк, это уже концепция. А потом надо подумать…
— О чем спектакль? — опять перебил Далецкий.
— Думай, решай — он твой.
— Нет, без вас я бы никогда не решился, вы — режиссер, а я — так… на подхвате.
— Глупости говоришь! Я буду рядом — ты все в свои руки бери!
— А инсценировка! Кто инсценировку напишет?
— Да, ты прав, готовые брать не хочется… и потом, я думаю, надо выбрать одну какую-то линию из романа — одну из главных, и по ней, как по тропочке, к свету идти.
— Хорошо, годится, что там у нас? — Далецкий уставился в одну точку и стал терзать свои волосы… — Какие главные линии? Воланд в Москве, проделки Коровьева, сеанс черной магии в Варьете. Мастер и Маргарита. Пилат и Иешуа… какая из них? Там же, в романе, все спаяно, ничего не вычленить, чтоб целое не повредить…
— Марк, с целым нам не справиться. Не поднять! Все равно что-то отсечь придется… А как ребята-то загорятся! — вдруг просиял старик. — Ох, прямо в висках стучит… Нет, главное сейчас не забалтывать, бить прямо в цель! Давай танцевать от печки: что для ребят в этом главное? Я думаю, это все же история Мастера и Маргариты. Любовь! И роман — это реквием по великой любви, которая не может прижиться в неволе. Мир губит её. Любой, будь то реальность тридцатых, семидесятых или наше время… Вот про это будет спектакль.
— Да и еще… крик Маргариты: «Отпустите его!» Пилата-то, помните, Фриду… Милосердие, просьба о милости — наш спектакль и про это… И про то, что все возможно переменить, даже прошлое… Только в этом чудо, а остальное — так, чушь собачья!
— Что с инсценировкой, Марк, кто напишет?..
— Сейчас, сейчас… — Далецкий вскочил и забегал по комнате, вдавливая кончики пальцев в кожу на лбу. — Что-то вертится, был кто-то… а, вспомнил! Есть один! Сейчас позвоню… — и он кинулся к телефону.
— Марк, погоди, — метался вкруг Марка Николай Валерианович. — Скажи хоть, кто он, откуда… Что за птица?! Поспешишь — людей насмешишь…
Но ничто уж не могло остановить Далецкого — он рванулся к Булгакову на всех парусах!
— Алло! Будьте добры Антона Возницына… а, Антон? Это Далецкий Марк Николаевич, режиссер студии «Лик». Да, тот самый. Есть у меня к вам дело одно, не могли бы подъехать? Да, прямо сейчас! Адрес диктую…
Они принялись ждать. Марк поутих и задумался, а старик задремал.
Через сорок минут в дверь позвонили…
Из дверного проема вынырнул, распрямляясь, высоченный парень, длинноногий как аист, и худой как скелет, с выпиравшим на длинной шее остреньким кадыком и зоркими серыми глазками. У глаз кожа мялась, морщинилась, когда они щурились в ехидной ухмылочке, а щурились они постоянно…
— Антон! — парень быстро выбросил из кармана руку с длинными цепкими пальцами.
— Николай Валерьянович, — старик чуть приподнялся и опять рухнул в кресло — он устал…
— Познакомились? — следом за аистом в комнату шагнул Марк с подносом, на котором в турке дымился кофе и стояла миска с печеньем. — Вот и славно! Сейчас, Антон, в двух словах вам все расскажу. Значит так, мы с Николай Валерьянычем…
Он принялся объяснять суть дела, а Николай Валерьянович с трудом пытался бороться с дремотой, но ясность мысли все никак не возвращалась к нему… Что за черт! — злился старик, — точно дурманом каким опоили…
— Сделаю, нет проблем! — кивнул Антон, закуривая и протянув под столом свои длинные ноги. — Месяц-два, говорите? Да я в недели три уложусь! Я как раз в материале — только что статейку сдал о Булгакове.
— В «Театральную жизнь»? — поинтересовался Марк Николаевич.
— Не совсем… Мы тут дело одно затеяли — создали молодежную редакцию при журнале одном… не суть. Так вот, выпускаем с ребятами четыре номера в год, работаем за интерес, без денег, команда у нас крепкая, ребята профессионалы, в основном театральные критики, но есть и с журфака МГУ. Живое дело, хорошее, все сами — от плана номера до засыла в типографию. И так это все завертелось… и мысль есть одна: фестиваль студийный организовать. Так если ваш спектакль туда — можно оторвать первую премию. Запросто! Прессу хорошую организую, нет проблем… Студию вашу знаю, «Пиковую» видел… А потом, к лету рванете в Англию, на фестиваль неформальных театров. Мы тут с мужичком одним из Министерства это дело прокручиваем, чтоб наши лауреаты туда поехали… Ну как, интересная перспективка, а?! Так что сами смотрите: если к маю выходите на наш фестиваль, в июне вы в Лондоне.
— Э… Антон, но зачем же так гнать! — дернулся в кресле Николай Валерианович. У нас ещё даже инсценировки нет, а вы уж о Лондоне! Тут наскоком ведь не пойдет, это Булгаков, это вам не…
— Николай Валерианович, — не спеша, с толком и с расстановкой принялся убеждать Антон, сложившись над столом пополам, — я согласен, гнать не нужно, но если само пойдет… почему же не поучаствовать? Давайте сейчас про это не будем, давайте по делу. У меня расклад такой: кладу вам инсценировку на стол к началу апреля, еду в командировку в Питер, вы её смотрите, возвращаюсь, вносим поправки и — вперед! Только у меня к вам просьба одна… даже две! — он глубоко затянулся, прищурился и с шумом выдохнул дым.
— Давайте… — решился Далецкий.
— Чтоб мои из молодежной редакции тут у вас поварились немножко. Молодые критики, очень талантливые, взгляд незамыленный… ну, в общем, чего говорить: посмотрят, подскажут, сами в живом процессе покрутятся… Дело хорошее, а?
— Ну почему нет? — согласился Далецкий. — Тащите сюда ваших критиков, пускай варятся! А другая просьба?
— Понимаете… — Антон немного замялся, прикусил губу и, вывернув шею, поглядел на двоих режиссеров с некоторым сомнением. — Нет у вас Маргариты! Девчонки хорошие в студии, но ни одна эту роль не потянет.
— Почему же? — Далецкий даже расстроился. — Аля — ну, Лиза из «Пиковой» — она вполне…
— Нет! — скривился Антон, точно его уксусом опоили. — Она не сыграет. Огня в ней нет, вяловата. Тут такой накал нужен… у-ух! — он вскочил, пропоров собою пространство и едва не раскокав люстру. — Есть у меня одна на примете. Хорошая девочка. Она в студии «Группа людей» играет. И между прочим, тоже Булгакова. «Собачье сердце»…