Седина стремительно прибавляется, или мне так кажется в постоянном сумраке комнаты. Когда–то я носил бороду; теперь скоро, кажется, снова буду её носить. Грустно.
Мой рацион теперь состоит из сырых яиц (надо их съесть побыстрее, пока не протухли), консервов и сухофруктов, благо их много — я всегда любил компот. После войны на яичной диете я, наверное, смогу стать известным оперным певцом. Смех да и только…
Режим строгой экономии не удался — вода почти вся вышла (от постоянного навязчивого чувства голода невольно пью больше обычного). Пришлось дождаться перерыва в бомбёжке и выйти на поиски воды.
Оказалось, что на улице ночь. То есть, по времени суток–то было, кажется, немного за полдень, но солнце затянуто тучами дыма и пепла, так что его совсем не видно. Холодно, очень холодно для лета. И ни солнца, ни луны, ни звёзд — ничего они нам не оставили. Как теперь отделять день от ночи? Как времена и годы различать теперь?
Питьевой воды не нашёл. Но зато нашёл лужу. Не знаю, откуда она взялась, дождей–то не было. Может быть, натекло откуда–нибудь. В общем, начерпал пятилитровую бутыль. Дал воде хорошенько отстояться. Потом несколько раз пропустил через марлю. Всыпал пять таблеток активированного угля.
Вкус у воды мерзкий — бензиново–напалмово–горелый, но это всё же лучше, чем ничего.
Говорят, добомбились до того, что река где–то, задолго до города, изменила русло. Так что теперь даже на реку за водой не сходишь. Что ж… По крайней мере, круговорот воды в природе они пока ещё не отменили, а значит можно будет добыть каким–то образом хоть минимум влаги — дождь, роса, конденсат… Ах, как я любил жареную рыбку!..
Невероятная удача! Нашёл две свечки, которые когда–то давно, наверное, купил на случай, если надолго отключат свет. И забыл. И вот — нашёл.
В жухлом свете свечи удалял седину. Её стало непозволительно много. Я уже думаю, не побриться ли наголо. Но вспоминаю, что бриться нечем. В сумраке — почти в темноте — отражаться в зеркале было страшно.
Опять бомбят. Теперь квартал справа от нашего. Наверное, завтра возьмутся за нас. Всё равно не спущусь в бомбоубежище. Пошли вы все…
Виски у меня стремительно белеют. Седеть я начал с висков, но пока прореживал седину, она не выглядела такой обильной. Да и сверху головы теперь тоже белым–бело. Надо же…
Жутко чешутся шея и щёки — у меня всегда так, если не побриться дня три–четыре.
Говорят, разбомбили зоопарк. Он располагался как раз за нашим кварталом, севернее. Говорят, кишки львов, медвежьи головы и оленьи ноги находили аж за два квартала. Не видно ни птиц, ни кошек, ни собак — все или погибли, или сбежали в леса. Бог даст — последнее; но надежды мало. От человека, когда у него мозги набекрень съехали, не сбежишь. Всё разрушит, всех убьёт, сожжёт, уморит голодом, пока не останется сам один. И тогда, если не сдохнет, как–нибудь убьёт и себя.
Седина сводит меня с ума. Попробовал обрить её тем самым лезвием, но только истерзал голову свою и выдрал несколько клочков волос там и тут. Причём выдрал нормальные волосы, так что седины стало в процентном соотношении ещё больше.
Бомбят наш квартал. Раскрыв окно, я видел, как соседний дом вдруг просел сначала, а потом поднялся в воздух, словно решил улететь подальше от всего этого безумия. На одном балконе я видел мальчика лет шести–семи. Странно, что родители не увели его в бомбоубежище. Он улетал в небо, раскинув руки, и тоже смотрел на меня. Кажется, ему совсем не было страшно; во взгляде его я увидел только удивление от того, что он вдруг обрёл способность летать, как птица небесная или ангел.
Жутко чешутся щёки и шея — до того, что хочется взять ножницы и скоблить, скоблить, скоблить эту колючую седую мерзость.
В городе никого не осталось. Совсем никого. Наверное, те, кого не убило, сбежали. А может быть, какая–нибудь глубинная бомба попала прямо в бомбоубежище и убила сразу всех. Я обошёл весь город — то, что от него осталось (а уцелело, кажется, только два квартала) — и никого не увидел, ни одной живой души. Везде только тьма, дым и смерть. Много тьмы, дыма и смерти. Смерти больше всего. Или дыма. В этой тьме трудно понять.
Ну что ж, значит, я остался один и могу теперь седеть и зарастать бородой сколько мне заблагорассудится. Прекрасно. Хотя и немного грустно.
Очень хочется есть. Остались только горсть сухофруктов, несколько печений и банка рыбных консервов. Если война не кончится в ближайшее время, я начну худеть вдобавок к седине и поросли на лице, превратясь в бомжевидного недочеловека.
Когда я уже подходил к своему дому, неподалёку взорвалась бомба. Осколок едва не размозжил мне голову, но пострадала только шляпа — она оказалась пробитой насквозь. Осколок летел с такой скоростью, что шляпа даже не упала с моей головы. Вот такие дела… Ну, ничего, где–то у меня завалялась ещё одна, старая. Только к моей трости та шляпа, кажется, не очень подойдёт. Зато она глубже и поля у неё немного отвисли, так что седины под ней совсем не будет видно. Только на висках.
Всю ночь не сомкнул глаз из–за грохота бомбёжки. Играл сам с собой в покер и размышлял о смерти. К утру выиграл у себя немного денег. Рассмеялся, открыл окно и медленно высыпал их — монета за монетой — во тьму. Они, посверкивая напоследок во вспышках взрывов, падали во мрак.
То ли утро, то ли день… Да и так ли теперь это важно. В остатках воды развёл немного мыльной стружки и пускал в окно мыльные пузыри. Так и знал, что зрелище будет чудесное, просто волшебное: в сполохах огня от разрывов пузыри вспыхивали всеми цветами радуги.
Внезапно пришла соседка (двери я уже не закрываю)… Вот так дела, она, оказывается, тоже уцелела. Значит, нас осталось двое в этом городе тьмы. А может быть, во всём мире?
Она принесла яблоко. Вот, говорит, последнее осталось. Разрезала его пополам. Угощайтесь, говорит. Самое последнее, говорит. Теперь когда ещё доведётся попробовать, да и доведётся ли… Искусительница! А я — седой весь и небритый. Фу, как стыдно!
Я сказал, давайте сначала попускаем пузыри, а уж потом насладимся яблоком. Но она ответила, что яблоко окислится. Вот съедим, говорит, и будем на сытый желудок пускать пузыри — ведь так приятней.
Я уже съел свою половину, а потом только и подумал: чего это она вдруг? Не отравлено ли яблоко? А то ведь чёрт их, женщин этих, знает… А она словно поняла — улыбнулась: да, говорит, это яблоко с древа забвения добра и зла. Ну а теперь давайте, говорит, пускать пузыри…
Плоскость
его не существует.
Плоскость есть поверхность, содержащая полностью
каждую прямую, соединяющую любые ее точки.
Паровоз дал гудок и, скрипя колёсами, медленно набирая ход, двинулся дальше.
Йон Венцель провожал его взглядом до тех пор, пока последний вагон не выбрался из–под выгнутой крыши над перроном и, стуча колёсами, не исчез в туманной дымке раннего утра. Напоследок он дал ещё один протяжный гудок, прощаясь с городом.
Только после этого Венцель оглядел опустевшие платформы, зачем–то постучал каблуком по асфальту, словно проверяя его на прочность, и не торопясь двинулся к выходу в город.
Выйдя на площадь, он остановился, чтобы раскурить сигару, а заодно и осмотреть окрестности.
Последнее к сожалению ему не удалось, поскольку город Штрабах утопал в тумане раннего промозглого утра. Видна была только пустынная площадь с каким–то памятником да едва различимые очертания ближайших к вокзалу домов.
Поскольку Йон Венцель прибыл в Штрабах слишком рано, чтобы немедленно отправиться по делам, он собирался хотя бы ненадолго представить себя бесцельно шатающимся праздным туристом. А потому направился прямиком к памятнику. Ничто так не расскажет тебе о незнакомом городе, в который ты попал волею судеб, как памятник, ведь памятник — это память. Только памятник покажет тебе, что чтут и кого помнят в этом совершенно незнакомом тебе месте.
Произведение искусства, на которое обратил свой взор Венцель, представляло собой при ближайшем рассмотрении постамент. Да, невысокий мраморный постамент почти правильной кубической формы — скорее заготовка для памятника, чем сам памятник. Потому что никто на нём не стоял. А мраморная же табличка у подножия несуществующего памятника извещала золотыми буквами: «Тому, кого никто не знал».
«Тому, кого никто не знал!» — Йон Венцель усмехнулся выдумке неизвестного ему скульптора.
— Можете забраться, если хотите, — произнёс приятный женский голос за его спиной.
Он обернулся.
Дама была миловидна, под кокетливой шляпкой и в длинном строгом платье, которое, на взгляд Йона Венцеля, с игривой шляпкой совершенно не гармонировало. Но Йон Венцель был всего лишь мужчиной.
— Забраться? — улыбнулся он.
— Ну да, — улыбнулась дама в ответ. — Многие приезжие так делают. Про это написано даже в путеводителе по Штрабаху: первое, что должен сделать путешественник — это постоять на постаменте памятника тому, кого никто не знал.
— У меня нет путеводителя, — пожал плечами Венцель, словно извиняясь. — Но как вы догадались, что я приезжий?
— Это просто, — коротко ответила дама.
Венцель выждал некоторое время в надежде, что дама объяснит простоту алгоритма, по которому она пришла к выводу о его нездешности. Но дама молчала.
— Так вы полезете или нет? — только и спросила она, когда молчание затянулось настолько, чтобы в следующее мгновение стать невыносимым.
— Думаю, что нет, — вежливо ответил Венцель, слегка удивляясь её настойчивости.
— Жаль, — дёрнула дама плечом. — Очень хотелось посмотреть на вас. У вас мужественное лицо и красивая осанка, вам бы подошёл этот постамент.
— Спасибо, — смутился Венцель, признаваясь себе, однако, что невинный комплимент от этой совершенно незнакомой женщины весьма ему приятен.
А она внезапно и совершенно равнодушно отвернулась и пошла по площади, быстро скрываясь в тумане, будто уходя на дно мутной реки без названия. Уже удалившись настолько, что силуэт её стал едва различим в белом месиве, а Йон Венцель готов был оторвать от неё свой взгляд, она остановилась.
— Я слишком дорога для вас, — услышал путешественник её голос.
— В каком смысле? — отозвался опешивший Венцель после некоторого молчания.
— Двести марок за час, — отвечала дама. — Это ведь вам не по карману, не так ли?
Йон Венцель не нашёлся что ответить. А дама, постояв немного, кивнула своим мыслям и быстро скрылась в тумане. Только глухой стук её каблучков о каменную мостовую ещё некоторое время доносился до ушей ошарашенного Венцеля.
Он ещё несколько минут стоял перед постаментом, сосредоточенно разглядывая надпись посвящения, но не вникая в слова, совершенно потерявшись в собственных мыслях, которые мельтешили в голове, суетились, метались, сталкивались и спотыкались — и всё это молча, не издавая ни звука.
Наконец, так и не придя ни к какому выводу по поводу странной дамы, он двинулся наугад туда, где, по его мнению, из площади брала своё начало какая–нибудь улица.
Он бесцельно проследовал по пустынной Вирховштрассе, пересёк в непроглядном тумане Альтерштрассе, миновал кафе «У Карла XII» и остановился на перекрёстке двух улиц, названия которых были ему пока неизвестны.
Здесь его внимание привлекло небольшое собрание, соверешенно неожиданное в столь ранний час, особенно на фоне пустоты, поглотившей другие улицы. Человек двенадцать или пятнадцать стояли в круг вокруг чего–то, что привлекло их внимание. Кажется, они разговаривали вполголоса и перешёптывались, иногда трогая друг друга за рукав, чтобы привлечь внимание.
Забывая о неожиданной встрече у памятника, Йон Венцель неторопливо направил свои стопы к собранию.
Приблизившись и остановившись в шаге от людей, он мог слышать их разговоры.
— Яблоки ужасно подорожали, — говорила какая–то дама, с виду домохозяйка почтенного возраста. — Ещё вчера они были по девятнадцать пятьдесят, а сегодня уже — двадцать две.
— Что же вы хотите, милочка, — отвечала ей другая. — В такое ужасное время живём.
— Вам бы следовало читать газету, — недовольно обратился к ним стоящий рядом солидный господин с тростью и в очках. — В газете ещё третьего дня было написано, что ожидается подорожание. Мэр лично обратился к гражданам с просьбой соблюдать спокойствие. Так что оставьте свои паникёрские настроения при себе, дамы.
— Рубашка–то у него белая, — сказала женщина на противоположной стороне круга.
— Франц Кирхоф всегда любил пофрантить, — отозвался кто–то. — Ничего удивительного, что он в белой рубашке. Хотя… лично я не стал бы надевать с белой рубашкой такой вызывающий галстук.
Минута прошла в молчании. Затем моложавый мужчина, по седым бровям которого и по волоскам, торчащим из носу, виден был, однако, его далеко не юный возраст, сказал:
— Наш мэр никогда не отличался дальновидностью. Впрочем, это не оправдывает поступка Франца Кирхофа.
— А я что говорю! — подхватила дама–домохозяйка. — Быть может, всё это от цены на яблоки. Франц Кирхоф очень любил яблоки, как и мой муж. Бывало когда он заходил к нам выпить рюмочку ликёра, всегда просил у меня яблоко. Наши, штрабахские, зелёные очень любил.
Мужчина в котелке, худой до сухости и нервный до подрагивания подбородка истерично произнёс:
— Я же говорил вам: что–то происходит. Что–то ужасное, но нам ничего не говорят. В лучших традициях тёмных веков… Они хотят всех нас убить, вот что.
— Перестаньте, герр Малер, — оборвала говорящего некая дама в возрасте. — Никто не убивал Франца Кирхофа, вы же знаете. Он сам сделал это.
— Почему вы так уверены? — с подозрением вопросил господин в котелке.
Йон Венцель подошёл вплотную и попытался заглянуть через плечи стоящих впереди, но ничего не увидел. Тогда он довольно невежливо протиснулся между Малером и ещё одним мужчиной и заглянул в пространство, окружённое собравшимися.
Там он увидел тело. Мужчина с окладистой чёрной бородой с проседью лежал на мостовой, неловко подвернув руку, похожую на сломанное крыло сбитой влёт птицы. Голова его была разбита, а одна ступня вывернута в сторону противоположную ествественной. На нём действительно была белая рубашка и тёмно–зелёный галстук, который кто–то назвал вызывающим. Кажется, Франц Кирхоф был ещё жив — по крайней мере, на губах его то и дело надувались кровавого цвета пузыри, что свидетельствовало о дыхании. Дыхание было частым и неровным.
— Кстати, герр Шмидт приглашает нас на партию в шафкопф, — произнёс за спиной Венцеля мужчина, стоящий слева. — Будет ещё господин Литке.
— Литке? — отозвался тот, что был справа от Венцеля.
— Литке, да. Я так и сказал.
— Хм… Я с ним играть не стану.
— Послушайте! — обратился к стоящим Венцель. — Послушайте, ему надо помочь.
Он шагнул к телу, склонился над ним, потянулся к руке, чтобы нащупать пульс.
Кто–то схватил его за рукав, дёрнул, не позволяя коснуться раненого.
— Что вы делаете?! — взвизгнула та дама, что сокрушалась о цене на яблоки.
— Нельзя его трогать! — поддержал тот мужчина, что схватил Йона Венцеля за рукав.
— Но ему нужно помочь, — удивлённо поднял брови Венцель.
— Вы бы лучше вызвали скорую, — сурово поджала губы другая дама.
— Но… я думал, что… — опешил Венцель, — я думал, это уже сделали… Неужели никто ещё не позвонил?
— Нет, вас дожидались, — сварливо отвечала та же дама. — Конечно же позвонили. Но это не даёт вам никакого права трогать несчастного.
— Что с ним случилось? — спросил Венцель. — Его сбила машина?
— Где вы видели машину? — покачала головой та же нервная дама.
— Он прыгнул с башни, — сухой господин в котелке кивнул на башню с часами, стоящую в конце улицы, метрах в ста. — Говорят, давно грозился это сделать, если мэра не переизберут. Оппозиционер.
— Зачем вы говорите о том, о чём ничего не знаете! — вмешался другой господин, тот, что звал собеседника на партию в шафкопф. — Он не с башни прыгнул, а со своего балкона. И не против мэра, а потому, что ему изменяла жена.
Венцель огляделся. Ближайший балкон, с которого можно было бы прыгнуть, находился метрах в двадцати.