Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Сказка Заката - Алексей Игоревич Ильин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Сказка Заката

Не тот это город, и полночь не та…

Б. Пастернак. «Метель»

Ранним хмурым весенним утром Николаша понял, что заболел.

Когда это было? Было ли это? Будто бы только вчера пришла холодная, запоздалая весна, и дни еще не были длинны, и утра — светлы, и пахло влагой и воздухом — ветер нес от реки запах мокрого белья — запах прошлогоднего снега. Свободно было и грустно.

Николаша пришел в себя на скамейке в углу большого сквера и увидел перед собою, вдалеке, смешной дом, с мансардочками, весь пестрый, цветной; слева стлалось пустынное еще в ранний час кольцо, справа — странные также дома, напомнившие чем–то неуловимо старую забытую гравюру; невидимая, но ощутимая талая утренняя морось висела в воздухе, чуть размывая очертания предметов и скрадывая цвета, выдавая за тонкое искусство художника грубую работу маляра. Николаше было страшно холодно и как–то сыро к тому же; дрожа мелкою дрожью он, однако, не двигался с места и лишь пытался осмысливать теперешнее свое положение. Нельзя сказать, чтобы это удавалось вполне; он лишь чувствовал, что если кто–нибудь не придет немедленно ему на помощь, то ничего более не останется, как умереть здесь, на скамейке, отразив напоследок в угасающей памяти смешной разноцветный дом и забытый кем–то огонек в мансардном окошке. Надо полагать, что неизъяснимая тоска, вдруг наполнившая его душу, выхода иного для себя не видела, наверное так! Пугало его своею непонятностью и то, что находясь, казалось, в здравом уме и твердой памяти, он не мог не то что вспомнить, но даже и вообразить себе причину своего столь глубокого отчаянья.

Он поймал себя на том, что силится разобрать глухо, как из–под воды, доносящиеся до него разговоры людей, редко проходящих мимо, и не понимает ни слова, будто говорят на совершенно чужом языке; и почему–то даже лица их его пугали. Он попытался сам сказать что–нибудь, все равно — что, но язык не подчинился, и слабо лишь пискнуло в горле. Он хотел было вскочить и побежать куда–то, но тотчас решил, что некуда: и вновь с места не двинулся. Закрыл глаза, но вдруг испугался, что уж не откроет их больше — словом, стал понемногу впадать в самую обыкновенную и вполне стыдную панику.

Надо заметить, что паниковать Николаша не привык, и чувство это было ему внове. Характера он был спокойного, рассудителен всегда и, в общем, доброжелателен; с людьми ладить умел. Был невысок, но и не коротышка, лицо имел открытое, щеки — что, впрочем, не часто бывает у городского жителя — с румянцем, иногда — и даже часто — он улыбался: словом говоря — обыкновеннейший и нормальнейший молодой человек, отчасти, может быть, склонный к полноте. Его любили и звали все Николашей, и это последнее говорит уж само за себя.

Однако же и не следует думать, что жил он до того дня вовсе безмятежно: нет. Успел Николаша, конечно, к своим двадцати трем годам повидать всякого разного и, будучи отнюдь не глупым, давно осознал, что и дальнейший его жизненный путь устлан, как говорится, не одними лишь розами. К выпадавшим ему до сих пор умеренным трудностям и неприятностям относился он философски; набивши необходимое число синяков, старался, где нужно, обходить острые углы, да так себе и жил.

И, то есть, фокусом таким своего, ранее не подводившего рассудка, был он мало сказать, что удивлен. Паника его росла. Он ухватился руками за скамейку, так как ему показалось, что она вдруг вырвется из–под него и улетит неизвестно куда. Все, что он видел перед собою — дома, небо серенькое, гнилой снег, деревья, торчащие из него, как дворницкие метлы, непременные голуби, даже собственные, одетые в серенькие брючки и теплые ботиночки ноги, теперь казавшиеся совершенно чужими — все сжалось в его бедном мозгу в какую–то болезненно яркую пульсирующую точку, поместившуюся где–то в далекой дали. Страх, необъяснимый и немыслимый, сковал его, спеленал всего, в ушах стоял непрерывный гул — как бы звон колокольный, но не затухающий, а, напротив, длящийся и длящийся без конца, и одна лишь мысль, дикая и темная, сверлила мозг. Впоследствии, как ни старался, не мог он ни объяснить, ни даже вспомнить, что это была за мысль — как бывает после пережитого ночью морока — но тогда она поглотила все его существо без остатка. Ужасные минуты пережил Николаша.

Но вот, когда, казалось, последние крупицы разума оставили его, вдруг услыхал он голос — ангельский, показалось ему тогда — но на самом деле дребезжащий и насмешливый:

— Что это вы так загрустили, молодой человек? — (загрустили!) — Я на вас смотрю — вы точно в горячке весь… Ну… ведь оно и забудется потом, что бы у вас там ни было. Да, кстати сказать, и холодно, а ноги–то у вас прямо в луже — простудитесь!

Хотите — верьте, хотите — нет, но Николаша первое, что сделал, так это посмотрел на небо: сам он потом удивлялся, но то была чистая и святая правда. Впрочем, мгновение спустя, он опомнился и увидел, что картина пред ним разъяснилась, пульсирующая точка пропала, а самое главное — он хотя бы начал вновь понимать человеческую речь, и язык вернулся.

— Слушайте, — хрипло начал он, озираясь, — я не знаю… я, наверно, болен… что–то такое… — он наконец увидел, совершенно неожиданно для себя, сидящего справа на той же скамейке — старичка — не старичка, а сухощавого подержанного человечка в старом пальтишке, вытертой, но аккуратной ушаночке и почему–то с фантастических размеров хозяйственной сумкой на коленях.

Николашу, как он потом вспоминал, поразили глаза человечка — узко посаженные, запавшие, обведенные темными нездоровыми кругами, но пронзительные, буравящие душу, казалось, до самого дна и вместе с тем хулиганские, как у мальчишки.

— Я заболел, кажется, — повторил Николаша, — я, правда, клянусь, что–то плохо соображаю… — Он потер лоб рукою — та была холодной, как у покойника. — Мне бы врача… — тоскливо зачем–то продолжил он, но сразу осекся. — Слушайте, где это я? — догадался он, наконец, спросить.

— Да-а, молодой человек, — протянул незнакомец, — бывает. Бывает! Со мной, знаете ли, тоже — в пятьдесят девятом году — нечто подобное было: заснул — у себя дома, помню. Просыпаюсь — на вокзале. Да еще, вообразите, в Питере, как потом выяснилось: спрашиваю, — где, мол (вот как вы теперь), — «Так, в — Питере!» — говорят. Что потом оказывается: ночью встал, соседку, добрейшую женщину, разбудил — перепугал — уезжаю, дескать, в Петербург; а кто будет звонить–спрашивать, или — там — приходить, так и говорите: «Поехал, мол, в Санкт—Петербург». А за каким, извините, бесом я туда отправился, до сих пор — никакого понятия. Такая вот…

— У меня–то — не то… — выговорил было Николаша.

— Да вижу, что — не то… — тотчас прервал незнакомец рассказ. — Это я так только… Да вы и не огорчайтесь — пройдет, уверяю вас — пройдет. Вспоминать после будете — так посмеетесь: Николаша, вас ведь Николашей зовут–то?

Образовалась некоторая пауза. Видно, в глазах Николашиных отразился такой почти испуг, что удивительный человечек поспешил объясниться:

— Да вы не удивляйтесь: я давеча и подсел–то к вам — что вы сидели, в одну точку уставившись, да все повторяли: «Пропал Николаша, совсем пропал». Так я и рассудил, что «Николаша» — то, стало быть, вы самый и есть, то есть заметно было, что «пропадали» — то — вы, даже и приглядываться не нужно было. Так ведь?

— Так, — пролепетал удивленный, но совершенно уже прояснившийся Николаша. Еще его немного удивило это — «давеча». Вообще в человечке было что–то такое, что–то неуловимо старорежимное.

— Ну: вам теперь домой нужно — переодеться, согреться… И — рюмочку можно, — доверительно наклонился к Николаше его случайный собеседник и даже голос понизил. — Дом–то у вас, надеюсь, имеется? — и, получив утвердительный кивок, также кивнул удовлетворенно и продолжал: — Дом, знаете, у каждого должен быть, хоть… ммм… какой, а… Я бы вас и проводить, конечно, мог, — вдруг оборвал он сам себя, — я, видите ли, свободен совсем, — и вдруг очень грустно улыбнулся. — Да как будто вы и сами скоро будете в порядке… А уж я пойду в магазинчик, — он показал на сумку, — хозяйство, знаете, хоть маленькое…

— А со мной–то, что же это, — вдруг прервал его Николаша, — теперь как же, врача бы… раньше я никогда…

Собеседник его принял строгий вид, но глубоко запавшие глазки его посмеивались:

— К врачу вы, молодой человек, непременно обратитесь, — сказал он наставительно. Да только, боюсь, проку от этого будет немного.

Некоторое время он внимательно смотрел Николаше прямо в глаза, затем снова грустно улыбнулся и сказал:

— В вас, молодой человек, я вам скажу — это вы попомните: вошел смысл.

Николаша молча слушал, не понимая.

— Вы теперь, видите ли, со смыслом человек. Тут, конечно, радоваться бы нужно, — продолжал его собеседник, — да, ммм… увы, вам–то как раз и не придется: вам теперь трудно будет. Да не переживайте, — поспешил он, видя Николашино болезненное недоумение, — это со многими бывает, да… бывает… ну, а с вами, вероятно, особый случай — может, большой смысл–то, вам и тяжело сделалось, с непривычки…

— Ну, стало быть, я пошел, — заключил он, уже поднимаясь. — А вы — конечно, к врачу… а потом — домой. Домой, и — рюмочку, рюмочку не забудьте, а то простудитесь.

И быстро так скрылся: даже толком и не понятно было — куда.

К врачу Николаша, разумеется, не пошел.

* * *

Я переписал это со ставших от времени совершенно желтыми и хрупкими страниц, напечатанных когда–то на древней пишущей машинке — с удивительным шрифтом, какой–то типографской гарнитуры — сразу набело, почти без помарок Мне было важно начать именно с этого — этого отрывка, написанного так давно, очень давно — так, что лучше сказать, я хорошенько и не помню, когда.

Вероятно, я хочу сделать это произведение эклектичным; поскольку оно и все равно выйдет эклектичным, пусть уж я буду этого хотеть. Только не люблю слово «произведение» — от него отдает производством, механическим процессом, лязганьем металлических деталей, шипением прессов, запахом машинного масла, суматошными отделами технического контроля, сонными складами, дощатой свежеизготовленной тарой, бесцветным декабрьским снегом, временами бросающим блестки тусклого отраженного света вечногорящих казенных фонарей, спрятавшихся под железными колпаками от студеного ветра — но, коль скоро я его все же, некоторым образом, произвожу, пусть так и называется.

Я ведь говорил, что задумал его давно, очень давно; долго–долго я сочинял мысленно, не перенося ничего на бумагу; мне казалось это глупым, преждевременным. Вот еще немного, еще немного повыдумываю, казалось мне, когда я лежал, засыпая, в бреду, горя от внезапного жара, и строчки появлялись–проплывали перед моим мысленным взором, черными, удивительной гарнитуры литерами на пожелтевшей от времени бумаге, звучали мягким голосом знаменитого эфирного чтеца, и созданное ими эхо растворялось, угасало, многократно отражаясь от сводов черепной коробки; но затем оседало на языке, у самых его краев, лишь легкою кислотой выпитого чая, и дальше все тонуло в безмысленной темноте. Многое, многое я также вот создавал лишь в своем воображении, чтобы создав, полностью или частично, отвлечься на что–нибудь и забыть навсегда, бесследно похоронить в молчаливом сумраке подсознательного небытия. Вероятно, там — у меня в подсознании — за годы построилось целое кладбище, заполненное такими вот, безвестными, заросшими травою забвения могилами: к ним вовек никто не приходит и не ухаживает за ними. Это, вообще–то, грех; так вот и множу я свои без того многочисленные прегрешения еще и этим. Разумеется, я — эгоцентрик.

«Трава забвения»[1] - самое сильное, поразившее меня название–образ, который я когда–либо встречал в литературе, он врезался в память и околдовал меня навсегда; я не мог удержаться, чтобы не вставить его где–нибудь — это было бы просто выше моих сил. Каждый раз я решаю, что вот это мое «произведение» — последнее, наконец. Я так решал уж несколько раз; так решил и теперь — и понял, что наконец должен использовать, ну, хотя бы упомянуть этот образ; другого случая может не представиться.

Я вернулся к тому сюжету (хотя какой там у меня может быть сюжет) и к отрывку, написанному — все же — так давно; к этим роковым для многих из моего — да и не только моего — поколения символам: скамейке и скверу, дав им совсем другую роль, наделив совершенно другим значением — но вернулся, ибо только теперь, спустя многие годы, наконец, понял: что именно хотел и должен был рассказать, и какой в во всем этом смысл, и почему раньше мне это казалось преждевременным и глупым.

* * *

Остаток дня и вечер прошли как обычно, ничем особенным не отмеченные. Подошла ночь; в открытую форточку продолжало тянуть легким, детским, напитанным талою влагой воздухом. Запах его дразнил и волновал, жизнь казалась такой же воздушной, невесомой; так и обещала впереди какие–то простые свои радости — встречи с друзьями, незатейливая болтовня; быть может, замешавшаяся меж ними — влюбленность; снова болтовня, снова встречи… Утреннее, приключившееся с ним необыкновенно–странное происшествие, совсем перестало тревожить Николашу, забылось почти, вытесненное всеми этими простыми и приятными мыслями, постепенно навеявшимися и окутавшими его, пока пил он уже поздним вечером на кухне бледно–желтый чай, подливая кипятка из старенького электрического чайника, не переставая безотчетно принюхиваться по–собачьи к струе свежего воздуха, лившейся из форточки, обжигаясь горячим чаем, подхватывая языком с хлеба так и норовящие сползти капли кисло–сладкого варенья. Звездочки отраженного от вечерней кухонной лампы света чертенятами плясали на блюдцах и ложечках. Совсем позабылись ему и встреченный незнакомец и странные немного слова, сказанные им на прощанье.

Чай, который пил Николаша, назывался «Здоровье» — довольно безвкусный, он был очищен от кофеина, да заодно — от вкуса и запаха. И то и другое считалось вредным для здоровья. Кофеин, от которого был очищен чай, шел на приготовление тонизирующих коктейлей под тем самым названием, подающихся в барах, а также специальных, одноименных и того же назначения таблеток, которые рекомендовалось принимать после еды. У Николаши был знакомый в ближайшем баре — из подъезда сразу налево, за углом — бармен Николай: он и рассказал когда–то про все эти манипуляции; сын его учился в институте пищевой промышленности и утилизации отходов.

Николаше чай, однако, казался замечательным. Допив его и разгадав кроссворд, он сгрузил грязные чашки в мойку, вымыл их — а вытереть забыл, отвлекся на что–то. Потом зашел в туалет: совмещая приятное с полезным, долго смотрел на чуть желтоватое пятно у потолка, в который уже раз гадая, на что оно похоже. Не придя ни к какому выводу, вышел (заполошилась, заплескалась вода), в маленькой и единственной своей комнатке разложил постель и наконец нырнул в нее — как он любил делать — чуть ли не в прыжке погасив свет.

Но как–то не спалось ему в этот раз. Николаша ворочался с боку на бок, выставлял из–под одеяла то одну, то другую ногу, и все–то против даже своего желания вспоминал прошедший день. Ему показалось, что свежий воздух будоражит его, он встал, прикрыл форточку; …через некоторое время снова встал — и открыл настежь: с улицы вместе с ветром вплыл и наполнил комнату бестревожный, но таинственный шум, какой весенний город издает по ночам — кажется, самая глухая тишина громче него и беспокойнее. Снова лег, вспомнился ему наконец и незнакомец, встреченный утром, его пронзительные мышиные глазки, незнакомец внимательно смотрел на него этими своими глазками, неловко теребя, то ставя на землю, то вновь подхватывая на руки свою сумку, и все спрашивал: «Ну, Николаша, поняли вы теперь, какой в этом смысл? Поняли, ну?» «Нет! Нет!» — кричал почему–то Николаша и закрывал глаза руками, но и закрыв руками глаза, продолжал слышать мягкий, сочувственный голос незнакомца и видеть его внимательные глазки. От своего крика Николаша внезапно проснулся: была уж половина третьего утра — его темная комнатка внимательно и мирно глядела на него фосфорными цифрами будильника; терпеливо ждали утра привычные предметы — шкаф, стул, свисающие с него серенькие Николашины брючки, на которых в свете деликатно заглянувшего с улицы фонаря чуть блестела металлическая застежка. От раскрытой форточки стало холодно; дрожа, Николаша опять вскочил и захлопнул ее. Шлепая босыми ногами по полу, потянулся на кухню: налил, не зажигая света, остывшей воды из темнеющего на белом фоне стола чайника, отпил, поставил. Вернулся в постель, укутался одеялом и уснул до утра без сновидений.

В семь часов подал свой вежливый голос будильник — Николаша спал, тихонько похрапывая. Будильник был настойчив, и Николаша, помахав в воздухе рукой, прихлопнул его, как муху. Будильник, смутившись, отстал.

…поздним утром, когда его опоздание на службу было неизбежно и безнадежно, Николаша наконец разлепил веки и медленно–медленно, как в телевизионном повторе, сел, опустил на холодный пол теплые, вырванные из чрева постели ноги — как рекомендовано: сначала правую, затем левую — и стал просыпаться. «Скажу, что заболел… простудился… Один день — простят» — смутно решал он. И точно: был он, как говорится, на хорошем счету, один день — простили бы.

Никуда уже не торопясь, стал он одеваться — все в обратном порядке: вот и дождались своей очереди терпеливо провисевшие, блестя застежкой, всю ночь прождавшие его брючки, тапочки… Заплескалась, заполошилась вода в туалете, загудела труба в ванной, зашуршала щетка, вычищая Николашины некрупные, вполне еще здоровые зубы, розовый язык… Так, теперь завтракать: что там у нас? и — долгий прочувствованный взгляд в нутро холодильника, ммм?..

Хозяйственный Николаша любил порядок, жил один (по большей части; некоторые периоды, в которые его одиночество нарушалось, к теперешнему делу не относятся), все у него шло размеренно, досадных происшествий случалось немного, да чаще и не по его вине или, скажем, недосмотру: было когда–то, тому уж года три — сосед сверху немножко залил, образовалось на потолке чуть желтоватое пятно… Ну, раз у самого кран потек на кухне — сам же починил. А так, неожиданностей, тем более за завтраком, решительно никаких. Завтрак, словом, прошел, как обычно, без происшествий, ну а после завтрака — что ж делать, коли выпал вынужденно свободный день? Использовать его нужно было с толком (как все аккуратные люди, не любил Николаша, когда зря что–то пропадает): для начала вот мы раз — выспались, два — позавтракали не спеша; теперь — что? Теперь вот можно телек посмотреть–послушать, что там за новости, а там и на службу позвонить — объяснить: так–то, мол, и так–то…

Щелкнул, включил телевизор…

…несколько секунд он ничего и не замечал. Потом какое–то беспокойство стало понемногу проникать в его мозг как бы извне, и через минуту Николаша осознал, что снова, как и вчера утром, совершенно не понимает ничего из того, что слышит. То есть, слова–то по большей части, кажется, знакомые, но звучат будто бы глухо — будто бы ныряльщик из–под воды говорит, не вынимая загубника изо рта — и что они вместе означают, не доходит до Николашиного сознания никак.

Николаша тоскливо заметался — защелкал, стал переключать программы, но это не помогло: «Везде то же» — шептал он, холодея. Рассказывает, например, ведущий о новостях, а Николаша — хотя слова, на первый взгляд, должны быть всё те же, какие всегда говорил и он сам — решительно не понимает: ни о чем тот говорит, ни какой смысл в его словах… «Смысл» — смутно вспомнилось Николаше.

Он, резче, чем следовало, хлопнул по кнопке выключателя. Схватил телефон; цепенея от тягостного предчувствия, стал набирать к себе на службу, номер долго был занят, Николаша шесть раз прослушал короткие гудки, прежде чем наконец раздался голос секретарши: «…?» В животе у Николаши заворочалась жаба — он ничего не мог понять. «Это я, я это — Николаша, я, кажется, заболел!» — прохрипел он в трубку, язык с перепугу еле ворочался. «Кто? Кто говорит? Я не понимаю!» — догадался он лишь по интонациям: секретарша, милейшая Наташечка уже сердилась. Николаша бросил трубку, будто она была виновата.

«Так, спокойно, спокойно, ничего не происходит, — забормотал он, понимая, что, конечно же, происходит, и происходит черт знает что. — -- Чувствую я себя — ну–ка… да, вроде бы, обычно, ничего похожего на вчерашнее: сознание не терял, невесть где и почему не оказывался — так что, спокойно, Николаша, спокойно…»

Он стал жалеть, что все же не пошел вчера к врачу, пока… Пока — что? — вдруг подумал он, еще больше — если это вообще было возможно в нынешнем его состоянии — холодея. Он стал припоминать и, чувствуя, как почва понемногу уползает у него из–под ног, припомнил, что как расстался… «давеча»… с тем загадочным типом в сквере, так вроде бы особенно и не разговаривал больше ни с кем. Ему казалось… да, ему казалось, он вновь начал понимать человеческую речь вокруг, но… стараясь припомнить: о чем же говорили — так и не припомнил ничего определенного. Он вскочил, стал ерошить стриженые свои волосы, стал ходить по комнате, поднимая страдальческий взор к потолку, затем устремляя его неподвижно в угол, однако четверть часа таких мучений не привели ни к чему: — - может, разговаривал днем вчера с кем–то, а может — и нет, сидел весь день за расчетами, вечером один шел домой, ни с кем не встречался. Да и то сказать — какие такие уж разговоры–то, одни междометия ведь большей частью: «ага», «неа…», «ну, будь» — вот и все разговоры; с козой можно так–то поразговаривать. Во рту у Николаши стало очень сухо.

«Врача бы нужно, — снова подумал он тоскливо, — хотя, какого же врача? Как вызывать, объяснять? Что делать–то… Пропал Николаша, совсем пропал…» — «Совсем пропал..» — что–то вдруг шевельнули в памяти у него эти слова, что–то такое… что лежит вроде и на виду, только на самом краю зрения: видеть — видишь, а осознать — никак не осознаешь.

«Старик! — вдруг зашептал он сам себе торопливо. — Ну, то есть, не старик — незнакомец, в общем, тот, тип — на скамейке, в сквере… Найти бы… Где же найти? где ж его найдешь… ну, где–то же можно его найти… если поискать… если…»

«Вот что. У него сумка была — пойду, говорит, в магазинчик… Не на метро ведь он туда приехал — в магазинчик сходить, значит живет где–то поблизости… Посидеть, подождать… может, опять где покажется…» Бессильно осевший было на диван Николаша снова вскочил и забегал из угла в угол: — «А почему ж не на метро?.. — опять задергался: — Вот — раз, около дома не было ничего, так он — на метро… Нет, нет, ерунда, — принялся уговаривать он сам себя, — живет поблизости, поблизости где–то там живет — найду… Выслежу!»

Он принялся торопливо одеваться, и это стало понемногу успокаивать: — «А даже и на метро — тоже ничего страшного, — рассуждал он про себя, натягивая ботинки, — он и еще раз может так вот — на метро… Выслежу. Дождусь: может, хоть к врачу упрошу отвести, объяснить там… — - эх, шнурок перетерся, — все…» — принял он первое внятное решение.

Николаша никак не мог попасть в замочную скважину ключом, наконец попал, запер, скатился по лестнице (жил на втором этаже) и уже без колебаний ринулся на поиски. Дверь подъезда захлопнулась за ним, будто поставила точку.

Около полудня приятный молодой человек, с виду невысокий, но и не коротышка, с открытым, хотя и немного тревожным лицом — обыкновеннейший и нормальнейший молодой человек, склонный, отчасти, к полноте — снова, как и вчера, сидел на скамейке, в сквере близ шумно, в обе стороны бегущего в этот час, кольца. Только теперь не сидел он, вяло опершись на спинку, с непроизвольно мотающейся от плеча к плечу головою, ничего толком не замечая и не понимая вокруг, а напротив: примостился на самом краешке, подогнув под себя ноги и схватившись руками за колени, поминутно еле удерживаясь, чтобы не вскочить, живо повертываясь то в одну, то в другую сторону на всякий звук — особенно на приглушенное расстоянием хлопанье дверей в подъездах домов, покоем обступивших сквер — и ощупывая каждого проходящего вблизи или вдалеке беспокойным взором, чтобы привскочив на мгновение, вновь и вновь разочарованно перевести его дальше — не тот, не тот…

Так прошло около часа. Николаша теперь сидел глубже, расслабленно вытянув ноги, продолжая свое наблюдение из–под полуприкрытых век, более не порываясь в предвкушении узнавания — вот, вот! — а медленно наливаясь сознанием назревающей неудачи и апатией.

Безучастно наблюдал он, как выглянуло на минуту солнце, иглами лучей в единый миг истыкав мягкую сырую вуаль, висевшую в воздухе со вчерашнего дня (а может — с самого начала весны, — сонно думалось Николаше, — а может — от сотворения мира…), как прозвенели по золотым солнечным тарелочкам на не совсем еще свободных ото льда дорожках — неряшливые после зимы пичужки, как снова затянулись прорехи в повисшей над землею камуфляжной сетке неба, отчего некоторое время все казалось темнее, чем было, и…

…в этих–то, мнимых минутных сумерках вдруг привлек Николашино внимание вновь кем–то забытый огонек в мансардном окошке смешного, разноцветного, боком к дальнему углу сквера вылезшего дома, что мимолетом заметил он вчера и — тотчас забыл, отвлекся на что–то, упустил это впечатление в глубину подсознания и не вспомнил бы уже вовек, не приведи его обстоятельства снова сюда, в этот сквер, на эту скамейку. Забытый кем–то, одинокий в ряду пустых и темных, по виду совсем нежилых окон огонек поманил его, и Николаша встал, двинулся напрямик по тающим, но местами еще покрытым ломкой ледяной коркой газонам, чавкая кислою, пузырящейся, хотя мерзлой пока в глубине землею, пачкая ботинки и не замечая того, будто влекомый слышным лишь ему одному волшебным голосом предательской дудочки, шагал, не отрывая взора от уютно льющего теплый, темно–желтый свет огонька.

Ступил на неширокую мостовую, окаймляющую сквер. Пересек ее, оставляя цепочку грязных следов. Сделал шаг на противоположный тротуар. В сени домов, очень старых, как вблизи оказалось, может, еще довоенных, его охватило какое–то смутное, смешанное чувство тишины, покоя и чуть слышного запаха тлена, какое бывает в старых–старых домах, где живут–доживают свой век очень добрые, но также старые–старые люди, где нет ни дочерей, ни сыновей, ни внуков — только эти старые, всеми забытые, и всех позабывшие люди, да их тени. Даже ставший к этому времени совсем неистовым шум близкого, рукой подать, потока транспорта — «экипажей» — хотелось сказать здесь, по эту сторону пролегшей странною, отгородившей остальной мир границею мостовой — доносился приглушенно и покойно, будто отделенный многими кварталами таких точно тихих домов и переулков. Николаша все так же — будто во сне — приблизился к дому со светящимся среди белого дня в ряду других, пустых и мертвых, окошком. Дом стоял подъездами в небольшой открытый двор. Николаша зашел во двор; чувство, владевшее им, усилилось: во дворе было совершенно тихо, как в какой–нибудь заброшенной деревне, как никогда не бывает в большом городе, даже ночью. Николаша наконец остановился, не зная, что предпринять дальше.

* * *

Трудно сказать, что двигало им, когда, повинуясь совершенно неясному и рационально не объяснимому побуждению, он поднялся и направился ко всего только привлекшему его внимание свету в совершенно незнакомом окне. Было ли то предчувствие, тайное, необъяснимое внутреннее знание, дремлющее в нас и лишь пробуждающееся в минуты крайнего душевного напряжения или, наоборот, истощения? Или того и другого вместе? Или то была просто случайность, просто прихоть бессердечного шутника, что потащила бедного малого, напуганного выпавшим на его долю испытанием и уже достаточно измученного им, чтобы безропотно повиноваться гипнозу случайно брошенных карт, цыганских, обманных? Неизвестно.

Я часто задавал себе этот вопрос и не мог придумать удовлетворительного ответа. Неизвестно, что побуждает нас совершать те или иные поступки, даже если мы совершенно уверены в том, что понимаем это и поступаем в соответствии со своими желаниями, или сознаваемой нами необходимостью. Когда я начинал рассматривать свои поступки придирчиво, пытаясь добраться до самых потаенных, утопленных в подсознании корней, результат часто оказывался в полном противоречии с тем, что лежало и было видимо на поверхности. Понимаем ли мы — литеры на пожелтевшем от времени пергаменте времени — о чем повествует, что означает весь манускрипт? Понимал ли я это, начиная в горячечной тьме полубреда нащупывать первые образы, первые, выражающие их слова, которым должно было после сложиться в это повествование? Понимал ли это бедный парень, которому и без того выпало принять на себя невыносимую тяжесть загадки и обязанности, взваленной на хрупкие человеческие плечи могучими силами неведомо каких сфер: искать отгадку, или погибнуть. И которого я, не спросясь, принялся с холодной пристальностью вивисектора изучать, погружая электроды в его вскрытый, но не догадывающийся о том мозг, смутно только по временам ощущающий холодное присутствие чьей–то чужой — не враждебной — но бесконечно чужой воли; я подключаю к нему разнообразные изощренные приборы, от очень сложных до совсем простых, чтобы зарегистрировать его мысли и чувства — быть может, тайные — расшифровать их и записать, покрыть выражающими их, несущими их в себе черными литерами белый экран монитора, сохранить их — мимолетные — на долгие времена, сделать доступными, разгласить любому, кто пожелает и найдет в себе силы прочесть и понять их…

Зачем, для чего на самом деле я делаю это? — кто может объяснить мне? я не понимаю… Что двигало мною — незлым, в общем, человеком (пусть эгоцентриком) — когда я взялся за это жестокое дело, что заставляет продолжать его спустя много лет, когда мне наконец стало ясно его существо, и подоплека, и конечная цель, и даже (шепотом) — заказчик? Что привязывает исследователя к подопытному, заставляет час за часом и день за днем наблюдать за беготней показателей, отражающих малейшие перемены его настроения, его радость, печаль, тоску, ярость, страх — следить, замирая, затаивая дыхание, забывая про сон и еду? Вместе радоваться, вместе печалиться, холодеть от страха вместе с ним и за него, чтобы он не ошибся, не сбился, не погубил себя, чтобы не вытянулись в прощальную прямую линии самописцев? Слышь, кто–нибудь — дай ответ!.. — Не дает ответа…

Мозг, будучи комком нервных клеток, сплетением нервных волокон, принимая в себя сигналы от нервных окончаний по всему организму — тепло костра, сладкий вкус меда или горечь полыни, звуки любимой мелодии, свет из высоко глядящего окна — но, главное, боль! боль: отовсюду — от кончиков пальцев, из глубины кишечника, от нервных окончаний, реагирующих на ожог, и от тех, что расположены на черепе и в сосудах, питающих его содержимое — сам по себе мозг не чувствителен к боли, он не подозревает, что и сам может подвергнуться угрозе, насилию, не замечает происходящего разрушения, потому и не сопротивляется и погибает бесстрашно и бессмысленно. Были такие фильмы, научно–популярные фильмы, где в целях популяризации медицинской науки показывалось, как после трепанации черепа профессор тычет в мягкое, беззащитное тело мозга находящегося в сознании пациента иглами своих электродов, а пациент в это время улыбается и рассказывает анекдоты. Потом ассистент подает на электроды, воткнутые в мозг пациента, слабое электрическое напряжение, и пациент, продолжая сознавать, что находится в клинике у доброго профессора — видит наяву свое, например, детство: вот он совсем маленький, он живет с мамой летом в деревне, они идут утром на реку, он купается, ему весело и хорошо, вода приятно холодит его маленькое, нагревшееся на солнце и загорелое тельце, его давно умершая мама сидит рядом на берегу и улыбается ему; «Мама, смотри как я плаваю!» — кричит он ей, и она смеется и грозит ему пальцем шутливо; по косогору спускается также давно умерший отец — в белой длинной рубахе–толстовке…

А мог бы ассистент взять, и напряжение–то дать не слабое, а побольше — из научного интереса — что ему стоило: так чтобы задымилась, закипела нежная мозговая плоть, и закричал последним, нечеловеческим криком веселый пациент доброго профессора, и отправился навстречу своим давно умершим родителям — уже без возврата; и чтобы вытянулись наконец в строгую и скорбную прямую, как бы отдавая прощальный салют, линии самописцев.

Кто, какой ассистент раздражает наши мозги, заставляя нас действовать так или иначе, побуждает совершать те или иные поступки, оставляя нам полную уверенность в том, что мы поступаем в соответствии со своими желаниями или побуждениями? Кто прячется под этим именем — осознанной нами необходимости?

…И не возникает ли у него по временам странное смутное желание — взять, да и поддать напряжения сверх предписанного уровня, сверх всяких человеческих сил, возможностей хрупкого человеческого разума и души? Неизвестно.

Пишут, что если раздражать электричеством височные доли мозга, можно в любое время и у любого человека вызвать эффект déjà vu — и человек будет жить с постоянным (пока не отключили электричество) чувством, что всё — уже было, было, вся жизнь его — уже была прожита им когда–то и он обречен на бесконечное ее повторение, снова и снова, — пока не отключено электричество. Возможно, и так.

Как вы себя чувствуете? Может, поискать, посмотреть — где там у них рубильник?..

Популяризация науки нужна, чтобы обыватели не боялись ее, в частности, не боялись лечиться — в частности, у добрых профессоров с ассистентами.

Довольно об этом.

* * *

Николаша остановился, не зная, что предпринять дальше. До его сознания стала, наконец, доходить некоторая нелепость его положения. Что, собственно, заставило его направиться искать таинственного типа к совершенно незнакомому дому: потому только, что вдруг привлек внимание обыкновенный свет в одном из окошек? И что теперь? В какой подъезд заходить — их два? Какую квартиру искать — да наверное и не квартиру вовсе: что там вообще такое — эти мансарды? И даже найдя — что, собственно, говорить, как начать?

Подъезд выбрался скоро — левый, ближайший: окошко продолжало светиться почти что прямо над ним, и выйти к вероятно находившейся за окошком комнате из другой половины дома было вряд ли возможно. Николаша мысленно поздравил себя с таким разумным выводом: после его гипнотического путешествия сюда это могло считаться достижением. Стремясь развить успех, он поскорей подошел к подъезду, отворил дверь и вошел. Дверь за ним закрылась с негромким стуком. Он сделал шаг дальше. Другой. Сонная покойная тишина у нижней площадки лестницы вновь обволокла его; бредя в ней, как в воде, Николаша стал подниматься; никакого лифта, конечно, не было. Лестничные пролеты оказались неожиданно длинными, с промежуточной площадкой между ними, также довольно длинной: «Вот, — с завистью думал он: — на высоту–то вот — не скупились»; в его собственной квартирке, тоже в старом доме, потолки волос не задевали, но были — все ж таки пониже. «Второй… — считал он этажи, поднимаясь: — Уф… Третий. Вот…» Как он и предполагал, здесь лестница заканчивалась; слева и — дальше по площадке — справа дремали облезлые, но еще приличные двери квартир третьего этажа. Николаша двинулся по узкой — едва разойтись вдвоем — площадке, освещенной двумя, но тусклыми и, к тому же, пыльными лампочками; шел, опасливо поглядывая через перильца в лестничный проем, колодцем уходивший вниз, в темноту. (Николаша побаивался высоты; и еще собак, тоже — немного.) Дойдя до противоположной двери, он обнаружил не сразу заметную, совсем не освещенную узкую и крутую лесенку еще вверх, — к мансардному этажу, — рассудил Николаша.

Вдоль всего этажа тянулся узкий и пыльный коридор — все равно было, в какой подъезд заходить, оказывается. Двери кое–где были открыты, кое–где вообще отсутствовали, и коридорную тьму отчасти рассеивал серый дневной свет. Всё казалось нежилым (так и было) — кроме ближайшей к Николаше двери, из–под которой просачивался тот самый, привлекший его внимание, темно–желтый свет. Никакого звонка, конечно. Николаша постоял в нерешительности; протянул руку, чтобы постучать… но, помедлив, потер костяшками пальцев губы… и руку вновь опустил. Постоял еще немного — из–за двери не доносилось ни звука.

Наконец он решился и постучал — и получилось громче, чем следовало: будто арестовывать пришел. Снова тишина. Николаша растерялся — такого поворота дела он не предусмотрел. В замешательстве он хотел еще раз постучать, но дверь под его неловкой от смущенья рукой с тихим скрипом растворилась: ему почудилось — прежде, чем он успел ее коснуться. Комната с покатым потолком и стоящим у окна напротив столом была пуста.

Не очень большая, но и не слишком маленькая комната: стол, освещенный падающим из окна сереньким светом, покрыт потертой клеенкой, на столе — какая–то хозяйственная дребедень, Николаша толком не рассмотрел — какая; по левую руку — видавший виды, но добротный, крепкий на вид шкаф; простой не то диванчик, не то койка (и то и другое, как после выяснилось), с выцветшим одеялом; совсем рядом со входной — еще одна дверь, в другую, наверно, комнату; справа — в полстены пыльные полки, забитые книгами; еще диванчик, на нем какие–то газеты, что ли; около стола — два стула; с косого мансардного потолка свисает зажженная лампа под желтым абажуром, сейчас видно, что ветхим, но аккуратным, не рваным — ее–то свет и привел, приманил Николашу сюда. На полу у стола — прислоненная к ножке стула, пустая, съёженная, но все равно огромная — хозяйственная сумка. Николаша закрыл глаза.

«Таких совпадений не бывает, — думал он, — я нашел, я все сделал правильно, я его нашел». О том, что найти совершенно незнакомого человека за два часа в огромном городе — чудо, он тогда и не думал, как и никогда не задумываются о подобных же, или даже больших, чудесах — например, о факте собственного рождения и просто существования.

«Эй…» — не удержался, все–таки позвал Николаша. Никто не ответил, разумеется. Николаша потоптавшись на месте, качнулся вперед: чтобы удержать равновесие, сделал шаг и оказался внутри. «Рубикон перейден, — вспомнил он, — вроде по истории проходили… Что за рубикон?..»

«Вот такой рубикон… рубикон… — повторял он машинально, — подожду здесь: дверь–то — не заперта, значит — ничего… я подожду…» Он походил взад–вперед по комнате, пол был дощатый, крашеный и не скрипел; тихо, вообще, было; снизу только слабо–слабо доносились живые звуки: где–то загудела труба, потом стук какой–то, издалека; а так — совсем почти тихо. Бродя по комнате, подошел к двери, ведущей, кажется, в другую комнату — потянул за ручку; дверь отворилась — тазы какие–то, ведра… ни черта не разберешь, темно. «Эй…» — позвал он на всякий случай, но даже не стал прислушиваться, прикрыл дверь.

Прошло довольно много времени, трудно было точно сказать, сколько именно — часы Николаша забыл дома, а здесь… Здесь что–то никаких часов нигде не… — он покрутил головой, — не видно, ммм… Ни телевизора… Ни даже какого–нибудь приемничка, что ли… где–нибудь, — нет, нигде нет. Что–то никакой, вроде как, техники, даже телефона не видно. А холодильник? — а холодильник — вот он, сразу даже и не заметил — между шкафом и полками, куда же без него, но старый какой–то. Да, — никаких, скажем, излишеств. И зеркала — нигде, никакого: интересно…

За окном понемногу темнело, в комнате пахло пылью, слабые звуки снизу раздавались чаще - - видно за ранний стариковский ужин садились жильцы. Николаша совершенно заскучал: то, что он без спросу находится в чужом доме, и довольно долго, совсем как–то перестало казаться ему необычным — будто сто раз бывал здесь как дорогой гость. Скучая, он подошел к полкам — на минуту новая волна холодного беспокойства охватила его: а ну, как он и письменную речь перестал понимать — не только устную?.. Но — оказалось — ничего, не перестал; ну–ка… корешки пыльные, плохо видно… — наклонив голову, читал заглавия — мудреные, конечно, заглавия… но — вообще, понятно; вот — «Библия», толстая, в зеленом переплете — знаю, а как же, не читал, правда… это тоже не читал… это — тоже… а это — читал! вот ведь как… Старая, наскучившая еще в детстве книжка растрогала его теперь чуть не до слез — читал!.. Значит и еще, может, почитает… когда–нибудь, когда закончится этот ужас, этот бред…

Совсем свечерело, но он уже не понимал этого, потерял чувство времени в тягучем оцепенении тишины и покоя: ничего ровным счетом не происходило в наполненном старостью и тенями доме. Он давно притомился и сел на диванчик, справа от окна, долго смотрел в косо расположенный, темнеющий проем… Он не помнил, почему, зачем он здесь, почему сидит на чужом диванчике в свете лампы под ветхим желтым абажуром, а не идет домой — ведь поздно, наверно, и сколько можно ждать; ему рисовались в темном оконном проеме лица друзей, они подмигивали ему и что–то говорили, а он смеялся и что–то отвечал им, вот не помнил только — что, видел милую мордашку секретарши Наташечки, тянулся, чтобы поцеловать ее в щечку, а она, смеясь, отклоняла головку, не подпускала его, отталкивала игриво его руки, которые он…

…Николаша вдруг совершенно ясно понял, что — уже глубокая ночь, что он лежит и спит прямо в пальто в ссовершенно чужом доме, чуть ли не на чердаке, у совершенно чужого человека, не прикрыв даже входную дверь; что непонятно даже, какого беса он делает здесь в такой поздний час, и что он никак не сможет объяснить это хозяину, вернись он вот сейчас… Ужас какой! Он вскочил, как безумный, суетливо похватал снятые им все же шапку и шарф и бросился вон. Выбегая, только толкнул ногой дверь: та притворилась, хотя не плотно — и хорошо, что неплотно, а то он бы разбил себе голову о первый же косяк в кромешной темноте мертвого коридора.

Крутая лесенка… скорей!.. четыре лестничных пролета вниз… За спиной стукнула дверь подъезда. Который теперь час?.. Метро… Уже не испытывая никаких странных ощущений, только острое желание убраться отсюда, как можно скорее, Николаша почти побежал через темный и пустынный сквер.

Он даже успел на последний поезд.

Само собою, что ночь снова прошла черт–те как, и он снова проспал. На службе, вероятно, недоумевали по поводу его отсутствия, но теперь это и не имело никакого значения: что бы он там теперь делал, на службе–то…



Поделиться книгой:

На главную
Назад