Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Дьеп — Ньюхейвен - Генри Миллер на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— У вас виза без права на работу — а вы работали корректором в «Чикаго трибюн». Как прикажете понимать это, мистер Миллер?

— Боюсь, что этого вам я объяснить не смогу. Ведь вам бессмысленно объяснять, что я — американский подданный и что «Чикаго трибюн» — американская газета, поэтому…

— Простите, а почему вас уволили из газеты, можно узнать?

— Как раз к этому я и веду. Видите ли, французские бюрократы придерживаются той же точки зрения, что и вы. Впрочем, возможно, я бы и остался в газете, если б ко всему прочему не был еще и плохим корректором. Если хотите знать, в основном меня именно поэтому и выгнали.

— Такое впечатление, что вы этим гордитесь.

— Совершенно верно. По-моему, это признак ума.

— Что же получается? Лишившись работы в «Чикаго трибюн», вы сочли возможным прокатиться в Англию. При этом вы запаслись визой на год и обратным билетом.

— Да, и еще я хотел услышать английскую речь и скрыться от жены.

Тут в разговор вступил маленький, круглолицый. Долговязый явно исчерпал свои возможности.

— Вы писатель, мистер Миллер? — Да.

— Пишете романы и рассказы?

— Да.

— Печатаетесь в американских журналах?

— Да.

— В каких? Не могли бы вы назвать хотя бы несколько?

— Пожалуйста. «Америкэн меркьюри», «Харперс», «Атлантик мансли», «Скрибнерс», «Вирджиния куотерли», «Йейл ревью»…

— Одну минуточку. — Он отошел к стойке и, нагнувшись, вытащил большой толстый справочник. — «Америкэн меркьюри»… «Америкэн меркьюри»… — бормотал он себе под нос, листая страницы. — Генри Миллер… Генри Миллер… Генри Миллер… Когда это было, в этом году или в прошлом, мистер Миллер?

— В «Меркьюри»? Может, и три года назад, — мягко сказал я.

По-видимому, в его справочнике сведений трехлетней давности не содержалось. Не мог бы я назвать ему журнал, для которого писал последние год-два? Нет, ответил я, не мог бы: последние год-два я работал над книгой. — А эта книга напечатана? Как зовут американского издателя?

Я сказал, что книгу выпустил англичанин.

— И как же называется издательство?

— «Обелиск-пресс».

Круглолицый почесал в затылке:

— Английский издатель, говорите?

Что-то он не мог припомнить такое английское издательство. Он окликнул своего коллегу, который скрылся за перегородку с моим паспортом.

— Ты когда-нибудь слышал про «Обелиск-пресс»? — крикнул он.

Тут я решил, что самое время сообщить ему, что мой английский издатель находится в Париже. Эта информация повергла его в ужас. Английский издатель — в Париже?! Такого просто быть не могло. Ладно, допустим, и как же назывались мои книги?

— Книга только одна, — сказал я. — Называется «Тропик Рака».

На это он отреагировал очень болезненно, мне показалось даже, что его сейчас хватит родимчик. Наконец он кое-как справился с собой и сладеньким голоском спросил:

— Полно, мистер Миллер, не хотите же вы сказать, что пишете медицинские книги?

На этот раз застыл от изумления я. Долговязый и круглолицый молча сверлили меня глазами.

— «Тропик Рака», — медленно и серьезно проговорил я, — не медицинская книга.

— А какая же? — переспросили они почти в один голос.

— Название этой книги, — объяснил я, — чисто символическое. Тропиком Рака в учебниках географии называют климатический пояс над экватором. Климатический пояс под экватором называется тропиком Козерога или Южным тропиком. Моя книга, разумеется, ничего общего с климатическими поясами не имеет — в ней речь идет о климате духовном. Слово «рак» всегда интересовало меня — это же вдобавок и один из знаков зодиака. В китайской символике знак этот очень важен, ведь рак — это единственное живое существо, которое с одинаковой легкостью передвигается вперед, назад и вбок. В моей книге, конечно же, все сложнее. Это роман, а вернее, автобиография. Если бы здесь был мой чемодан, я бы показал вам рукопись. Думаю, вам было бы интересно. Кстати, в Париже эта книга была издана потому, что для Англии и Америки она слишком непристойна. В ней, простите за выражение, слишком многие стоят в позе рака…

На этом дискуссия закончилась. Долговязый застегнул портфель, надел шляпу и пальто и стал нетерпеливо ждать круглолицего. Я снова попросил вернуть мне паспорт. Долговязый ушел за перегородку и принес мне его. Я открыл паспорт и увидел, что виза крест-накрест перечеркнута большим черным X. Это привело меня в бешенство: казалось, они перечеркнули мое доброе имя.

— И где же в этом райском уголке можно переночевать? — поинтересовался я.

— Об этом позаботится констебль, — ответил долговязый, криво улыбнувшись и отворачиваясь от меня. И тут я увидел, что ко мне, отделившись от стены, направляется огромного роста мужчина, весь в черном, с мертвенно-бледным лицом под черным шлемом.

— Как это понимать? — вскричал я. — Я что же, арестован?

— Ну, это слишком сильно сказано, мистер Миллер. Констебль устроит вас на ночь, а наутро посадит на обратный пароход в Дьеп. — И он опять двинулся к выходу.

— О'кей, — сказал я. — Но вы меня еще увидите — может даже, на следующей неделе.

Констебль подошел ко мне и взял меня за локоть. Я побледнел от гнева, но сжимавшая локоть рука была столь внушительна, что спорить было бесполезно. Это была рука смерти.

По дороге я очень доходчиво объяснил констеблю, что мой чемодан отправлен в Лондон и что в нем моя рукопись и другие вещи.

— Не беспокойтесь, мистер Миллер, — проговорил констебль тихим, уверенным голосом. — Сюда, пожалуйста, — добавил он, и мы направились на почту. Я дал ему всю необходимую информацию, и он своим тихим, спокойным голосом заверил меня, что утром, рано утром я получу обратно все свои вещи в целости и сохранности. По его тону можно было заключить, что это человек слова. Я почему-то сразу же проникся к нему уважением. И тем не менее мне хотелось, чтобы он отпустил мою руку. Я же не преступник, черт побери, и потом, даже если б я хотел дать деру, куда мне бежать? Не в море же прыгать? Однако спорить с ним было, как уже говорилось, совершенно бесполезно. Он принадлежал к числу людей, которые неукоснительно выполняют приказ, и достаточно было посмотреть на него, чтобы понять — обучен он, как сторожевой пес. Констебль мягко, но решительно вел меня в «места лишения свободы». Чтобы попасть в камеру, нам пришлось пройти целую анфиладу пустых, угрюмых комнат и коридоров, и каждый раз, когда мы открывали следующую дверь, он останавливался, доставал связку ключей и тщательно запирал предыдущую. Это производило впечатление. Что-то в этом было даже увлекательное, смешное и жуткое одновременно. Один только Бог знает, что бы он сделал, будь я действительно опасным преступником. Думаю, он бы первым делом надел на меня наручники. Наконец мы добрались до камеры, представлявшей собой большую, мрачную, плохо освещенную комнату. Насколько я мог разглядеть, здесь не было ни души, только несколько длинных пустых скамеек.

— Вот здесь и заночуем, — сказал констебль тем же тихим, ровным голосом. Было в этом голосе даже что-то нежное. Мне он начинал нравиться. — Вон там умывальник, — добавил он, указывая на дверь у меня за спиной.

— Без мытья я обойдусь, — сказал я. — А вот справить нужду не помешало бы.

— Это здесь, — сказал констебль и, открыв дверь в нужник, включил свет.

Я вошел, спустил штаны и сел на унитаз. Когда же через минуту я поднял глаза, то, к своему изумлению, обнаружил, что констебль сидит на табуретке перед самой дверью. Я бы не сказал, что он наблюдал за мной, но одним глазком, как говорится, посматривал. У меня моментально парализовало кишечник. «Это уж слишком!» — возмутился я и решил, что надо будет об этом написать.

Застегивая штаны, я выразил констеблю свое недоумение, однако тот воспринял сказанное вполне добродушно и объяснил, что это входит в его обязанности.

— Я обязан не спускать с вас глаз, пока не передам из рук в руки капитану, — сказал он. — Таков приказ.

— А что, бывает — убегают? — поинтересовался я.

— Не очень часто. Но сейчас, знаете ли, дела обстоят неважно и многие пытаются проникнуть в Англию всеми правдами и неправдами. Приезжают к нам работу искать.

— Понятно, — сказал я. — Черт-те что творится.

Я шагал взад-вперед по большой темной комнате. Неожиданно меня стала пробирать дрожь. Я подошел к широкой скамье, где лежало мое пальто, и накинул его себе на плечи.

— Хотите, я затоплю камин, сэр? — вдруг спросил констебль.

Его неожиданный вопрос пришелся как нельзя более кстати, и я сказал:

— Не знаю даже. А как вы? Вы тоже были бы не прочь погреться у огня?

— Не в том дело, сэр, — сказал он. — Вы ведь имеете право на камин.

— Черт с ним, с моим правом! Весь вопрос в том, не лень ли вам с этим возиться. Хотите, помогу?

— Нет, сэр, в мои обязанности входит разжечь огонь, если вам холодно. У меня ведь только и дела, что ухаживать за вами.

— Что ж, в таком случае давайте разведем огонь, — сдался я, сел на скамейку и стал смотреть, как он разжигает камин. «Надо же. Стало быть, по закону я имею право на камин. Нарочно не придумаешь».

Когда огонь разгорелся, констебль предложил мне полежать на лавке. Он даже где-то раздобыл подушку и одеяло. Я лежал, смотрел на огонь и размышлял о том, как странно все-таки устроен мир. С одной стороны, тебя тащат на аркане, а с другой — возятся как с ребенком. И все, так сказать, в одной книге: как дебет и кредит в бухгалтерском гроссбухе. Правительство — это невидимый бухгалтер, который делает записи, а констебль выступает в скромной роли промокательной бумаги. Если же по случайности ты получишь коленом под зад или тебе вышибут парочку зубов, то это — бесплатно, в гроссбухе такие услуги не фиксируются.

Констебль сидел на табуретке у камина и читал вечернюю газету. Он сказал, что посидит и немного почитает, пока я не усну. Сказал по-свойски, без всякой злобы или иронии. Как же он все-таки не похож на тех двух ублюдков! Совсем другой человек!

Некоторое время я молча смотрел, как он читает газету, а потом заговорил с ним как человек с человеком. Как будто он — не констебль, а я — не заключенный. Он был, безусловно, неглуп и не лишен проницательности. Мне он чем-то напоминал борзую — во всяком случае, что-то породистое, с благородной кровью. Тогда как те двое — они ведь тоже выполняли свой служебный долг — были форменными садистами, подлыми, жалкими лизоблюдами, что изо всех сил пытаются выслужиться. Если бы констебль по долгу службы убил человека, его можно было бы оправдать. Но те два подонка! Тьфу! И я с отвращением плюнул в камин.

Я поинтересовался, читал ли констебль когда-нибудь серьезную литературу. К моему удивлению, выяснилось, что читал: и Шоу, и Беллока, и Честертона, и кое-что Сомерсета Моэма. «Бремя страстей человеческих» он назвал великой книгой. Я был того же мнения, и это тоже мысленно записал ему в «плюс».

— А вы, значит, тоже писатель? — очень мягко, по-моему, даже не без робости спросил он.

— Что-то вроде того, — скромно сказал я. А затем импульсивно, сбивчиво, заикаясь, принялся пересказывать ему «Тропик Рака». Я рассказывал про улицы и кафе. Про то, как я все это пытался описать в книге, и про то, что не знаю, удалось это мне или нет.

— Но это гуманная книга, — сказал я, вставая со скамьи и подсаживаясь к нему. — И я хочу сказать вам одну вещь, констебль. Вы тоже производите на меня впечатление очень гуманного человека. Я с удовольствием провел этот вечер с вами и хочу, чтобы вы знали: вы вызываете у меня уважение и восхищение. И, если вы не сочтете это с моей стороны нескромным, мне бы хотелось, когда я вернусь в Париж, прислать вам свою книгу.

Констебль вписал в мою записную книжку свое имя и адрес и сказал, что прочтет книгу с большим интересом.

— Вы очень интересный человек, — сказал он, — и мне жаль, что нам пришлось встретиться при таких обстоятельствах.

— Ладно, не будем об этом, — сказал я. — А сейчас, может, нам с вами имеет смысл немного поспать, а?

— Отчего ж, можно, вы устраивайтесь вон на той лавке. А я сидя подремлю. Кстати, — добавил он, — заказать вам утром завтрак?

«Какой же он все-таки отличный парень, — похвалил я его в душе. — Свет не без добрых людей!» И с этой мыслью я закрыл глаза и задремал.

Утром констебль доставил меня на пароход и передал капитану. На борту не было еще ни одного пассажира. Я помахал на прощание констеблю, а затем поднялся на нос корабля и стал смотреть на Англию. Утро было тихое, спокойное, небо над головой — ясное, кружили чайки. Каждый раз, когда я смотрю на Англию с моря, меня поражает ее безмятежный, какой-то убаюкивающий ландшафт. Английская земля так незаметно сливается с морем, что это даже трогательно. Все кажется таким тихим, таким цивилизованным. Я стоял и смотрел на Ньюхейвен со слезами на глазах: интересно, где живет стюард, встал ли, завтракает или возится у себя в саду? В Англии каждый обязан иметь свой сад: так должно быть, это сразу чувствуется. Да, трудно было представить себе утро безмятежнее, а Англию прелестнее, привлекательнее, чем в это мгновение. И я опять подумал о констебле, о том, как он вписывается в этот пейзаж. Я хочу, чтобы он знал: я очень сожалею о том, что ему, человеку совестливому, впечатлительному, пришлось присутствовать при том, как я испражняюсь. Если бы только я мог вообразить, что он будет сидеть под дверью нужника и за мной присматривать, я бы обязательно дотерпел до парохода. Я хочу, чтобы он знал все это. Что же касается тех двух подонков, то их я хочу предупредить: если нам когда-нибудь доведется встретиться снова, я плюну им в глаза. И пусть проклятие Иова будет лежать на них до конца дней. Пусть умрут они в муках, на чужбине.

Это было самое прекрасное утро, какое мне только приходилось лицезреть. Крошечный городок примостился в белых меловых скалах. Здесь кончается земля, здесь цивилизация незаметно опускается в море. Я долгое время стоял так, погруженный в грезы, пока на меня не снизошел глубокий покой. В такие моменты начинает казаться: что бы ни происходило — все к лучшему. Мне вспомнился наш, американский Нью-Хейвен (штат Коннектикут), куда я отправился как-то раз навестить в тюрьме своего приятеля. Когда-то он работал у меня посыльным, и мы подружились. И вот однажды в порыве ревности он выстрелил сначала в жену, а потом в себя. По счастью, оба остались живы. После того как его перевели из больницы в тюрьму, я приехал его навестить, и мы долго беседовали через металлическую решетку. Выйдя из здания тюрьмы, я вдруг заметил, как замечательно на улице, и, не долго думая, отправился на ближайший пляж и выкупался. Более странного дня на берегу я не припомню. Нырнув в воду, я испытал такое чувство, будто расстаюсь с землей навсегда. Но тонуть я вовсе не собирался, хотя, если б знал, что утону, нисколько бы не расстроился. Ужасно хотелось почему-то нырнуть так глубоко, чтобы никогда не возвращаться на землю, оставив позади всю ту кучу дерьма, которую мы называем словом «цивилизация». Как бы то ни было, вынырнув, я посмотрел на мир новыми глазами. Все было не так, как раньше. Люди казались какими-то обособленными, отрезанными друг от друга; сидевшие на пляже похожи были на греющихся на солнце тюленей. Казалось, все они лишены какой бы то ни было значимости. Они были частью пейзажа — такой же, как скалы, или деревья, или коровы на лугу. Каким образом они приобрели такое огромное значение на этой земле, оставалось для меня тайной. Я видел их ясно и отчетливо, как неодушевленные предметы, как животных или растения. В тот день я почувствовал, что способен совершить самое подлое преступление с чистой совестью. Преступление без всякой причины. Да, именно этого мне хотелось больше всего: убить какое-то невинное существо без всякой причины.

Но как только пароход взял курс на Дьеп, мысли мои приняли совершенно иное направление. Я впервые выезжал за пределы Франции и вот теперь возвращаюсь опозоренный, с черным крестом на визе. Что подумают французы? Может, они тоже устроят мне перекрестный допрос? Что я делаю во Франции? На что живу? Не отнимаю ли у французских рабочих кусок хлеба? Не окажусь ли на попечении у государства?

И тут я вдруг запаниковал. А что, если они не дадут мне вернуться в Париж? Пересадят на другой пароход и отправят обратно в Америку? Я ужасно перепугался. В Америку! Отвезут в Нью-Йорк и вывалят там, как мешок гнилых яблок! Пусть только попробуют — я выброшусь за борт. О возвращении в Америку не могло быть и речи. Мне хотелось обратно в Париж. Только бы вернуться в Париж — и я никогда больше не буду сетовать на судьбу. Пусть даже мне предстоит нищенствовать всю оставшуюся жизнь. Лучше быть нищим в Париже, чем миллионером в Нью-Йорке!

Я стал сочинять великолепную речь по-французски, с которой собирался обратиться к чиновникам иммиграционной службы. Речь получилась столь изысканной, столь прочувствованной, что обратная дорога прошла как сон. Я пытался было проспрягать какой-то глагол в сослагательном наклонении, когда неожиданно на горизонте показалась земля, и пассажиры припали к поручням. «Начинается, — подумал я. — Ну, теперь держись, ныряй в сослагательное наклонение — а там уж как получится!»

Я чисто инстинктивно держался в стороне от остальных пассажиров, словно боясь их заразить. Я не знал, что меня ожидает на берегу: то ли agent[3], то ли, едва я ступлю на трап, кто-то вцепится в меня железной хваткой. На деле все оказалось гораздо проще. Как только пароход остановился у причала, капитан, точно так же, как накануне констебль, подошел и, крепко взяв меня за локоть, подвел к поручням, что-бы меня могли рассмотреть стоявшие на берегу. Увидев на набережной человека, которого он искал глазами, капитан поднял левую руку, ткнув указательным пальцем сначала в небо, а затем в меня. С тем же успехом он мог начать считать: «Один! Капуста — один кочан! Крупный рогатый скот — одна голова!» Я скорее был изумлен, чем обижен. В этом его жесте было столько логики, что не имело никакого смысла спорить. В конце концов, я находился на пароходе, пароход подплыл к берегу, меня поджидали — так зачем же посылать каблограмму или звонить по телефону, когда достаточно поднять руку и ткнуть в меня пальцем? Что может быть проще и дешевле?

Когда я увидел, кто ждет меня на берегу, сердце мое ушло в пятки. Это был здоровенный детина с черными усами величиной с велосипедный руль и в огромной, надвинутой на толстые, аппетитные уши шляпе. Даже на расстоянии руки его были похожи на гигантские окорока. Он тоже был одет в черное. Все оборачивалось против меня.

Спускаясь по трапу, я лихорадочно пытался припомнить речь, которую репетировал еще несколько минут назад. В голове не осталось ни единого связного предложения. То, что я бубнил себе под нос, сводилось к следующему: «Oui, monsieur, je suis un Américain — mais je ne suis pas un mendiant. Je vous jure, monsieur, je ne suis pas un mendiant»[4].

— Votre passeport, s'il vous plaît![5]

— Oui, monsieur![6]

Я знал, что вынужден буду многократно повторять «Oui, monsieun», и каждый раз, когда я произносил эти слова, мне хотелось убить себя. Но что было делать?

Первое, что вколачивают вам в голову, когда вы приезжаете во Францию: «Oui, monsieur! Non, monsieur!»[7] Сначала чувствуешь себя тараканом, но потом привыкаешь и произносишь это бессознательно, и если ваш собеседник не повторяет эти слова без конца, вы ставите это ему на вид. Поэтому, когда у вас неприятности, первое, что приходит на ум: «Oui, monsieur!» — блеете вы, точно старый козел.

Правда, в данном случае мне пришлось произнести этот своеобразный пароль всего пару раз, ибо усатый, как и констебль, был немногословен. Как выяснилось, задача его сводилась к тому, чтобы препроводить меня к другому чиновнику, который тоже потребовал мой паспорт и carte dʼidentité. Здесь меня вежливо попросили сесть. Я сделал это с огромным облегчением и в то же время, провожая глазами усатого, попытался припомнить, где я мог его видеть.

От вчерашнего допроса с пристрастием сегодняшний отличался прежде всего уважением к личности. Думаю, что, даже если б усатый отправил меня на пароходе в Америку, я бы не проклинал судьбу. Он прежде всего держался очень корректно: ни разу не сказал ничего язвительного, грубого, ничего подлого, бесчестного или мстительного. Он говорил на языке своего народа, и в этом языке чувствовалась упорядоченность, внутренняя упорядоченность — следствие большого жизненного опыта. Эта определенность, ясность тем более бросались в глаза на фоне хаотичности его движений. Его окружал почти что непростительный беспорядок. Почти что — ибо вызван этот беспорядок был все-таки чисто человеческими слабостями, человеческими недочетами. Это был беспорядок, в котором вы чувствовали себя как дома, чисто французский беспорядок. Задав мне несколько абсолютно формальных вопросов, он оставил меня в покое. Да, я по-прежнему не представлял себе, как сложится моя дальнейшая судьба, зато одно я знал твердо: каким бы ни было его решение, оно не будет пристрастным, недоброжелательным. Я молча сидел и смотрел, как он работает. Все у него выходило кое-как, ему не подчинялись ни ручка, ни промокательная бумага, ни чернила, ни линейка. Создавалось впечатление, что он только что открыл свою контору и я был его первым клиентом. При этом чувствовалось, что раньше он занимался совсем другими делами, тысячью других дел, а потому его не особенно волновало, если поначалу не все получается, как хотелось бы. Главное, как он себе уже уяснил, было тщательно все записать в соответствующие книги. А также наклеить марки и поставить печати, которые должны были придать делу законный, общепринятый характер. Кто я такой? Что я сделал? Ça ne me regarde pas![8]— казалось, говорил он сам себе. «Где вы родились? Где живете в Париже? Когда приехали во Францию?»

Получив ответы на эти три вопроса, он состряпал на меня великолепное маленькое досье, к которому со временем будут приложены его подпись с непременным росчерком, а также почтовые марки и необходимая печать. В этом и состояли его обязанности, в них он знал толк.

Надо сказать, что обязанности отняли у него не так уж мало времени. Но время теперь работало на меня. Если б понадобилось, я просидел бы напротив него, незаметно за ним наблюдая, хоть целые сутки. Я понимал, что трудится он в моих интересах и в интересах французского народа и что наши интересы совпадают, ведь оба мы, безусловно, умны и предусмотрительны, а потому доставлять друг другу неприятности не станем. Мне кажется, он был из тех людей, кого французы называют quelconque[9]; это не совсем то же самое, что «никто» по-английски, ибо мистер Кто угодно или Всякий во Франции весьма существенно отличается от мистера Никто в Америке или в Англии. Во Франции quelconque — это не никто. Да, это заурядный человек, но со своей историей, обычаями и родословной, что делает его более значимым, чем так называемые «кто попало» в других странах. Как и этот терпеливый «маленький человек», трудившийся в поте лица над моим досье, люди эти часто плохо одеваются; у них довольно потрепанный вид, а иногда, надо прямо сказать, они вдобавок и не слишком чистоплотны. Зато они не лезут в чужие дела, а это — огромный плюс.

Как уже говорилось, ему понадобилось немало времени, чтобы переписать все сведения обо мне из одного гроссбуха в другой. Между делом приходилось еще вставлять копирку, выписывать квитанции, подклеивать ярлычки и так далее. Кроме того, надо еще было поточить карандаш, вставить в ручку другое перо, найти ножницы (после долгих поисков они были найдены в корзине для мусора), поменять чернила в чернильнице, отыскать чистую промокательную бумагу — дел хватало. В довершение всего буквально в последнюю минуту выяснилось, что просрочена моя французская виза, и он, как человек воспитанный, лишь намекнул на то, что было бы недурно визу продлить — если я собираюсь вновь выехать за пределы Франции. За этот совет я был ему крайне признателен, хотя про себя и подумал, что пройдет немало времени, прежде чем я вновь рискну покинуть Францию. Свое согласие на продление визы я дал скорее из вежливости, принимая во внимание те героические усилия, которые он ради меня предпринял.

Когда все наконец было приведено в порядок и мой паспорт и carte dʼidentitü снова лежали у меня в кармане, я робко предложил ему выпить по бокалу вина в баре напротив. Предложение было принято, и мы не торопясь направились в бистро на привокзальной площади. Он спросил, нравится ли мне жить в Париже.

— Повеселей будет, чем в этой дыре, а? — хмыкнул он.

Времени на разговоры у нас оставалось мало — поезд отходил через несколько минут. Признаться, я думал, что напоследок он спросит: «Как же вас угораздило попасть в такую историю?» — но нет, этой темы он так и не коснулся.

Мы вернулись на набережную и, когда засвистел свисток, крепко пожали друг другу руки, и он пожелал мне bon voyage[10]. Я уже занял свое место, а он все еще стоял на перроне. Он помахал мне рукой и еще раз повторил: «Au revoir, monsieur Miller, et bon voyage!»[11] На этот раз «monsieur Miller» прозвучало вполне естественно. Настолько естественно, что я даже прослезился. Да, я точно помню: поезд трогается, а у меня по щекам катятся две большие слезы и падают мне на ладони. Я опять был в безопасности, опять среди людей. «Bon voyage» непрерывно звучало у меня в ушах. Bon voyage! Bon voyage!

Над Пикардией моросил дождик, от которого соломенные крыши почернели, а трава сделалась еще зеленее. Время от времени на горизонте мелькала полоска океана, но ее тут же заслоняли песчаные дюны, а потом — фермы, луга, ручьи.

Внезапно я испытал такое немыслимое счастье, что хотелось вскочить, начать кричать, петь. В голове звучало: «Bon voyage». Какая чудная фраза! Всю жизнь мы болтаемся туда-сюда, бормоча себе под нос эти два французских слова, но отдаем ли мы себе отчет в том, что такое на самом деле bon voyage? Понимаем ли, что, даже идя в бистро или в магазин на углу, мы совершаем путешествие, а по-французски — вояж, из которого можем никогда не вернуться? Если б мы чувствовали, что всякий раз, когда выходим из дома, мы пускаемся в путешествие, изменилась бы от этого хоть немного наша жизнь? Пока мы отправляемся в путешествие на другую сторону улицы или в Дьеп, или в Ньюхейвен, или куда-нибудь еще — Земля ведь тоже отправляется в путешествие, и цель этого путешествия не известна никому, даже астрономам. Все мы, идем ли от дома до перекрестка или едем в Китай, — путешествуем вместе с нашей матерью-Землей, Земля же двигается вместе с Солнцем, а с ним — и все остальные планеты: Марс, Меркурий, Венера, Нептун, Юпитер, Сатурн, Уран. Приходит в движение весь небосвод, и если прислушаться, то можно услышать: «Bon voyage!», «Bon voyage!» И если вы затаите дыхание и не будете задавать слишком много глупых вопросов, то поймете, что словосочетание «отправиться в путешествие» ничего не значит, ведь в жизни нет ничего, кроме путешествия, путешествия в путешествии, и что смерть — это не последний путь, а начало нового пути, и никто не знает, куда ведет этот путь и откуда, но все равно — bon voyage! Я хотел встать и пропеть эти два слова в до-миноре. Вся вселенная представилась мне вдруг целой сетью дорог, далеких и невидимых планетарных путей, и в этом беспрестанном туманном скольжении взад-вперед, в призрачных дорогах из одного мира в другой я увидел, как все живое и неживое машет друг другу, желает счастливого пути: тараканы — тараканам, звезды — звездам, человек — человеку и Бог — Богу. Всем занять свои места, путешествие в никуда начинается, и всем — bon voyage. Все во вселенной, от начала и до конца, являет собой необъятное, молчаливое и непрестанное движение. Неподвижно стоять, когда вокруг тебя совершается хаотическое движение, двигаться вместе с землей, как бы она ни уходила из-под ног, присоединиться к тараканам, звездам, богам и людям — это и есть путешествие! И где-то там, в безвоздушном пространстве, где мы непрерывно движемся, где оставляем наши невидимые следы, — возможно ли? — я слышу тоненькое, язвительное эхо, вкрадчивый голосок, что с недоверием спрашивает по-английски: «Полно, мистер Миллер, не хотите же вы сказать, что пишете медицинские книги?» Да, клянусь Богом, теперь я могу сказать это с чистой совестью. Да, мистер Никто из Ньюхейвена, да, я пишу и медицинские книги тоже, великолепные медицинские книги, что лечат все болезни времени и пространства. Вот и сейчас, в эту самую минуту, я описываю то, что является величайшим слабительным для человеческой совести: чувство дороги!..



Поделиться книгой:

На главную
Назад