Генри Миллер
Дьеп — Ньюхейвен
Рассказ
Все началось с того, что мне захотелось — пусть недолго — опять пожить в англо-язычной среде. Я ничего не имел против французов; наоборот, я наконец-то немного обжился в Клиши, и все было бы отлично, если бы у нас с женой не испортились отношения. Она жила на Монпарнасе, а я — у своего друга Фреда, который снял квартиру в Клиши, недалеко от Порт. С женой мы решили разъехаться: она собиралась вернуться в Америку, как только получит деньги на дорогу.
Так и договорились. Я уже с ней попрощался и полагал, что все кончено. Но как-то раз, когда я зашел в магазин по соседству, его владелица, благообразная старушка, сообщила мне, что здесь только что побывала моя жена с каким-то молодым человеком и что они купили уйму всякой еды, которую просили записать на мой счет. Старушка была смущена и даже взволнована, но я ее успокоил. Ничего страшного, сказал я ей. И действительно, ничего страшного в ее рассказе не было; я знал, что жена — без денег, а ведь даже жены не могут питаться одним воздухом. Что же касается молодого человека, который ее сопровождал, то и тут я тоже не видел ничего страшного: это был педик, который ее пожалел и вроде бы на время приютил. Собственно говоря, во всей этой истории настораживало только одно: моя супруга, оказывается, до сих пор в Париже и, судя по всему, уезжать особенно не торопится.
Прошло еще несколько дней, и как-то вечером она заявилась к нам на ужин. Что ж, почему бы и нет? Мы ведь всегда могли наскрести немного еды, а вот на Монпарнасе, в богемной среде, принято было ходить в рестораны, где цены здорово «кусались». После ужина жена закатила истерику: стала говорить, что с того дня, как мы расстались, у нее расстройство желудка и что виноват в этом я, что я пытался ее отравить. Я пошел проводить ее до метро и промолчал всю дорогу: я был так зол, что не мог произнести ни слова. Злилась и жена, злилась потому, что я не ввязался с ней в спор. Нет, это последняя капля, думал я, возвращаясь домой, больше уж она не придет. Я ее отравил! Прекрасно, если она так считает — пускай! Это решает дело.
Но через несколько дней я получаю от нее письмо, в котором она просит дать ей немного денег — расплатиться за жилье. Из письма следовало, что жила она ни у какого не у педика, а в дешевой гостинице на задворках вокзала Монпарнас. Дать ей денег сразу я не мог, у меня их у самого не было, — и пойти в гостиницу и оплатить счет я собрался только через несколько дней. Пока я тащился к ней, на мое имя пришло pneumatique[1], где говорилось, что, если в ближайшее время она не заплатит, ее попросту выбросят на улицу. Будь у меня хоть немного денег, я не подверг бы ее такому унижению, но, на беду, денег у меня тогда не было вовсе. Жена, однако, мне не поверила. Даже если это и так, заявила она, я мог бы, по крайней мере, занять для нее. Тут она была права. Но я никогда не умел занимать крупную сумму; всю жизнь я брал в долг по мелочи — и был ужасно благодарен, когда получал то немногое, что просил. Об этом она, по всей вероятности, забыла. И неудивительно — ведь она злилась, гордость ее была уязвлена. Справедливости ради добавлю, что, окажись в ее положении я, деньги были бы найдены: она всегда умела раздобыть денег, когда дело касалось меня, этого нельзя не признать.
Вся эта история сидела у меня в печенках. Я чувствовал себя последней свиньей. И чем гаже я себя чувствовал, тем на меньшее был способен. Я даже предложил, что-бы она переехала к нам, пока не придут деньги на билет. Но об этом она, естественно, не хотела и слышать. А впрочем, что тут естественного? Я был так смущен, унижен и неуверен в себе, что не понимал уже, что естественно, а что нет. Деньги. Деньги. Всю жизнь все упирается в деньги. Так было и так будет.
После того как я долгое время вертелся как уж на сковородке, меня вдруг посетила гениальная идея. Самый простой способ решить проблему — это махнуть на нее рукой. Уж не знаю, почему эта мысль пришла мне в голову, но я вдруг решил поехать в Лондон. Если бы мне предложили замок в Гурене, я бы сказал «нет». Почему-то я остановил свой выбор именно на Лондоне. Возможно, потому, что жене никогда бы не пришло в голову искать меня там. Она знала, что город этот я ненавижу. Однако в действительности, как я и сам вскоре понял, решение ехать в Лондон вызвано было прежде всего тем, что мне хотелось пожить в англоязычной среде. Мне хотелось слышать английскую речь двадцать четыре часа в сутки, английскую — и никакую другую. В моем шатком положении это было все равно что припасть к груди Господа. Для меня говорить по-английски самому и слушать английскую речь было, попросту говоря, огромным облегчением, ведь известное дело: когда у вас неприятности, говорить на иностранном языке или даже слушать иностранную речь (не зажимать же уши!) — это пытка, причем самая изощренная. Я абсолютно ничего не имел против французов, а также против их языка. До тех пор пока не появилась жена, я жил как в раю. И вдруг все пошло прахом. Я поймал себя на том, что все время недоволен французами, и в особенности их языком, чего раньше, будучи в здравом уме, я никогда бы себе не позволил. Я понимал: виноваты не французы, а я сам, но от этого мне легче не становилось. Итак, решено — Лондон. Немного проветрюсь, а когда вернусь, жены, надо надеяться, здесь уже не будет. А это — главное.
Я раздобыл денег на визу и на обратный билет. Визу я приобрел годовую, чтобы, если мнение мое об англичанах изменится, поехать в Англию во второй или в третий раз. Приближалось Рождество, и я начал думать, что Лондон, должно быть, очень неплохо смотрится в праздники. Как знать, может, мне откроется совсем другой Лондон, не тот, который я знал, Лондон Диккенса, о котором всегда мечтают туристы. В кармане у меня лежали виза и билет, а также вполне достаточно денег, чтобы прожить в Лондоне десять дней. Словом, предстоящее путешествие рисовалось мне в самых радужных тонах.
В Клиши я вернулся только вечером и, войдя на кухню, обнаружил, что Фреду помогает накрывать на стол моя жена. Они смеялись и шутили. Я знал, что Фред ни под каким видом не скажет ей о моей предстоящей поездке, а потому сел за стол и тоже стал смеяться и шутить. Угощение, надо сказать, получилось на славу, и все было бы отлично, если бы Фреду не пришлось после ужина идти в газету. Меня-то уволили уже несколько недель назад, а он еще работал, хотя и ждал той же участи со дня на день. Уволили меня потому, что, даже будучи американцем, работать корректором в американской газете я права не имел. Французы придерживались того мнения, что эту работу с тем же успехом может выполнять и француз, если он знает английский язык. Подобная предвзятость действовала мне на нервы, и, возможно, именно поэтому последние несколько недель я был на французов зол. Как бы то ни было, судьба моя была решена: я опять стал свободным человеком и вдобавок собирался в Лондон, где буду говорить по-английски целыми днями, а если захочу — и ночами. Мало того: очень скоро должна была выйти моя книжка, а от этого зависело многое. Короче говоря, жизнь представлялась мне теперь совсем не такой плохой, как еще несколько дней назад. Размышляя о том, как все удачно складывается, я утратил бдительность и, преисполнившись энтузиазма, выбежал за бутылкой шартреза, который жена любила больше всего на свете. Это оказалось роковой ошибкой. От шартреза она сначала размякла, потом впала в истерику, а потом пустилась читать мне мораль. Мы сидели за столом и вспоминали многое из того, что следовало бы забыть раз и навсегда. В результате мне стало ее так жалко, а за себя так стыдно, что я выболтал абсолютно все — и про поездку в Лондон, и про то, что взял на эту поездку в долг, и так далее, и так далее. В подтверждение своих слов я выложил на стол документы и деньги: они, дескать, теперь твои — фунты и шиллинги, новенькие английские денежки. Я сказал, что мне очень стыдно, и что на поездку мне теперь наплевать, и завтра я попробую сдать билет, а вырученная сумма тоже достанется ей.
И тут вновь я не могу не отдать жене должное. Она и в самом деле не хотела брать деньги. Ей это было неприятно, я это видел, но в конце концов она неохотно взяла их и сунула себе в сумочку. Уходя, она ее забыла, и я был вынужден бежать за ней по лестнице. Взяв сумочку, она опять попрощалась, и на этот раз я почувствовал, что расстаемся мы действительно навсегда. Попрощавшись, она молча стояла на ступеньках и смотрела на меня с какой-то странной, грустной улыбкой. Сделай я в тот момент хоть одно едва заметное движение — и она бы, уверен, выбросила деньга в окно, кинулась ко мне в объятия и осталась со мной до конца дней. Я смерил ее долгим взглядом, медленно вернулся к двери и закрыл ее за собой. Потом подошел к кухонному столу, несколько минут просидел, глядя на пустые бокалы, после чего не выдержал и разрыдался как дитя.
С работы Фред вернулся только часа в три ночи. Он сразу же понял, что что-то произошло. Я рассказал ему все как было, после чего мы сели за стол, поели, а поев, стали пить: выпили хорошего алжирского вина, потом — шартреза, а потом — немного коньяка. По мнению Фреда, вышло все по-идиотски, мне не надо было отдавать ей всех денег. Я с ним согласился, но собой остался доволен.
— А как же Лондон? Ты хочешь сказать, что в Лондон не едешь? — спрашивает он.
— Нет, не еду, — отвечаю. — Я с этой мыслью расстался. Кроме того, я все равно не мог бы сейчас поехать, даже если б хотел. Откуда мне взять денег?
Но Фред вовсе не считал, что отсутствие денег является сколько-нибудь серьезным препятствием. Он сказал, что может взять взаймы пару сотен франков в газете, а когда будет зарплата (а будет она через несколько дней), он вышлет мне еще. За разговорами и — естественно — выпивкой мы засиделись до рассвета, и когда я наконец улегся в постель, то услышал звон вестминстерских колоколов, а также колокольцев и ржавых бубенчиков. Я увидел старый грязный Лондон, укутанный в красивое снежное покрывало, увидел лондонцев, что, ласково улыбаясь, говорили мне: «Счастливого Рождества!» — и не как-нибудь, а по-английски.
Ла-Манш мы пересекли ночью. Погода была ужасная, и пассажиры сидели в кают-компании, дрожа от холода. У меня с собой было сто франков одной банкнотой и немного мелочи — и это все. С Фредом мы договорились: я даю ему телеграмму, как только нахожу подходящую гостиницу, и он высылает мне еще денег. Я сидел за длинным столом, слушал разговоры пассажиров и думал только о том, как бы растянуть эти сто франков: то, что Фред сможет быстро достать денег, вызывало у меня большие сомнения. В долетавших до меня обрывках фраз тоже все время звучало слово «деньги». Деньги. Деньги. Одно и то же — везде и всюду. Кажется, Англия именно в этот день заплатила, хоть и не по собственной воле, долг Америке. «Она сдержала свое слово», — говорили сидевшие за столом. Англия всегда держит слово. И опять, и опять, все о том же — пока я не ощутил сильное желание придушить этих англичан за их проклятую честность.
Стофранковую банкноту я собирался разменять только в самом крайнем случае, но когда начался этот идиотский разговор про Англию, которая всегда держит слово, когда всем стало ясно, что я американец, я так разнервничался, что заказал кружку пива и сандвич с ветчиной. В результате мне пришлось вступить в контакт со стюардом, которому захотелось узнать, что я думаю по поводу выплаченного долга. По его лицу видно было, что наше поведение по отношению к Англии иначе как преступлением не назовешь. Я разозлился: если я родился в Америке, это еще не значит, что я отвечаю за американскую политику. Поэтому я сказал стюарду, что мне про выплату долгов ничего не известно, что это не мое дело и мне совершенно безразлично, расплатилась Англия со своими долгами или не расплатилась. От моего ответа стюард остался не в восторге. Каждый человек, заметил он, должен интересоваться делами своей страны, даже если страна его не права. На это я возразил, что мне наплевать на Америку и американцев. Сказал, что во мне нет ни капли патриотизма. Тут я обратил внимание, что какой-то мужчина, который прогуливался по салону, остановился и прислушался. У меня возникло ощущение, что это шпион или сыщик, я замолчал и повернулся к сидевшему рядом молодому человеку, который, как и я, заказал кружку пива и сандвич.
Молодой человек слушал меня с интересом. Он полюбопытствовал, откуда я и что собираюсь делать в Англии. Я ответил, что еду немного развеяться, и поинтересовался, не знает ли он какой-нибудь гостиницы подешевле. Молодой человек сказал, что довольно давно уже не был в Англии, да и Лондон знает неважно. Последние несколько лет он живет в Австралии, пояснил он. Тут к столу опять подошел стюард, и молодой человек спросил у него, не знает ли он какой-нибудь дешевой, но приличной гостиницы в Лондоне. Стюард подозвал официанта и задал ему тот же вопрос, и, как раз когда он обращался к официанту с этим вопросом, мужчина, похожий на шпиона, вновь подошел ближе и прислушался. По тому, с какой серьезностью обсуждалась эта тема, я сразу же понял, что совершил ошибку. Стюардам и официантам таких вопросов задавать не следует. Я ощутил на себе их подозрительный взгляд: казалось, они просвечивают мой бумажник рентгеновскими лучами. Я залпом осушил кружку пива и, словно желая доказать, что деньги для меня не проблема, заказал вторую кружку, а затем, повернувшись к сидевшему рядом молодому человеку, спросил, не угостить ли мне пивом и его. Когда стюард принес пиво, мы уже с головой погрузились в австралийскую экзотику. Он завел было разговор о гостинице, но я перебил его, заявив, что меня этот вопрос больше не интересует. «Это было праздное любопытство», — пояснил я. Стюард смутился; несколько секунд он молча стоял, не зная, что сказать, а затем, словно бы движимый дружеским участием, стал бубнить, что, если б я только согласился, он был бы счастлив предоставить мне ночлег у себя, в Ньюхейвене. Горячо поблагодарив его, я сказал, что не стоит беспокоиться, что я все равно собирался сразу же ехать в Лондон. «Не берите в голову», — добавил я и тут же сообразил, что опять совершил ошибку, ибо, сам того не желая, дал понять, что вопрос этот «взять в голову» стоит.
До прибытия оставалось еще немного времени, и мы с молодым англичанином разговорились — он рассказал мне про Австралию немало интересного. Сказал, что работает овцеводом и что они кастрируют по многу тысяч баранов в день. Работать приходится быстро, так быстро, что лучше всего хватать бараньи яйца зубами, а потом отрезать их ножом и выплевывать. Англичанин пытался прикинуть, сколько тысяч пар яиц он откусил в результате этой несложной операции. И, подсчитывая в уме количество отрезанных яиц, он вытер губы тыльной стороной ладони.
— У вас, наверное, был странный привкус во рту, — сказал я, тоже — чисто машинально — вытирая губы.
— Ничего особенного, — спокойно ответил он. — Со временем ко всему привыкаешь. Нет, на вкус они были недурны, совсем недурны… Не так это страшно, как может показаться. И все же, когда я уезжал из своего уютного английского дома, мне и в голову не могло прийти, что я буду зарабатывать себе на пропитание таким способом. Человек может делать почти все — если жизнь заставит.
Я думал о том же. Мне вспомнилось то время, когда я сжигал сушняк в апельсиновой роще в Чула-Висте. По десять часов в день бегаешь под палящим солнцем от одного костра к другому, и мухи кусаются как сумасшедшие. А все зачем? Затем, что-бы доказать самому себе, что ты — мужчина, что способен взять жизнь за глотку. Работал я и могильщиком, и такое было: хотелось доказать, что я не боюсь никакой работы. Могильщик! Под мышкой — том Ницше, а на губах — строки из последней части «Фауста». Да, как говорит стюард: «Англичане никогда не станут обманывать». Пароход останавливается. Еще один глоток пива, чтобы во рту не оставалось привкуса бараньих яиц, и скромное вознаграждение официанту — пусть знает: американцы тоже иногда платят свои долги. Я не заметил, как все мои знакомые куда-то подевались, я стою один, а передо мной — грузный англичанин в клетчатой кепке и в длинном мешковатом пальто. В любой другой стране такая кепка выглядела бы нелепо, но коль скоро он прибыл к себе на родину, одеваться он может как ему вздумается; он даже вызывает у меня восхищение: большой, независимый. Мне начинает казаться, что не такие уж они, англичане, плохие.
На палубе темно, моросит дождь. В последний мой приезд в Англию, когда пароход подымался по Темзе, было тоже темно, тоже моросил дождь, лица были пепельно-серые, мундиры черные, а дома мрачные, покрытые сажей. Помню, как каждое утро на Хай-Холборн-стрит мне попадались самые респектабельные — и самые жалкие, покореженные жизнью нищие, которых только мог создать Господь Бог. Серые, с водянистыми лицами, в котелках и во фраках, они отличались той нелепой респектабельностью, которую способны напустить на себя только одни англичане. Да и язык их сейчас почему-то действует мне на нервы: приторный, угодливый, лебезящий. В манере говорить отчетливо проступают классовые различия. Например, мужчина в клетчатой кепке и в мешковатом пальто внезапно превращается в надутого осла: кажется, и с носильщиком он разговаривает на каком-то тарабарском наречии. Я все время слышу слово «сэр». Вы разрешите,
Пограничный контроль. Стою в очереди. Богатые ублюдки, как всегда, лезут вперед. Еле двигаемся. У тех, кто прошел, багаж досматривают на набережной. Снуют груженые, точно ишаки, носильщики. Впереди теперь только двое. У меня в руках паспорт, билет на поезд и багажная квитанция. Наконец я стою прямо перед ним и протягиваю ему свой паспорт. Он заглядывает в лежащий рядом большой белый лист бумаги, находит там мое имя и вычеркивает его.
— Как долго вы намереваетесь пробыть в Англии, мистер Миллер? — спрашивает он, держа мой паспорт в руке с таким видом, словно хочет его вернуть.
— Недели две, — отвечаю.
— Вы едете в Лондон, не так ли?
— Да.
— В какой гостинице вы думаете остановиться, мистер Миллер?
Этот вопрос не может не вызвать у меня улыбку.
— Пока не знаю, — отвечаю я, по-прежнему улыбаясь.
— У вас есть друзья в Лондоне, мистер Миллер?
— Нет.
— А что вы собираетесь делать в Лондоне, простите за нескромный вопрос?
— Что делать? Немного развеяться. — Улыбка все еще играет у меня на губах.
— Я полагаю, денег на пребывание в Англии вам хватит?
— Хочется надеяться, — говорю я с прежней беззаботностью и неизменной улыбкой. А про себя думаю: когда задают такие вопросы, блефовать — одно удовольствие.
— Не могли бы вы предъявить мне ваши деньги, мистер Миллер?
— Ради Бога. — Я лезу в карман и извлекаю оттуда все, что осталось от стофранковой купюры. Стоящие рядом смеются. Пытаюсь засмеяться и я — без особого успеха. Что же до моего «следователя», то он глубокомысленно хмыкает, смотрит мне прямо в глаза и, вложив в свои слова весь имеющийся в наличии сарказм, изрекает:
— И вы полагали, что этой суммы вам хватит надолго, мистер Миллер?
К каждой фразе этот сукин сын почему-то прибавляет «мистер Миллер». Мне он постепенно перестает нравиться. К тому же мне становится немного не по себе.
— Послушайте, — говорю я со всей любезностью и беззаботностью, на какую только способен, — на эту сумму я здесь жить не собираюсь.
Как только сниму номер в гостинице, дам телеграмму, чтобы мне выслали еще денег. Из Парижа я уезжал впопыхах и…
Он меня перебивает. Ему хотелось бы, чтобы я, если можно, назвал ему свой парижский банк.
— У меня нет счета в банке, — неохотно отвечаю я и сразу же понимаю, что сказал не то. Вокруг сгущается атмосфера враждебности. Пассажиры, державшие свои чемоданы в руках, теперь опускают их на пол, словно заранее зная, что очередь до них дойдет не скоро. Мой паспорт, который раньше лежал у чиновника иммиграционной службы на ладони точно крошечное Священное Писание, теперь кладется на стойку и придерживается растопыренными пальцами, как отягчающая улика.
— Кто же в таком случае должен был выслать вам денег, мистер Миллер? — спрашивает он еще более елейным голоском.
— Как кто? Мой парижский друг, человек, с которым мы живем вместе в Париже.
— А у него есть счет в банке?
— Нет, но у него есть работа. Он работает в «Чикаго трибюн».
— И вы предполагаете, что он пришлет вам деньги на отпуск?
— Я не предполагаю, я
— Вы хотите сказать, мистер Миллер, что оставили деньги у друга, вместо того чтобы положить их в банк?
— Господи, — воскликнул я, начиная терять терпение, — не такие уж это большие деньги, черт побери! И вообще, я не совсем понимаю, что происходит. Если вы мне не верите, я останусь здесь и буду ждать, пока вы дадите телеграмму в Париж и сами во всем убедитесь.
— Одну минуточку, мистер Миллер. Вы говорите, что вы с вашим другом живете вместе… вы живете в гостинице или в квартире?
— В квартире.
— А квартира ваша?
— Нет, его. То есть принадлежит-то она нам обоим, но записана на его имя, потому что он француз, а это проще.
— И у него хранятся ваши деньги?
— Нет, обычно нет. Понимаете, перед моим отъездом сложилась довольно сложная ситуация. Я…
— Одну минуту, мистер Миллер. — И он жестом отодвигает меня немного в сторону, подзывает одного из своих помощников и передает ему мой паспорт. Тот берет паспорт и идет куда-то за перегородку, а я стою и смотрю, как двигается очередь.
— Вы можете пока пройти таможенный досмотр, — слышу я словно издалека его голос. Я иду под навес и открываю чемодан. Поезд ждет пассажиров. Он похож на упряжку эскимосских собак, которые от нетерпения рвут постромки. Паровоз отдувается и пыхтит. Пройдя досмотр, я возвращаюсь и снова занимаю место напротив своего собеседника. Последние несколько пассажиров проходят паспортный контроль.
Из-за перегородки с моим паспортом в руках появляется высокий худой джентльмен. В том, что я злоумышленник, у него нет никаких сомнений.
— Вы — американский подданный, мистер Миллер?
— Разумеется, — отвечаю я. От этого долговязого типа пощады ждать не приходится. У него начисто отсутствует чувство юмора.
— Сколько времени вы прожили во Франции?
— Два или три года, по-моему. Вот же, здесь проставлена дата… А в чем дело? Какое это имеет отношение к моей поездке?
— Вы планировали провести в Англии несколько месяцев, не так ли?
— Нет, неделю, самое большее — десять дней. Но теперь…
— Стало быть, вы приобрели годовую визу, чтобы приехать всего на неделю?
— Но ведь я приобрел и обратный билет, если уж на то пошло.
— Билет можно всегда выбросить, — говорит он, злобно скривив рот.
— Какой же идиот станет выбрасывать свой билет?! Что-то я вас не понимаю. Да и вообще, послушайте, мне все это надоело. Я переночую в Ньюхейвене и следующим же пароходом уплыву обратно. Мне расхотелось проводить отпуск в Англии.
— Не торопитесь, мистер Миллер. Давайте сначала как следует во всем разберемся.
И тут раздается свисток паровоза. Все пассажиры на местах, и поезд трогается.
А я думаю о своем чемодане, который прошел таможенный досмотр и тоже отправился в Лондон. В нем почти все мои рукописи, а также пишущая машинка. «Хорошенькое дело», — бормочу я. А все из-за этих жалких франков, которые я спустил на пароходе.
К нам присоединяется маленький круглолицый человек с непроницаемой физиономией. От беседы со мной он явно рассчитывает получить немалое удовольствие.
Услышав, что поезд отходит от станции, я сдался на милость иммиграционной службы. «Один раз они меня уже трахнули, — рассуждаю я. — Посмотрим, когда трахнут снова». Первым делом, однако, я потребовал назад свой паспорт. Если они хотят помучить меня еще — пускай мучают, я не против: ночью делать все равно нечего, а до Ньюхейвена мне еще предстоит немало интересного.
К моему удивлению, долговязый отказался возвращать мне паспорт. Я пришел в бешенство и осведомился, есть ли здесь американское консульство.
— Послушайте, — сказал я, — можете думать обо мне что угодно, но паспорт принадлежит мне, и я хочу получить его обратно.
— Вы напрасно так нервничаете, мистер Миллер. Без паспорта вы отсюда не уедете. Но сначала мне хотелось бы задать вам несколько вопросов… Я вижу, что вы женаты. Скажите, ваша супруга живет с вами — и с вашим другом? Или в Америке?
— Не вполне понимаю, почему, собственно, это вас интересует, — сказал я. — Но раз уж вы затронули эту тему, могу рассказать, как обстоит дело. С собой у меня так мало денег потому, что сумму, отложенную на Лондон, я отдал перед отъездом жене. Мы с ней разошлись, и она через несколько дней возвращается в Америку. Я дал ей денег, поскольку она осталась без средств к существованию.
— И сколько же вы ей дали, если не секрет?
— Черт возьми, вы задаете так много вопросов, которые задавать не имеете права, что могу ответить и на этот. Если хотите знать, я дал ей около шестидесяти фунтов. Погодите, возможно, у меня сохранилась даже обменная квитанция… — и я сунул руку во внутренний карман, делая вид, что собираюсь достать бумажник.
— Не кажется ли вам, что вы поступили довольно опрометчиво, отдав вашей супруге все деньги и отправившись в Англию ни с чем, почти ни с чем?
Я злобно улыбнулся:
— Дорогой мой, я уже давно пытаюсь объяснить вам, что не имел в виду въехать в Англию нищим. Если бы вы дали мне возможность попасть в Лондон и послать телеграмму другу — все было бы в порядке. Думаю, впрочем, что говорить вам это — пустая трата времени, но постарайтесь понять меня.
— Допустим, — говорит долговязый. — Вы хотите убежать от жены, а заботиться о ней, по-вашему, должно государство? Откуда вы знаете, что она не последует за вами в Англию? И как вы, спрашивается, будете ее в Англии содержать, раз сами остались без гроша за душой?
Я испытал такое ощущение, будто бьюсь головой о стену. Какой смысл было повторять одно и то же тысячу раз?
— Послушайте, — сказал я, — лично мне совершенно все равно, что с ней произойдет. Если она окажется на попечении у государства — это ее дело, а не мое.
— Вы говорите, что работаете в «Чикаго трибюн»?
— Ничего подобного я не говорил. Я сказал, что мой друг, который должен прислать мне деньги, работает в «Чикаго трибюн».
— Вы сами, стало быть, никогда не работали в этой газете?
— Почему же? Раньше работал, а теперь — нет. Пару месяцев назад меня уволили.
Долговязый моментально ухватился за эти слова.
— Ага, значит, вы все-таки работали в парижской газете?
— А я разве это отрицаю? С какой стати вы меня об этом спрашиваете?
— Мистер Миллер, позвольте мне взглянуть на ваше carte dʼidentité[2]… Раз выживете в Париже, должно же у вас быть carte dʼidentité.
Я выудил документ из кармана. Оба внимательнейшим образом изучили его.