– Мешает нам ни кто, а что, – отвечала я, – Утренняя ограниченность моей фантазии.
– Так совместим же наши ограниченности, чтоб получить в итоге безграничье! – проскандировал Карпушка и, забросив все дела, принялся мусолить идею вместе со мной.
– Сложение ограниченных множеств порождает новое ограниченное, – вздохнула умненькая Нинель, но тоже переместилась к моему столу. – И чего ты, Карпуша, такой амматематичный…
– Это у меня наследственное. От отца. В школе, когда одноклассники диктовали ему подсказки, им приходилось перемежать речь восклицаниями, типа: «Если я говорю, «в квадрате», значит возле числа сверху двоечку надо нарисовать!!!» Зато был гениальным скульптором. И это я тоже от него унаследовал.
– Лучше плохенькое наследство, чем богатая наследственность, – наскоро породила сыроватый афоризм Сонечка, черканула о нём в блокноте, и присоединилась к нам.
Идея была честно украдена мною у Тэффи. Та увлекалась довольно интересной игрой: брала известных писателей, представляла их книжными персонажами и пыталась определить, чьему перу такой персонаж мог бы принадлежать. Гоголя, например, мог бы написать только Достоевский, а самого Достоевского – никто, разве что Толстой, уже после своего отлучения от церкви. Игруха получалась весьма увлекательная. Я давно уже определила, что саму Тэффи могла бы написать только Хмелевская, а Хмелевскую, наверняка написали бы Ильф и Петров, которых, конечно же, мог придумать только Чехов… На страницы журнала такая игра точно бы не попала – Вредактор был убеждён, что нашим читательницам нет дела до литераторов. Зато он считал, что им есть дело до киноактёров и певцов. Вот я и решила провести игру: «Кто писал нам эту звезду?» Ранняя Пугачёва выходила персонажем Маргарет Митчелл, то есть Скарлетт. Варум – девушкой из фантазий Мураками. Агузарова – порождением Пелевина. Подобрав пяток таких вот пар (только очень устойчивых, таких, чтоб ассоциации были совсем однозначны), смело можно было объявлять весёленький конкурс. Ну, и ещё требовалось несколько пар для изложения правил игры и примеров. Проблемы возникли в связи с отсутствием взаимопонимания. Смотришь на нас, людей, – вроде все похожи. Две руки, две ноги, посредине гвоздик… А на самом деле, когда всерьёз мыслями обменяться хочешь, чувствуешь, что общаешься с принципиально другим существом. Инопланетным индивидуумом без логики в мышлении. Сонечке, например, казалось, что Гребенщикова мог бы написать Акунин. Как я её ни отговаривала – «неважно каких авторов обсуждаемая звезда любит, важно, какой автор тяготеет к изображению персонажей, подобных звезде» – она всё равно осталась при своем мнении. Карпуша упёрся в свои личные симпатии и антипатии, не желал видеть объективности и утверждал, будто Филиппов Киркоровых пишет обычно Пауло Коэльо. В общем, моя идея потонула в неоднозначности человеческого мышления. Зато сам процесс обсуждения и дебатов на эту тему – всем пришёлся по душе. Как коллектив воистину творческий, обсуждали мы бурно и с матерком, ничуть не брезгуя участием в споре двух экономистов и одной уборщицы, которым тоже интересно было подискутировать. Всё шло весело и беззаботно, я почти расслабилась, пока зловещим напоминанием не прозвучало вышеприведенное замечание Нинель.
– Да ты просто не умеешь играть в собственную игру! – в пылу спора заявила мне она.
– Если честно, то мои мозги пользуются обычно другими правилами, – без задней мысли сообщила я, – Берут реальных знакомых и идентифицируют их с книжными персонажами. Иногда даже поражаешься, насколько сразу предсказуемым и понятным становится человек. Все мы принадлежим к каким-то типам и потому можем быть идентифицированы…
Я споткнулась, наткнувшись на настороженность во взгляде Нинель. Конечно же, она просто переживала, что я сравню её с кем-нибудь не тем, но упрёк прозвучал устрашающим напоминанием о моей вине.
– Идентифицируете с реальными знакомыми людьми? В опасные игры играете, девушка…
Окончательно в себя после этой фразы я не пришла, и нормально общаться уже не могла. К счастью, тут сварливым ураганом на нас налетел Вредактор, и все разошлись по своим делам, забросив мою идею в небытие, а меня – в редакционную текучку.
Текучка, как ни странно, дружелюбно поглотили меня. Ну, хоть какая-то в ней духовная польза – отвлекает от дурных мыслей. Обычно от нудной стороны своих непосредственных обязанностей я испытываю лишь лёгкий приступ тошноты. В нашем журнале я числюсь штатным поэтом. То есть не редактором поэтических страничек, как изначально рассчитывала, а именно – поэтом. Даже в трудовой так записали, хотя, наверное, нельзя. Поэтических страничек в журнале вовсе нет, а есть… Поздравления, объяснения, пожелания… Страшно прибыльный, но ужасно идиотический раздел. Любой желающий может опубликовать в нём своё обращение к миру. За отдельную плату это обращение превращалось в поэтический памфлет. «Хочу поздравить Зиночку с сорокалетием в стихах! Хочу написать, что ничего страшного в том, что я от неё ушел, нету». Я получаю зарплату за то, что пишу пафосные четверостишья по мотивам таких записок. Ужас!
Это, конечно, плохо, просто кошмарно – так говорить о своей работе. Если не нравится -усовершенствуй, нравится – не жалуйся, неисправимо не нравится – увольняйся. Всё это я прекрасно понимала. И со всех предыдущих мест увольнялась при первых же признаках апатии.
– Когда ежедневно ловишь себя на том, что считаешь, сколько часов осталось до конца рабочего дня, пора писать заявление об уходе, – объясняла я работодателям причины своего бегства, – Скажите, сколько нужно отработать, чтоб никого не подвести, и позвольте мне уйти!
И мне, пусть с неохотой, позволяли. И долго ещё я дружила с прежними работодателями, писала для них небольшие статейки, как внештатник, искала заказчиков на рекламу. Но уже добровольно, и в удобное для меня время.
Я вообще считаю, что регламентированный рабочий день – унизителен для работников. Регламентированным должен быть объем работы и сроки сдачи, а уж когда человек решит выполнить свою часть обязанностей – его личное дело. Соизмерил удобное тебе время со временем работоспособности техники и нужных коллег – теперь распоряжайся собой как хочешь. Тыкая носом в рамки рабочего дня, нам, как бы говорят: «Я тебя не организую – никто не организует». А то, что взрослые люди сами могут разобраться, когда нужно сидеть на работе, а когда в этом для общего дела нет никакой необходимости, отчего-то в расчёт не берётся. В общем, не понимаю, почему человечество до сих пор не упразднило такую дурацкую штуку, как строго отведенные для труда часы.
– Ты идеалистичная анархистка, – скривилась когда-то Нинелька в ответ на такие мои рассуждения, – Тебя послушать, так люди вообще не должны работать!
– Не должны, – я радуюсь, что она правильно поняла мысль, – Не должны, но будут это делать. По собственному желанию. Тем паче, что хорошо можно сделать лишь то, что тебе интересно. Причины заинтересованности не важны: может, оплата, может, самореализация… Главное, что работать можно лишь тогда, когда ты чувствуешь свою нужность делу, а не такому странному понятию, как «дисциплина».
– Что ж ты тогда от нас не уходишь? – спросила меня Нинель ехидно, – Для нашего Вредактора дисциплина – главный божок.
– Я от бабушки ушёл, я от дедушки ушёл, а от тебя, медведь-Вредактор, и подавно уйду, – поддразнил подключившийся к разговору Карпуша.
– Нет, – тягостно вздонула я, объясняясь, – Вредактор – не медведь. Вредактор лиса, которая меня съест. Я не уйду отсюда, потому, что здесь вы. Писание бреда напрягает, а коллектив – наоборот. Но моя нынешняя работа это и есть писание бреда плюс коллектив. Одно от другого не отделимо, поэтому я жертвую всеми своими принципами, сижу на этой проклятой работе и имею возможность регулярно созерцать ваши интеллектуальные рожи.
– Ой, не могу! – зашёлся смехом Карпуша, – Это ты сидишь на работе?! Да ты постоянно куда-то отпрашиваешься и сбегаешь… Грех жаловаться!
– Грех, – согласилась я смиренно, – Но я жалуюсь…
– Погоди, – Нинель всегда славилась страшной дотошностью, и не могла не пытаться разобраться в ситуации до конца, – Но ведь с коллективом ты можешь видеться и не в редакции. Чего ж тебе из-за нас мучаться? Увольняйся!
– Фиг я всех вас соберу тогда воедино. Вы ж – народ занятый. Впрочем, оставим эту тему, а то и правда уволюсь.
Нинель с Карпушей ехидно притихли, делая вид, что испугались.
Такой вот у нас когда-то случился разговорчик, вполне отражающий мои взаимоотношения с редакцией.
/Сто минут, лишь сорок, тридцать!/ Ах, как долго день рабочий. /И вчерашняя заварка отчего-то тухлой рыбой отдаёт./Каждый чётный час устало, выхожу я помочиться/ от такого разбиенья время, вроде как, ускоренно течёт./. Я терпеть не могу такую жизнь, но не бросаю к чертям свою работу. Потому что такой цветник из ярких личностей окружает меня только здесь. И, хоть все они – мои милые коллеги – дураки и зануды, всё равно люблю я их необычайно и пусть они, если прочитают этот текст, помнят о моей любви и не слишком грустят.
Ещё, как уже говорилось, я пишу в наш журнал заказные статьи. Любая такая статья пишется в нашем журнале три раза. Сначала на собственное усмотрение, потом – на усмотрение Вредактора, потом – опираясь на просьбы заказчика, то есть, возвращаясь к изначальному варианту. Но и эти три раза занимают совсем немного времени. В основном, всем нам – недобросовестным журналистам ежемесячного женского журнала – делать в редакции совершенно нечего. Даже треть рабочего времени не отнимают у нас поставленные задачи, но мы должны присутствовать, высиживать положенное штатным журналистам время на рабочем месте. Видимо, чтобы любой нечаянно забредший к нам знакомый учредителей мог констатировать – все на месте, все отрабатывают зарплату в поте лица. Впрочем, на это я, кажется, уже жаловалась.
Когда-то мы почти всерьёз рассуждали о необходимости изготовления манекенов.
– Сделаем кукол, оденем в свою одежду, и будем подменять себя ими, когда захочется уйти, – мечтали мы, – Вредактор заглянет, посчитает поголовно, все ли на месте, и уйдёт, успокоенный.
– Лучше роботов сделаем человекоподобных, – доводил идею до совершенства Карпуша, – Тогда вообще на работу только в день зарплаты можно будет приходить.
Вредактор нечаянно услышал наш разговор, и, кажется, воспринял услышанное, как потенциально способное к осуществлению безобразие. С тех пор он по десять раз на день заходит к нам в комнату и лично контролирует деятельность каждого.
Впрочем, контролировать особо нечего. Ничем ярким никто здесь не занимается. До прихода в нашу редакцию, я была уверена, что журналист – профессия интересная. Но Вредактор и её свёл к тупому ремесленничеству. Пропагандируемые им технологии просты – выбираешь тему, лезешь в Интернетовские справочники, копируешь оттуда факты и сдаёшь статью. Никаких авторских оценок («Кто мы такие, чтобы судить?!»), никакой интриги («Кому нужны эти дешевые профанации? Наши читательницы интересуются сутью, а не обёрткой!»), никакой иронии – только голые факты. В общем, в рабочее время мы с коллегами занимаемся тем, что дружно и безудержно деградируем. Деградация эта хорошо оплачивается, поэтому все возмущаются, но никто отсюда не уходит.
Кстати, несмотря на всё вышесказанное, журнал всё же получается интересным. Его читают, о нем говорят, к нему прислушиваются. Вызывающая антагонизм у наших литературных амбиций стратегия Вредактора – писать как можно проще, и как можно информативнее, – принимается читательницами на ура. Нашим дамам давно уже наскучили слезливые истории и духовно перенасыщенные отчёты об очередном призовом месте нашей команды парикмахеров. Им нужны факты – эмоциональную окраску они хотят придавать сами и на свой вкус. Факты, так факты. Наш журнал даже называется так – «Women’s fact». Написание названия стилизовано так, что в первую минуту читается “Women’s fuck”, и лишь потом, присматриваясь, ты замечаешь правильную надпись. От этого наш журнал считается жутко стильным и концептуальным.
Я сижу в наушниках, балдею от «5nizza» и вношу в статью для Басика окончательные правки. Вредактор – сокращённое название нашего Глав. Редактора, полностью отражающее его сущность – бродит за спинами сотрудников и ищет, к чему бы придраться. Он сегодня явно не в духе.
– Бесфамильная, вы так любите опаздывать! – произносит он, скучая. Никаких новых поводов для придирок не обнаружено, поэтому придётся цепляться к старым, – Вы всегда подрываете дисциплину! Вы так любите опаздывать!
– Нет, – возражаю я, – Это неправда. Я не люблю опаздывать. Терпеть не могу опаздывать и очень расстраиваюсь, когда это делаю. То есть всё время хожу расстроенная…
Вредактор передёргивает плечами и молча отходит. Нет, он, в общем-то, неплохой тип. Просто «не нашенский». С высоты своего непонимания он очень ошибается в нас. Он чувствует себя Макаренко в окружении опасных подростков, которых во что бы то ни стало нужно сломить и переделать. В угоду мнимого «лица редакции» он зачем-то пытается отменять всё приятное.
Например, недавно курилку взял и перенёс за пределы редакции. Сочинил, мол администрация здания ругается… Но мы-то знаем, Вредактор сам не курит и злится, когда мы шепчемся в кулуарах, ему не доступных. Теперь у нас курилка под подъездом.. То есть на улице. То есть в холоде, в который порядочный редактор и внештатника на улицу не выгонит.
– А вы бросайте курить! – советует Вредактор, искренне удивлённый, почему его мудрый педагогический выпад не принёс результатов, и мы, испугавшись уличных холодов, немедленно не побросали все свои вредные привычки.
– Мне нельзя! – тут же рапортует Сонечка, – Мне бросать курить вредно!
У Сонечки не в порядке с нервами. Сигареты «держат» её. Несколько часов без никотина могут обернуться для неё нервным срывом. Маленькая, вертлявая, со смешливым лицом и кудрявой огненно-рыжей шевелюрой, Сонечка вообще-то очень мила. Но без сигарет она превращается в страшную бестию – нервную трясущуюся старуху с ужасными морщинами и запавшими глазами. Сонечке тридцать два года, с сигаретами она выглядит на двадцать, а без них – на пятьдесят. Такая вот загадка для наркологов.
Добропорядочная Нинель, которая не терпит Сонечку за легкомысленный образ жизни, утверждает, что «может, сигареты и помогают Софье, но не было б сигарет, не было б и истерик, ведь никотин нарочно разрушает психику, чтобы вызвать зависимость».
По рассказам же самой Сонечки, она сначала стала неуравновешенной, а потом уже начала курить.
– А всё из-за моей старательности, – хихикала Сонечка, – Всё из-за моей преданности делу. В юности я играла в самодеятельном театре. Маленькая женщина и большая актриса в одном лице. Смешно вспомнить! У меня была совсем маленькая роль. Но я объездила полстраны с гастролями. Я Играла убиенную горем мать, присутствующую на похоронах сына. Те три минуты, что я оплакивала убиенного, вместе со мной рыдал весь зал. Мы играли и играли этот спектакль, а я всё рыдала и рыдала… И надорвала психику. Правда! Представьте, каждый день по два раза на день нужно натуралистично впадать в истерику. А что делать? Работа такая, накручивать себя до нервного срыва и реветь. Потом знаете, как сложно на нормальные рельсы перестроиться? Я вот до сих пор не смогла. Только сигаретами и держусь. А что выдумаете? Вот древнерусские плакальщицы, например. Они ведь все тоже были ненормальные.
– Ну, уж не настолько, как ты, – бухтит Нинель себе под нос, а вслух говорит, – И почему-то они обходились без сигарет!
– Бедняжки, – согласно вздыхает Сонечка, – И так всю жизнь плакальщицами и оставались. Потому что ничего другого кроме рёва делать уже не могли. А вот дали бы им тогда по сигаретке…
Сонечка прекрасно знала о чувствах Нинель и отвечала ей полной взаимностью. Только никогда не показывала этого открыто.
– Нет, я совсем её не ненавижу, – признавалась Сонечка мне, своим быстрым полушёпотом, – Ты же знаешь, всех людей я люблю до невозможности. Но у меня такое чувство… Что… Как бы это получше выразить… Если бы мы оказались с ней на краю света. Ну, в буквальном смысле. И вот если бы она стояла там и всматривалась… Глядела, что же там, за краем делается… Я бы не удержалась, подскочила бы тихонечко и столкнула бы её туда. Представляешь, Мариночка? Я когда такое чувствую, мне жить не хочется. Грустно жить с дрянью… А мне с самой собой ещё всю жизнь прожить придётся…
Я её не утешаю. Не знаю, как. Молча слушаю и улыбаюсь, оттого что понимаю – окажись Сонечка и впрямь в подобной ситуации, она бы Нинель не то, что не столкнула, она бы отгонять её от пропасти стала. Но Сонечке об этом рассказывать бесполезно – она в себя никогда не поверит.
Вообще-то Сонечку у нас все недолюбливают. И оттого, что истерична, и оттого, что удачлива (самые сложные и желанные клиенты ей сдаются легко и радостно), и оттого, что слишком вызывающе себя ведёт – и не думает скрывать свои многочисленные связи и похождения.
– Ну что вы так на меня смотрите? – обиженно спрашивает она в самые сложные моменты, – Да, действительно, папку с документами я прое…, тьфу, как бы так сказать, чтоб вы поняли. Пролюбила. В буквальном смысле. Ну, вы же сами понимаете, бывают такие чувства, что забываешь обо всем на свете. Тем более о каких-то бездушных документах. Нет, зайти к нему я не могу. Мы расстались навсегда, и он не должен меня больше видеть. Карпуша, ты должен сходить и забрать документы вместо меня.
– Почему он? – чутко вступает Нинель, – Почему ты, Софья, вечно вынуждаешь кого-то расплачиваться за твои ошибки?
– Давай я схожу, – предлагаю миролюбиво. Не потому, что у меня много свободного времени, а оттого, что Сонечка страшно напоминает мне Сонечку Голлидэй. Не могу не выручить эту гостью из цветаевской прозы. Как и Марина Ивановна героиню своей «Сонечки», я люблю нашу Сонечку и принимаю её такой, какая она есть. Да и документы в той злополучной папке достаточно важные. Важные для нас для всех, не только для Софьи.
– Нет-нет, – испуганно шепчет Сонечка в ответ на моё предложение, – Только не ты. Марина, ты не должна к нему ходить! Ты – красавица, и он забудет меня навсегда… Пусть все же сходит Карпуша. Или Нинель, раз она так не хочет его отпускать…
За подобные выкрутасы Сонечку считали глупой. Впрочем, ту цветаевскую Сонечку тоже не любили. Она была вздорная и ревнивая. Но Цветаеву она любила, а при любимом человеке все мы делаемся значительно лучше. Поэтому в «Сонечке» Сонечка великолепна. И остаётся такой, даже когда забывает Цветаеву, уезжает на гастроли, кружится в вихре новой жизни, выходит замуж, даже не заходит к Марине Ивановне, будучи проездом в Москве. Так и моя редакционная Сонечка, чтобы ни вытворяла, всегда остаётся прелестно милой. Тем более, что она пишет очень тонкие стихи и мне они страшно нравятся.
«Не сиди с таким умным видом. Рассказывай, что там у тебя вчера наслучалось?» – разрываемый любопытством Карпуша отрывает меня от раздумий своим текстовым сообщением. Окошко с его призывом резко всплывает на экране моего монитора, и я едва успеваю закрыть его, прежде чем Вредактор заглянет ко мне в компьютер.
Вдруг рождается мысль: «А ведь от нас, от нашего поколения, останется гораздо меньше миру, чем от наших предшественников. И не от никчёмности нашей вовсе – из-за прогресса. Быстрая и доступная компьютерная связь постепенно, но настойчиво переводит всю мировую переписку в электронный вид. Бумажные письма проще засунуть в шкатулку, чем озадачиваться их выкидыванием. Электронные же, наоборот, проще уничтожить, лёгким нажатием клавиши, чем создавать для них специальные электронные архивы. Да и разыщут ли потомки в бездонной информационной сети все почтовые ящики исследуемых личностей? Да, судить нас будут строже, чем предшественников: без скидок на черты характера, настроения, обстоятельства – строго по содеянному. Не оплошать бы…»
Карпуша Вредатора не боится, поэтому шлёт мне мессаги одну за другой. Карпуша вообще ничего не боится, кроме Нинелькиных глаз, поэтому позволяет себе слишком многое. Например, демонстративно курит в окно, когда не хочет выходить на холод. Я до такой наглости ещё не дошла.
Кстати о Карпуше. Вспоминаю, и строчу ему сообщение:
– «Ты файл точно уничтожил? Тот, с Рукописью…»
– «Да», – незамедлительно приходит ответ. Дизайнер ежемесячного журнала, на то и дизайнер, чтобы большую часть рабочего времени работать мысленно, то есть быть абсолютно свободным, то есть отвечать на все наши сообщения мгновенно.
Мне делается невыносимо грустно. Столько мыслей уничтожено, столько чувств. /хромоногие мои строчки/я в ответе за каждый символ/я оплАчу каждую точку/ что по глупости схоронила…/ Сейчас уничтожение рукописи кажется мне глупым и надуманным. В сущности, не случилось ничего такого, что требовало бы стирания файла. Просто совпадения. И с Мамочкиным, и с Анечкой… А я раздула из этих историй бог знает что, и убила ни в чем неповинные главы. Так не долго и совсем крышей поехать. Так, между прочим, можно и в психушку попасть. А я там уже один раз была и больше мне туда совсем не хочется…
Там неестественно чисто и пахнет хлоркой. Там эхо разносит по коридорам чьи-то звериные крики. Там твёрдая кушетка, обтянутая противной холодной клеенкой, и санитар Миша, что тычется в меня своими жёсткими колючими кудрями. Он елозит по коже, припадая мягкими губами, и шепчет горячо: «Ну, малыш, ну чего ты, ну давай…» Для него всё здесь привычно. Он не вздрагивает от каждого крика и совсем не замечает больничного запаха. Он не понимает, отчего я сначала согласилась прийти к нему на дежурство, а потом вдруг опомнилась и упираюсь сейчас обеими руками в его грудь, отталкивая, перепугано мотаю своей глупой шестнадцатилетней головой, запрещая, и вообще веду себя как полная идиотка. Парни поопытнее предупреждали Мишу, что с малолетками связываться глупо: тебя изведут, сами изведутся, но не дадут – дуры потому что. Миша верил, но предполагал, что со мной будет не так – слишком уж по-взрослому я себя держала, слишком уж запростецки согласилась прийти на его ночное дежурство, да, что греха таить, слишком уж глубоко запали Мишеньке в душу мои точёные ножки и крепкие груди, обтянутые просвечивающимся топиком.
А я Мишу тогда любила. А как же без любви-то? Любила я его уже третий день и просто счастлива была, когда он к себе в психушку пригласил. Девчонки из класса завидовали. Миша давно был замечен и считался самым ярким кавалером на местных дискотеках. На очередном вечере он выбрал меня. Мы почти не разговаривали – целовались и цеплялись друг за друга, как безумные. Тогда-то Миша и сказал: «Приходи». Сказать, что я не знала, зачем зовёт – соврать. Знала, и шла целенаправленно, готовая ради своей остро вспыхнувшей любви на всё-всё-всё. Надо заметить, что ради предыдущих любвей я тоже была готова – чувства всегда поглощали полностью, не оставляя ни клочка здравого смысла – но те, предыдущие, были мне ровесниками, поэтому никуда ещё не приглашали.
А ещё в психушке страшные санитарки. К нам с Мишей зашла одна такая. До сих пор содрогаюсь, вспоминая это явление. Размером со шкаф, на руках мускулы, как у Шварцнеггера, кожа на шее, как шкура старого апельсина – оранжевая и в пупырышках. Она несла что-то отвратительно вонючее в железной посудине и бубнила себе под нос. Она появилась внезапно, и Мишенька замер, прижав меня к груди. Санитарка глянула на нас исподлобья, покачала головой чему-то мысленному, и зашла в дальний закуток комнатки. Там она долго плескала водой и звенела чем-то металлическим, не переставая бубнить. От этого звона почему-то вспоминался кабинет стоматолога и становилось ужасно тоскливо. Вдоволь отзвеневшись, санитарка ушла. А я так испугалась её, что прижалась теперь к Мише доверчиво, и забыла совсем его отталкивать. Он этим, конечно, воспользовался. У Мишы были твёрдые, чугунные какие-то, руки и очень мягкие губы. До сих пор не понимаю, было это изнасилование, или нет. Я отчаянно сопротивлялась, но не произнесла при этом ни звука, хотя могла завизжать и созвать на помощь полбольницы. Миша не без труда справился со мной. Он разозлился, кажется, потому что царапалась я совсем по-настоящему. Никаких просьб он уже не произносил, и целовать меня больше не пытался. Жёстко хватал за руки, переворачивал, делая невозможным моё дальнейшее сопротивление. Хватал он настолько больно, что той другой боли, надлежащей происходящему, я как-то не почувствовала. Зато хорошо почувствовала накатывающее волнами приближение оргазма. Оно пришло внезапно и тут же овладело всем моим существом. Я больше не сопротивлялась. Это был мой первый сексуальный опыт.
С Мишенькой мы встречались потом ещё несколько раз, но прийти в психушку я больше не согласилась. Потом наступила зима, встречаться в парке стало холодно, а больше нам было негде. Как-то Мишенька в очередной раз уговаривал меня прийти на дежурство. Я снова отказалась, и он закатил страшную истерику на тему: «ты ничего не готова сделать ради меня!» Этим своим совсем не мужским проявлением он навсегда стёр себя из моего сердца.
Когда-то я всерьёз переживала на эту тему. Почему, мол, всё так грязно и мизерно? Почему любишь непременно «не тех», и чувства скоро уходят, оставляя тоскливую пустоту в груди, и её немедленно приходится заливать новыми чувствами, в которые уже не особо веришь, понимая их скоротечность? Почему не сложилось всё правильно, как в красивом романе – благородно, возвышенно, а, если физически, то, уж конечно, навсегда. Плохое воспитание? Трудное детство? Врождённая бездуховность? Нет, всеми этими общепринятыми атрибутами оправданий я никогда не отличалась. Тогда, что же? Почему даже самые серьёзные вещи происходят в моей жизни сумбурно, нелепо, так, будто бы и не со мной… Почему однажды утром, глядя на сложившееся, неприменно подумаешь: „Боже, куда я попала?! Для этого ли ты создавал меня?” И бежать, ломать, ссориться…
– Всё потому, что ты слишком большое внимание придаёшь собственной персоне! – поучал меня когда-то Свинтус. Ещё до того, как моё нытьё ему надоело, и наши разговоры обросли коростой непонимания.
Я усиленно пыталась требования «своей персоны» не замечать и высмеивать. От этого становилось ещё больнее и противнее, требований и претензий становилось всё больше. А потом поняла – надо успокоиться. У всех так, и ничего с этим не поделаешь… Время раскрепостило нас и открыло замечательную возможность – возможность быть самими собой. Человек в юности – всегда зверь. Встретились, принюхались, расстались. Нормальная тактика общения. И не грязь это вовсе – дань природе. Нет, есть, конечно, некоторые индивидуумы, которые переросли уже своё животное начало. Но мне до них далеко. В просветлённые меня никогда не тянуло.
А что касается потери девственности, так у меня ещё вполне цивильно всё прошло. Половина современниц, решив избавиться от груза невинности, грубо и мимоходом отдавалась первому встречному: «просто со знакомым я бы стеснялась, вдруг не так себя поведу, а он разочаруется или расскажет ещё кому». А одна девочка, не буду говорить, кто именно, спустя много лет с гордостью рассказывала о своей девичьей самоотверженности: тщетно пытаясь стать женщиной со своим любимым, она вконец отчаялась (у них отчего-то не получалось ничего), пошла дома в ванну, взяла ножницы и … И ничего ей за это потом не было. Никаких болячек, никаких претензий, никаких сожалений об отсутствии романтики. Наоборот, гордость: облегчила, мол, возлюбленному задачу. Они потом три года ещё встречались и трахались самозабвенно и здорово, и даже поженились потом. И его ничуть не смущало, что первым мужчиной у его невесты были ножницы. А потом, спустя год семейной жизни, стало вдруг смущать. «Нинель, ты меня подавляешь!» – говорил он ей, – «Ты всё решаешь сама и за меня! Ты превратила меня в тряпку!» А Нинельке не хотелось, конечно, с тряпкой жить, и она страдала от таких его признаний ужасно. В общем, отмучались до развода. А она мне потом всё это рассказывала и переживала: «Я на него лучшие годы потратила! Я ж до двадцати двух лет ни на кого, кроме него, не смотрела. Я так ему верила, как никогда теперь поверить не смогу». Она вообще жуткая максималистка, наша Нинель.
… «Ну что, колоться будешь?» – от Карпуши снова приходит мессага, – «Пойдём пыхнем, расскажешь, что тебя на уничтожение Рукописи сподвигло…»
Читаю сообщение. Слышу, как незаметно подкравшийся Вредактор фыркает – коротко, возмущённо, трагически…
И откуда у Вредактора такая дурацкая привычка – читать все тексты на наших экранах? Читает, потом три дня за сердце держится, переживает о моральном облике редакции. Поберег бы себя – не читал бы. Вредактору пятьдесят шесть лет, и его представления о морали делают его сердце абсолютно уязвимым. Он постоянно из-за нас переживает. А из-за меня, Карпуши и Сонечки – особенно. При этом он до сих пор ни разу не завёл с начальством разговор о нашем увольнении, хотя нашу вредоносную троицу на работу взяли без его ведома. Мы досталась «Женским Факам» в наследство от закрытого учредителями дружественного издания. Тот журнал сочли несвоевременным, и часть коллектива перевели на другой проект – прямо в лапы к Вредактору. При этом наша творческая специфика никого не волновала. Ну и что, что Сонечка собиралась работать корректором в молодёжном модном проекте? Теперь пусть переквалифицируется на женские истории, и баста.
Впрочем, новой работе мы пошли на пользу. Именно с нашим приходом, логотип журнала несколько видоизменился, и издание начало считаться концептуальным. Правда Вредактор считает, что это его Вредакторская заслуга. Нас – наркоманов, развратников и извращенцев – он никак не может заподозрить в принесении пользы. Мы давно считаем, что он держит нас в редакции ради того, чтобы было о чём пострадать вечерами.
– Не коллектив – бордель вперемешку с бараком… – всхлипывает он, гордясь в тоже время своею тяжелой долей. А жена его жалеет, и понимает. И от этого им делается счастье. Вредактор и при нас пытается жаловаться:
– Господи, ну Марина, ну как вы разговариваете? Я удивляюсь, как вас ещё в приличных фирмах принимают.
– Принимают просто офигительно, господин Гла Вредактор. Кормят, пОют, ещё приглашают. А что? Хотите, вас собой возьму?
– Ох, у меня своих дел хватает, – квохчет возмущенный Вредактор, – Бесфамильная, чем вы занимаетесь на рабочем месте? Снова Галкиной сердечки с поцелуйчиками шлёте? Вы же взрослые женщины… Постеснялись бы хоть меня, старика…
Отчего-то Вредактор был уверен, что мы с Сонечкой и Нинелькой развратные лесбиянки. Может, оттого, что иногда мы обменивались виртуальными поцелуйчиками – просто так или в благодарность за какую-нибудь классную идею. Может, из-за того, что у Нинель есть дурацкая привычка приглашать меня с собой в туалет.
– Пойдём, посторожишь! – приглашает она громогласно, что на самом деле значит – пойдём, подержишь сумочку, а потом постоим, покурим, очередными сплетнями поделимся.
Сонечка в туалет ходит одна, но зато на каждом перекуре пропадает часами и довольно громко, не стесняясь распахнутой над нами форточки Вредактора, делится очередными своими удачами и промахами.
Сонечка и вправду страшная развратница. У них с Нинелькой сложились похожие судьбы. Обе рано и неудачно выскочили замуж. Возможно, они потому друг друга и не терпели, что к одним и тем же вещам относились настолько по-разному. Нинель скорбела и была переполнена образом «одинокой женщины, которая никому не верит», Сонечка была счастлива возможностью не хранить никому верность и навёрстывала упущенные в замужестве возможности. Ничуть не смущаясь, она рассказывала всем и каждому о своих похождениях и страшно гордилась, что в свои «тридцать с гаком» всё ещё пользуется повышенным спросом.
– И у мужчин, и у женщин, и у старых и у молоденьких совсем, – горделиво признавалась она, и всем нам становилось понятно, что Сонечка действительно сильно «не в себе». – Жизнь – штука непредсказуемая, – оправдывалась она. – Пока даёт, надо брать от неё всё… Вот я во времена замужества так не думала, и зачахла совсем. А теперь – расцветаю.
В этом смысле Сонечка меня никогда не понимала, и негодовала от моей политики отношений с клиентами.
– Ты просто крутишь динамо! – возмущалась она, – Улыбаешься, вертишься… Люди рассчитывают!
Сама Сонечка пустых надежд клиентам не даёт никогда, считая это признаком дурного тона. Все поданные ею знаки многообещающи, и она по-царски щедро выполняет свои обещания.
– Не даю я никаких поводов, – отбрыкивалась от Соничкиных обвинений я, – Совместное распитие спиртных напитков вовсе ничего не обозначает. Да если хочешь знать, большинству мужиков возможность поплакаться в жилетку значительно нужнее. Секс-партнёрами современные обеспеченные мужчины уже пресытились. У них теперь дефецит задушевных разговоров и искренних отношений. И тут такая появляюсь я! – так я говорила обычно, когда переставала уже оправдываться, а начинала просто кривляться, – Специалист по задушевным разговорам и взаимопониманию… Ну, как тут им, бедненьким, пару статеек у меня не заказать?
– Кошмар! – серьёзно осмысливала происходящее Сонечка, – Марина, ты дружишь за деньги. Это отвратительно! Ты – просто моральная проститутка! – потом добавляла весело, – Ты – моральная, а я – аморальная. Вот так коллективчик! – хохотала она уже громко и от души.
Не знаю уж, кто из нас прав. Наверное, обе. Обе честно спим с теми, с кем хочется. Просто мне хочется далеко не с каждым.
Урывками наслушавшись таких разговоров, Вредактор не может потом уснуть ночами и жалуется на нас своей тщательно выкрашенной под жёлтого цыпленка жене.
Между прочим, несмотря на разносторонность своей аморальности, Сонечка ни разу, слышите, не разу в жизни не покусилась на меня или там, как это называется, на мою девичью честь. В своё время мне было даже немного обидно. Чем я хуже других? Как-то я даже набралась наглости – подошла и спросила.
– Что ты, Маринка, совсем белены объелась, – по-Голлидэевски захохотала тогда моя Сонечка, – Как ты себе это представляешь? Я тебя что, в кино должна пригласить? Или в туалете за кабинкой зажать, Нинельку отпихнув предварительно? В таких делах страсть надобно. А откуда у нас с тобой страсть, если мы сто лет уже знакомы и всё друг про друга знаем?
…«Так мы идём курить, секретница?» – снова приходит мессага от Карпуши, вырывая меня из воспоминаний и рассуждений. От непроизвольных метаний между реальными событиями и постоянно атакующими мизансценами из прошлого, я совсем потерялась и не могу сосредоточиться. Мне нужно сделать что-то важное. Что?
«Сейчас», – отвечаю Карпуше, – «Сейчас иду».
Вспомнив о рукописи, понимаю, что нужно делать, перезваниваю Гарику.
– Как Анюта? Как Лёва? Как вам коньяк мой вчерашний?
Тут же узнаю, что Анечка идёт на поправку, а Лёва не отходит от неё ни на шаг и спит прямо в её палате.
Вот и славненько. Остаток жизни придётся посвятить восстановлению безвинно убиенной рукописи.