Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Русская красавица. Антология смерти - Ирина Сергеевна Потанина на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Вы уж, господа соседи, учитесь на чужих огрехах. Любите друг друга, родимые! Что есть мочи любите, сердешные! С такой силой любите, с какой она вас по понедельничным утрам ненавидела.

М-да… В последнее время с головой у товарища Мамочкина совсем плохо. Впрочем, не мудрено. Сейчас ему, должно быть, под девяносто.

Давным-давно, когда моя бабушка только получила здесь комнату, товарищ Мамочкин уже был стариком. Десятилетняя я рассматривала его с мистическим ужасом и патологическим любопытством. За последние двадцать лет внешность его почти не изменилась. Тот же скелет в кожаном покрове с чужого плеча. Это несоответствие размеров (кожа явно предназначалась для более крупного тела) покрывало товарища Мамочкина многочисленными складками. В детстве я глядела на них, как загипнотизированная, и всё пыталась понять, как же такое может висеть на обычном человеке. Взрослые ошибочно принимали моё пристальное внимание за привязанность к соседу. В награду за хорошее поведение меня обещали «пустить к товарищу Мамочкину». Я содрогалась от одной мысли об этом, тряслась от страха, но старалась вести себя хорошо, чтобы пойти. И шла! Товарищ Мамочкин – отчего-то все соседи звали его именно с этой коммунистической приставкой – был тогда вполне «в себе» и болел только физически. Он читал мне рассказы Джека Лондона и хвалился двумя портретами писателя в рамочках. Позже я поняла, что на одном из портретов был действительно именитый прозаик, а на втором – сам Мамочкин в молодости. Молодой Мамочкин, удивительно похожий на знаменитого писателя, совсем не походил на Мамочкина старого, и от этого делалось жутко. Болезнь и старость меняют человека до неузнаваемости…

Именно этими словами я начала статью о самоубийстве Джека Лондона. Написала в Рукописи, мол, не умри писатель в свои сорок, кто знает, что сделала бы с ним болезнь. «Может, стал бы страшным, как наш Мамочкин», – написала, – «Сошёл бы с ума, врывался бы к соседям в ванну и просил никому не рассказывать о вылазках на помойку». То есть, это я преувеличиваю. Про ванну, я, конечно, в Рукописи не писала, потому что не знала ещё, что Мамочкин дойдёт до такого маразма. Писала про всё остальное. А коллега Нинелька, которой я вскользь рассказала об идее подобной заметки, пришла в ужас.

– Ты что?! – всполошилась, – Кто такой Джек Лондон, и кто – Мамочкин? Великого писателя и вдруг со слабоумным стариком сравнила! О Джеке Лондоне уместно почтительно скорбеть, а ты глумишься… И потом, какое самоубийство? Несчастный случай чистой воды. Джек Лондон умер от уремической интоксикации!

– Ага, а листок с расчётами смертельной дозы морфия возле его кровати и два пустых пузырька от снотворного под оной – это случайное совпадение, – хитро соскалилась я в ответ, довольная произведенным эффектом.

Именно такого результата я от Рукописи и жду. Пусть взрываются, пусть спорят, пусть перепроверяют факты. Лишь бы затронуло, заставило память отвоевать у забвения главное: строки, личности, эпизоды… Отвоевать и сравнить с настоящим, аналогии выследить и вытравить. Иногда с ужасом понимаю, что, живи я, например, в начале века, в окружении тех самых, о ком сейчас в Рукописи дрожью исхожу, я бы их попросту не разглядела… Где-то в «отчаянном положении» металась бы между бессилием и долгом пред шестнадцатилетним сыном Цветаева, где-то Есенин лечился бы от неизлечимого, как бессмысленность бытия, алкоголизма, где-то вымаливал бы прощение у муз Блок, а я бы смотрела на это буднично. «Жизнь есть жизнь» – говорила бы, и снова уматывала в мечтания о героических личностях прошлых столетий. Потому что – вот маразм – прошлые столетия нам всегда видны яснее и ярче, чем настоящее. Для того и тревожу Рукописью, чтобы вспомнили, чтоб осознали, что и сейчас вокруг нас – такое же. Чтоб кинулись искать, спасать, вытягивать. Резко рванули б тонущую Дягилеву, оттаскали б эту тоску за косы – пусть не повадно будет так депрессировать… Высушили б, обогрели, рассказали о своей привязанности, потом отпустили бы: «Теперь сама решай!» Она, наверное, всё равно решения б не изменила, зато одной нелепой смертью стало бы меньше. Потому что, если б всё равно полезла, значит осознанно. Значит, не очередной абсурдный коллаж событий и глупость чёрствых современников надоумили, а нечто более значимое. Для того и пишу Рукопись, чтоб тех, кого можно, от курка взведённого отводили бы. Для того и пишу Рукопись, чтоб ценили до того, как потерять… В общем, без всякого злого умысла пишу, запомните, только из благих побуждений!

Впрочем, чушь это всё… Если честно, я и сама не знаю, зачем пишу. Может, чтобы прославиться? Смешно, конечно, но страшно хочется стать кем-нибудь значимым. Чтоб в электричках узнавали, чтоб бумажки в конторах выписывали без очереди, чтоб в компании появился – и не надо ничего доказывать, всем и так известно, что ты – достойная уважения звезда. И чтоб все мои бывшие завидовали будущим. Не по-злому, конечно, а так, немножечко. Впрочем, надеюсь, они и так завидуют.

Резко выгружаюсь из рассуждений практическим заданием. Хорошо, что разговор с Нинель вспомнила. Срочно нужно узнать, что такое «уремическая интоксикация». Не от жажды познаний – из тщеславия. Быть глупее Нинель мне непозволительно. Хоть высшее филологическое и не получала, должна, всё же, держаться на уровне.

– Никому, говорю, не рассказывай! – снова кричит товарищ Мамочкин из коридора. Решил, видимо, что я уже забыла. На этот раз обошлось без взломов. Прильнул губами к дверной щели и орёт.

Что ты будешь делать? И жалко старика и невыносимо с ним нянчиться… Ощущаю стыд: ну что я раздражаюсь против старика? Ответно припадаю губами к дверной щели, ёжусь от стреляющей в упор струйки холодного воздуха, набираю полную грудь и вежливо ору Мамочкину в самое горло:

– Не волнуйтесь, товарищ Мамочкин, никому ни словечка про вас не скажу! Не переживайте! Спать идите!

Послушно успокоившийся старик, шаркая, исчезает в глОтке нашего коммунального коридора.

Я снова погружаюсь в воду, размышления, и свою беспричинную, всё нарастающую тревогу. Подведём-ка итоги последних дней… Итак, ничего нового о Цветаевой я так и не узнала. А ведь на маму, собственно, была вся надежда. Она всю эту кашу заварила, ей бы и разгребать…

Когда-то, в период моего подросткового становления, я, как и положено, страшно скандалила с родителями. Тогда я уже жила здесь, то есть у бабушки, и отношения с маман уже переросли в ту безмерно болезненную любовь, когда люди не умеют жить ни вместе, ни порознь. Долго не видеть друг друга мы не могли: задыхались от кучи невысказанного, которой поделиться можно только друг с другом, потому как куча эта совсем личная и трудно объясняемая посторонним. Общаться часто тоже не могли: доводили друг друга до слёз малейшим невниманием и совершенно не могли разговаривать из-за этих вечных обоюдных упрёков. Отчётливо помню насыщенный запахами летний вечер того периода. Мы с маман сидим на крыльце веранды. Я демонстративно курю, она игнорирует эту демонстрацию и смотрит прямо перед собой, уязвлённая каким-то очередным моим трактатом о пользе жизни без родителей. Я продолжаю разглагольствовать, а маман перебивает резко. Полушёпотом, ничуть не стесняясь уже привычно влажных во время моих приездов глаз, улыбается одними губами и задумчиво произносит: «Знаешь, а вот Цветаева повесилась, когда сын сказал, что она ему не нужна». Что было дальше, не помню. Наверняка помирились, поплакали хором о такой дурацкой нашей неспособности общаться. А фраза запомнилась и всплыла в памяти, как только я взялась за Рукопись. К статье о смерти Цветаевой эта информация была бы очень интересна… Собственно, истекшие выходные были принесены в жертву решению этого вопроса. Я поехала к маман спрашивать и осталась ни с чем. Маман о том нашем разговоре категорически не помнит и про источник информации сказать ничего не может: «Может, я сама это придумала, а может, и вычитала где. Выбрось из головы. Ты же претендуешь на объективность – вот и руководствуйся только проверенными фактами». Я взвыла мысленно и дала себе очередной зарок на важные темы с домашними не разговаривать. Как про меня такое можно думать?! На объективность Рукописи я никогда не претендовала. Антология смерти не может быть объективной – как можно объективно писать о том, к чему неравнодушен?!

Общий язык с обожаемой своей маман я в очередной раз не нашла. О чём жалею теперь страстно, за что нижайше прошу простить меня, как и за всё содеянное. И нет никаких слов, чтобы выразить степень моей к ней любви и моей перед ней виноватости… Больше об этом писать ничего не буду. Слишком болезненно, а мне силы экономить нужно.

Объективный взгляд:

Глупо было надеяться раскопать что-то новое о самоубийстве Цветаевой. Там всё давно уже сказано. Не стоило ехать к матери, чтоб убедиться, что факт несостоятелен – ссора с сыном не являлась толчком к Цветаевскому самоубийству. Марина Ивановна повесилась осознанно, вовсе не в порыве обиды.

Откуда вообще можно было взять информацию о ссоре?

Из воспоминаний современников? Нет. Обращаясь к сыну «на повышенных тонах» Марина Ивановна всегда переходила на французский, и Мур отвечал тем же. Те, кто был свидетелем последних месяцев поэтессы, не могли понимать текст. Фраза: «Ну уж одного из нас точно вынесут отсюда вперед ногами», – презрительно брошенная Муром матери в одну из ссор, – не в счет. Марина Ивановна всегда была сторонницей чёрного юмора, /слишком сама любила,/ смеяться, когда нельзя/, и всерьёз пораниться о подобное высказывание не могла.

Из дневника Мура? Нет. В опубликованных страницах дневника нет рассказа о последней ссоре с матерью. «Марина Ивановна поступила логично», – скажет Мур после смерти Цветаевой, спасая её имя от обвинений в чудовищном эгоизме. То есть он её поступок случайной вспышкой не считает. Да и сама она писала в предсмертной записке сыну: «Я тяжело больна, это уже не я», то есть подчёркивала, что выбор свой делает осознанно.

Версия маман неправдива, зато красива и, в сравнении с правдой, куда более поучительна:

Мир рушился. Марина Ивановна находилась на грани: муж, дочь, все друзья – если живы, то в лагерях, сама – в опале и эвакуации. Без работы, без средств, без элементарного уважения со стороны окружающих, без возможности заниматься творчеством. Всё было против поэтессы, но она держалась. Не имела права сдаваться, потому что поэт, по её убеждению, обязан быть сильным. «В вас ударят все молнии, но вы должны выстоять», – писала она когда-то Пастернаку, уверенная, что сама бы обязательно выстояла. Но удар нанесли изнутри. В полном расцвете своего шестнадцатилетнего самоутверждения, Мур не оставался в долгу и отвечал на срывы матери (а срывы были, и сын, как самый близкий человек, конечно же попадался под горячую руку) едкими замечаниями. Вынести это Цветаева уже не смогла. Молнии били в самое дорогое – в ахиллесову пяту – в любовь сына. Дети переходного возраста, бойтесь собственных взрывов! Берегите поэтов – ум, честь и совесть вашей эпохи!

Бесспорно, множество красивых сюжетов можно надстроить над любой из смертей…За каждой надстройкой ездить к матери? Думается, Марина (не Цветаева – наша, Бесфамильная) просто предчувствовала грядущее. Знала каким-то дальним закутком сознания, что случится, и ездила к маман поэтому. Жизнь и без нашего воображения мастер красивых сюжетов. Особенно остро ощущаешь это, когда строят из твоей собственной шкуры.

* * *

– Горим! Горим! – истеричные вести доносятся из дальнего коридора. Кажется, из комнаты Масковской.

Так… Похоже, поразмыслить не получится. До итогов ли тут? Не соседи – катастрофа. Нашли время дебоширить.

– Горим! Горим! – это уже Волкова присоединилась. Волкова – дама серьёзная. Зря говорить не станет.

Завязываю на груди полотенце, тревожно высовываюсь в коридор.

– Голячка! – восторженно комментирует мой внешний вид трёхлетняя дочь Волковой, – Ма, гляди – Голячка! – она тычет в меня своим не по-детски чинным пальчиком (так, будто я не человек вовсе, а экспонат на выставке) и продолжает свой путь, снова хватаясь за юбку матери. Волкова властно стучится в каждую встречную дверь и требовательно, но монотонно, голосом проводницы из плацкартного вагона, деловито объявляет:

– Горим! Горим! Пожар! Просыпайтесь! Вещи не забывайте! А вы, кстати, ещё за свет должны, – последнюю фразу она обращает ко мне, бросая через плечо свой строгий бухгалтерский взгляд. Волкова следит у нас за счетАми и отличается способностью помнить их все при любых обстоятельствах. – Расплачивайтесь!

– Прямо сейчас? – я невольно улыбаюсь. Волкова мне симпатична. Своей уверенностью, несвоевременностью, совершенной оконченностью своего педантичного облика.

– Потом. Сейчас с вас взять нечего, – без тени улыбки отвечает она и снова стучится в дверь к соседям своим монотонным, – Горим! Горим! Просыпайтесь.

И тут раздаётся пронзительный вой сирен. Одновременно с этим всполошенной курицей пробегает по коридору Масковская, распахивает входную дверь, впуская в коридор едкий запах гари.

Господи Боже, и впрямь горим! Чего ж я стою-то?

Несусь, сломя голову, в свою комнату. Натыкаюсь на студентиков-квартирантов, роняю им под ноги полотенце, мчусь дальше, сверкая белоснежной задницей на фоне тёмных очертаний коридорного хлама.

А вот съездила бы на море в этом году, захватило бы сейчас у мальчиков дух от моей бронзовой равномерности. А так – чёрти что – очертания белья выделяются, словно вытатуированные. Это нынче не модно, считается признаком дурного тона… Но я, увы, с морем пролетела, на солярий не накопила времени, а склонить к нудизму консервативных родителей – моих сообщников в коротких вылазках на речку – так и не смогла.

Влетаю в комнату. Жуть какая! В оконное стекло бьётся тёмно-серый монстр. Горит, кажется, где-то внизу, а нас атакует лишь смрадный дым. Уже лезет в запечатанные на зиму оконные щели, уже сочится. Хорошо хоть, форточку я ещё до ухода в ванну закрыла. К окну не подхожу. Хватаю ноутбук с рукописями, хватаю сумочку (благо записная книжка, телефон, деньги и документы всегда в ней), подставляю пластиковый пакет к трюмо, сгребаю всю косметику и безделушки, швыряю туда же альбом с фотографиями… Потом стыжусь и оставляю пакет под зеркалом: вдруг угорим, что про меня потомки думать станут? «Жила была одна дама, и самое дорогое в её жизни была косметика…»Несусь к двери. Стоп! Одеться, дура, забыла.

Перепуганные соседи собрались в кухне. Окна здесь выходят на другую сторону от пожара. Дружно надеемся на пожарных. Должны потушить. На лестничную площадку не суемся – там дымно. Мадам Волкова уже с кем-то созвонилась, мадам Волкова уже знает, что делать: сидеть на общественных табуретках и ждать отбоя тревоги.

Говорить нам особо не о чем. Всё, что можно рассказать, и так друг о друге знаем, а остальное – ни пред какими пожарами друг другу не откроем.

Студентики-квартиранты очень злятся, что Волкова не даёт никому пойти посмотреть, как там тушат.

– Газом надышитесь где-нибудь в другом месте, не под моей ответственностью, – безапеляционно заявляет она на правах хозяйки их комнаты.

Масковская дрожащими руками обвязывает свою кошку широкой праздничной ленточкой. К ленточке она собирается привязать моток веревки.

– Если станет совсем плохо, буду эвакуировать Муську через окно, – причитает она, объясняя волковской дочери, зачем отобрала её бантик.

Андрей Артемович – единственный нормальный мужик в нашей квартире – болезненно морщится, глядя на часы. Через три часа ему надо будет собираться на работу. Даже если сгорим, его обуглившийся труп пойдёт туда, с твёрдым намерением заработать на институт подрастающему сыну. Жена Андрея Артёмовича дремлет на мешке с вещами (и когда, спрашивается, успели собрать?), иногда сонно открывает глаза и по-детски улыбается:

– Хорошо, что Тёмочка сейчас у бабушки, да?

В целом обстановка весьма гармоничная. Вроде и нет никакого ЧП. Только Волкова нервничает.

– Товарищ Мамочкин! – требовательно кричит она в дальний конец коридора, – Долго вы там? Идите к нам, я говорю!

– Товалисс Мамоскин! – вторит матери девочка и смеётся. Ей страшно нравится произносить имя соседа.

Я всегда поражаюсь, как Волкова умудрилась её создать. Такую смешную, такую белокурую, такую бестолковую и подвижную… Даже не в этом дело. Не в подвижности. Непонятно, как Волкова умудрилась её зачать? Ни разу в жизни я не видела рядом с нашей счетоводшей ни мужа, ни любовника, ни ухажера, ни даже просто друга. Внешне Волкова всегда была дамой ого-го-го, а вот характером не вышла. Не желала никаких внеделовых контактов, и всё тут. Масковская говаривала, что был когда-то синеглазый мальчик, с которым наша Волкова гуляла в юности, и на шею бросалась при встрече, и от телефона не отходила, и о свадьбе уже было договорено… А потом афганская война забрала синеглазого. И с тех пор Волкова решила, мол, хранить обет верности погибшему. И нарушила этот обет лишь однажды, когда дочку себе завести надумала. Поначалу я Масковской не верила – та мастер плетения сплетен. Но однажды Волкова зашла ко мне в комнату испить чайку и, наткнувшись на листок с выписанными Ахматовскими строчками, побелела вдруг.

Не бывать тебе в живых,/Со снегу не встать./Двадцать восемь штыковых,/ Огнестрельных пять. /Горькую обновушку/ Другу шила я./Любит, любит кровушку / Русская земля.

– Как точно это, как про него… Мариночка, чьё это? – Волкова мгновенно растеряла всю свою невозмутимость.

– Это Анна Андреевна оплакивала Гумилёва. Ещё до того, как выяснилось всё. Написала, а спустя две недели узнала, что бывший муж расстрелян, – я ответила, как энциклопедия, без тени вопроса, мол «вам-то что?». Потому как почувствовала: нельзя её сейчас расспрашивать.

– А… Про Гумилёва… – растерянно пробормотала тогда Волкова и ушла к себе, так ничего и не объяснив.

Но и так всё понятно было. Тот, лучший, погиб, а абы каких Волковой не надо было. Молодец баба! В тридцать семь лет, дочку решилась завести. Экземпляра того, с которым решилась, никто из нас никогда не видывал. Спросить бы о нём, да нехорошо вроде бы к взрослой женщине с такими глупостями приставать.

– А ведь там, где горит… Там, наверное, люди гибнут… Мы бы спасти могли, наверное, растерянно произносит вдруг один из студентиков. Другой опасливо косится на Волкову и пожимает плечами: сам, мол, брат, видишь, никуда нас отсюда не отпустят. На том они и успокаиваются.

А я вот наоборот. До меня тоже вдруг доходит, что прямо сейчас, на пару этажей ниже, рушатся, а может, и обрываются чьи-то жизни. Кого я помню со второго этажа? Только хрупкую девочку с огромной собакой и не менее огромными глупыми глазами. Глупыми не от природы, от юного возраста… Жаль будет, если они так никогда и не поумнеют.

Живо представляю себе картину: залитый пламенем коридор, сдавленные гарью крики тех, чей путь к выходу отрезан пламенем, невыносимое палево…

Стоять! То, ненадолго притихшее предчувствие чего-то дерьмового вспыхивает моментально с новой силою. Да ведь это мой сон! Один в один… Вот к чему, оказывается, снились эти бесконечные пожары. Или своими снами я сама зазвала их в гости? Эх, сны мои кошмарные, неотпускающие ужасы… Напророчила.

Я очень часто ношу цветочки к своей могиле. То есть, не к могиле – к ячейке в колумбарии. Выискиваю её среди чужих, всматриваюсь в собственные инициалы на надгробии, кладу цветочки, шепчусь с покойными. «Могила» эта «моя» по трём причинам – во-первых, ячейка принадлежит мне по документам, во-вторых, когда помру, её вскроют и замуруют мои бренные остатки вместе с остальными, в-третьих – на надгробии, кроме дедовых, выгравированы ещё и мои инициалы. Не по ошибке, а оттого, что мы с покойной бабулей полные тёзки. Отца назвали в честь его деда, меня – в честь бабушки. Особенно забавно было получать на почте компенсацию на захоронение.

– Фамилия-имя-отчество получателя?

– Бесфамильная Марина Сергеевна.

– Фамилия-имя-отчество умершего?

– Бесфамильная Марина Сергеевна.

Девушка с почты смотрела на меня тогда перепуганными глазами и снова повторяла вопросы. Я снова терпеливо отвечала, пока её испуг не сменился гневом:

– Что вы мне голову морочите!

Спохватившись, я разъяснила ситуацию.

А пожары мне стали сниться после бабулиного кремирования. Дед умер за пять лет до её инсульта. Деда хоронили торжественно, всей семьёй и коллегами, которые много пили и мало помнили покойного – он уже давно был на пенсии и на работе его совсем забыли. Бабулю кремирование шокировало значительно больше, чем смерть мужа. Смерть ожидалась: дед тяжело болел. А вот сами похороны бабуля представляла себе совсем по-другому. Её категорически шокировал сам факт сжигания:

– Как вспомню, – причитала она все оставшиеся пять лет, – Огонь, значит, пых, вспыхивает! А дед, бедный, как кукла пластмассовая, лежит и плавится…

На самом деле таких воспоминаний у неё быть не могло. Гроб торжественно увезли в топку, и процесс сгорания нам не показывали. Но бабуля всё любила приукрашать, и в конце жизни уже не отличала, где воспоминания всамделишные, а где – подброшенные чрезмерным воображением. Да у неё и справка была из психдиспансера, так что ничего удивительного. После смерти деда, бабуля оставила нам с родителями квартиру в пригороде, а сама перебралась в давно простаивающую без жильцов дедову коммунальную комнату на окраине столицы. Семнадцатилетняя я мигом перебралась за легко управляемой и всё чаще обитающей в джунглях собственного воображения бабулей. Не от любви к ней – из излишней самостоятельности. Не слишком много понимающую бабушку я, что называется, «строила одной левой», посему никакого надзора опасаться не приходилось. Несмотря на все конфликты и моё отвратительное поведение («не смей расспрашивать, где я была! Это моя жизнь, понятно?! если я хочу слушать музыку громко, значит эта музыка того заслуживает!»), бабушка никогда не жаловалась родителям, и была, в общем, сожительницей весьма сносной. Потом инсульт приковал её к постели, продержал там полгода и увёл в мир иной практически без мучительств. В крематорий её отдавать было нельзя. Ещё до инсульта, напуганная своими выдумками о дедовом сжигании, бабушка капризничала: «Только хороните меня в земле. Я в землю хочу!» Бессердечная, я хладнокровно разъясняла, что о такой участи можно забыть, потому как «нам ни в жисть не добиться участка на кладбище, а ячейка в колумбарии всегда нас с тобой ждёт». От этих моих слов бабушка съёживалась и впадала в детство. Ныла, как ребёнок, жаловалась соседям, причитая: «Она хочет меня сжечь!» Соседи звонили родителям. Все вместе уговаривали меня не травить пожилого человека: «Да скажи ты, что в земле захороним, потом-то, чай, поступим по-своему, а сейчас зачем пугать?» Но я стояла на своём и жестоко излагала бабушке правду. Не из честности – от потребности самоутверждаться, идя против всех.

Потом бабушка таки умерла. Будто нарочно, она сотворила это, когда отец был в загранкомандировке. Я оказалась в крайне затруднительном положении. Мама относительно свекрови никогда ничего не решала. Моя младшая сестра на то и была младшей, чтобы не иметь права голоса. Я колебалась. Переживала страшно, обвиняя в инсульте своё свинское поведение, а в смерти – своё неумение правильно ухаживать за лежачей больной. Долго раздумывать было некогда. Я пошла выписывать справку о смерти у участкового врача, и не выдержала – разрыдалась. Врач этот заслуживал доверия хотя бы потому, что из всех наших врачей (а мы с бабулей и в больнице лежали, и на дому наблюдались, и в исследовательский центр один раз ездили) единственный оказался человеком: не поленился выйти в соседнюю комнату, произнося уже такое привычное: «Скоро умрёт. Ждите». Остальные доктора, хоть и сами мне говорили, что больная в сознании, не смущаясь, прямо над её постелью с деловым видом сообщали, что дело дрянь. Они не виноваты. Постоянные контакты со смертью повытягивали из них всё человеческое. Не виноваты, но всё равно сволочи. И если среди вас, этот текст сейчас читающих, есть врачи – вы уж задумайтесь над этим, сделайте одолжение… Так вот, перед этим вот участковым человеком, я не выдержала, разрыдалась, рассказала о кремировании и своих сомнениях. А он внимательно так меня осмотрел и говорит: «Да будет вам. Такая красивая девушка, и так убивается. Круги под глазами образуются, парни любить не станут. Хотите, я вас вечером на кофе приглашу?» Я его тогда за эти слова возненавидела, и себя тоже возненавидела – за бисер перед свиньями… В общем, закаменела я и сожгла покойницу. Как и обещала, без лишних сантиментов. И даже прощения сейчас просить не буду. Перед всеми прошу в этом тексте, а перед ней – не стану. Потому что я оправдание себе придумала красивое: «Она – бабуля – теперь существо высшего ранга. Вся дурь её отпала вместе с бренной оболочкой. А чистая душа – она мудрая, и понимает прекрасно, что жечь лучше, чем закапывать. И хоронящим проще, и червям голоднее». Оправдание действовало верно, но во сне подсознание вылазило наружу. Очень много лет мне снились всевозможные страшные пожары. Собственно, снятся и по сей день, но уже реже. Вчера вот приснился. Я думала – бабуля в колумбарий просит зайти. А оказывается – нет. Оказывается, предупреждали, что на втором этаже гореть будет. Вот же ж.

Мамочкин всё не приходит.

– Товарищ Мамочкин! – возмущение Волковой разгоняет мои рассуждения. Она не выдерживает и намеревается вытащить Мамочкина из комнаты собственноручно. Иду за ней. Чувствуя на себе непосильную ответственность за пожар (мои ведь сны его накаркали!), пытаюсь принимать участие в устранении последствий на полную катушку.

Объективный взгляд:

Нет, ну они все, как дети, честное слово. Суетятся, думают, что от них что-то зависит, организоваться пытаются. Лучше б делом занялись, чем на кухню бестолково всех жильцов сгонять. Бегают, не замечают, как квартира потихоньку уродуется. Вот уже и штукатурка в коридоре чернеет. А в комнатах что творится! Самое время газетами имущество от гари поукутывать, а они на Мамочкина набросились. Раз уж решили набрасываться, хоть бы в зеркало заглянули. Они же сейчас – что ведьмы. Одна в скошлатившемся халате, с бигудями в чёлке и зелёным кремом под глазами. Другая в развратных шортах и маечке легкомысленной. Обе при этом в копоти перемазанные и с глазами неврастеническими. Конечно, больной старик их испугается.

– Товарищ Мамочкин, да вы совсем спятили!

Окна мамочкинской комнаты выходят как раз в ту сторону, где полно дыма и копоти. И нечего Мамочкну в этой комнате сидеть – глаза режет. Он и сам бы рад к нам на кухню прийти, да не может встать с раскладушки. Потому что рюкзак за его спиной размером с самого Мамочкина. Напихал старик себе в рюкзак всякой помоечной гадости, а поднять не может. Сидит, отчаянно руками барахтает, и мычит от бешенства. Глаза на выкате, красный весь… Нас увидел, крестится и «Сгиньте!» кричит. Страшно даже подходить.

Но это мне страшно, а Волкова – она ничего не боится. Бросается к Мамочкину, болезненно щурясь от едкого дыма.

– Марина, что вы стоите, помогите же!

Я сначала подумала, что надо Мамочкину помочь рюкзак поднять, хотела возмутиться. А потом смотрю, нет, снимает Волкова лямки рюкзака с могучих мамочкинских плечей. А Мамочкин отмахиваться пытается.

– Да успокойтесь вы! – кричу я Мамочкину, параллельно стаскивая с него другую лямку рюкзаза, – Мы ж вам добра желаем! Пожар уже тушат, до нас огонь не дойдёт. Только дым. Не сгорит ваша помойка, не переживайте! Пойдёмте на кухню, вы ж задохнётесь здесь!

Отчаявшись стащить с плеча лямку, попросту отстёгиваю её от рюкзака. Мамочкин резко оборачивается и вдруг толкает меня в грудь. Да так, что я отлетаю в пыльный помоечный угол, по локоть вымазываю руку в чем-то слизком, ударяюсь плечом о какие-то ящики… От обиды и боли готова разнести всю эту мамочкинскую комнату на кусочки.

– Да вы что? – кричу, – Я вам помочь хотела, а вы…

Тут Волкова хватает с пола какую-то миску с водой и выливает её Мамочкину на голову, чтоб пришёл в себя. Он беспомощно моргает, но, кажется, возвращается в реальность.

– Это вы? – бубнит, – Ух… А я испужался…

– А ну на кухню идите, живо! – комнадует Волкова, – Сказали же вам, пожар отменяется, бросайте тут свои вещи. Быстро!

Мамочкин, кажется, что-то понимает и идёт к выходу. По дороге он хватает всякую мелочёвку и жадно распихивает её по карманам.

– Да бросайте вы это всё! – Волкова психует и переходит на крик.

– От сердца! – косит под вменяемого Мамочикин и делает пару коротких глотков из бутылька, – Я ж испужался ведь…

– А, – соглашаемся мы, – Лекарства берите, конечно. Взяли? Уходим!

Воля Мамочкина, он бы придумал еще пару десятков необходимых себе лекарств, лишь бы забрать любимые бутыльки. Но Волкова уже подталкивает старика к выходу. Бардак в комнате страшный, всё покрыто гарью и перевёрнуто вверх дном, дышать невозможно. Придётся потом помогать старику убирать. Жуть! Интересно – погорельцам, вроде нас, положена компенсация в лице общественных уборщиц?

Идя по коридору, Мамочкин всё время жалобно оглядывается на дверь своей комнаты.

– Мне бы ещё кое-что захватить, – почти плачет он.

– Идите спокойно, а то сейчас и это заберём! – Волкова кивает на оттопыренные карманы старого старческого пиджака. Она злится, что её довели до крика и от этого кричит ещё сильнее.

– Это от сердца! – поскорее пытается выкрутиться Мамочикин.

– Сколько ж у вас сердец! – наигранно смеётся Волкова.

Мамчкин не отвечает. Опускается на табуретку и крепко сжимает огромными кистями оба своих кармана, чтоб и впрямь не отобрали вещички. Глаза его полны губительной тоски по любимым помоечным вещам. Глядя на сумки соседей, Мамочкин болезненно вздыхает («все с вещами, а мне нельзя»). В складках его огромных отвислых щёк торчат маленькие беленькие полосочки. Кажется, Волкова облила его водой с приготовленной для жарки картошкой.

На кухне, между тем, новая беда.

Тараканов я не люблю настолько, что они уходили из любого помещения, где я жила. Силой своего отвращения, помноженного на тщательность распрыскивания отравы, я выжила этих тварей из самых потаённых уголков нашей коммуналки. Слава богу, соседи (все кроме Мамочкина) поддержали меня в этой борьбе и старались не оставлять грязи на подкормку возможных тараканьих возвращенцев. Но это касалось только нашей квартиры. Под нами находилось еще четыре коммунальных кухни. Четыре нормальные коммунальные кухни! Со скандалами из-за уборки, с немытыми плитами, и невынесенными вёдрами… И вот сейчас тараканы со всех нижних этажей решили переползти к нам.

В мгновение ока я оказываюсь на табуретке и не собираюсь слазить, даже если пламя доберётся до нашего этажа.



Поделиться книгой:

На главную
Назад