В ходе последующих поездок Екатерины по стране дворяне обращались к ней со своими семейными проблемами, и она не оставляла их без внимания. Характерно, что даже в решении этих вопросов она апеллировала к основанным ею учреждениям – Совестному суду. Совестный суд, созданный учреждениями 1775 г., являлся всесословным органом, сочетавшим в себе функции суда по малозначительным делам, третейского суда и прокуратуры. Такой суд учреждался в каждой части города и состоял из одного или более судей и нескольких присяжных. Отдавая эти прошения в Совестный суд, Екатерина была уверена в скором решении этих дел. В Киеве в 1787 г. она дает поручение генерал-губернатору Малороссии П. А. Румянцеву употребить все возможные, законами позволенные, средства убедить «совестью» надворного советника Михаила Губчица помириться с женой или назначить ей из своего имения содержание. Румянцев распорядился Новгород-Северскому Совестному суду решить этот вопрос{99}.
На первый взгляд, взаимодействие российской императрицы с дворянством носило церемониальный характер. Харизматический образ императрицы, представленный в церемониале путешествия, отражал ее попечение, заботу о населении, в том числе о дворянстве. Однако эти встречи и консолидировали дворянское общество вокруг монаршей особы, и отражали значимость для верховной власти первого сословия страны. Дворянство публично заявляло о своей лояльности и преданности, что отражалось и в церемониальных текстах. Возможности церемониала путешествий позволили императрице укрепить связь с опорой трона – первенствующим сословием страны. Таким образом, коммуникация Екатерины II и российского дворянства в церемониале путешествий способствовала легитимации императорской власти и тем самым усилению ее политического ресурса.
С другой стороны, политическая практика императорских путешествий определяла для власти приоритетные задачи в дальнейшем развитии дворянского сословия, связанные с улучшением экономического, материального положения господствующего сословия, а также с повышением его культурного и политического уровня. Таким образом, практика поездок императрицы опровергает суждение М. М. Щербатова о том, что, путешествуя по стране, Екатерина «видела и не видала»{100}, т. е. ей была представлена лишь та картина процветающей империи, которую она хотела видеть. Даже в ее общении с первенствующим сословием страны не чувствовалось полного благополучия: императрица столкнулась и с проблемами самоуправления дворянского общества, и с вопросами, касающимися земельных отношений; ей подавались и челобитные, касающиеся нелегких судеб отдельных дворянских семей.
Е. В. Беспалая. Последний путь странствующего императора Александра I
Двадцатичетырехлетнее правление Александра I, – наиболее загадочного, по мнению современников и историков, представителя дома Романовых, – сопровождалось многочисленными путешествиями. Вступив на престол, император на протяжении «четверти века почти ежегодно предпринимал длительные вояжи […] Он исколесил Россию от Архангельска на севере до Севастополя на юге и Златоуста на востоке. Западные ее пределы – со шпагой ли военачальника, с портфелем дипломата – он множество раз пересекал во время зарубежных поездок»{101}. Необходимость совершения венценосным правителем поездок в пределах огромной страны была вызвана рядом причин, в числе которых было желание ознакомиться с состоянием дел в Москве, российской глубинке и во вновь присоединенных территориях – Бессарабии, Польше и Финляндии с тем, чтобы «ускорить своим присутствием исполнение сделанных распоряжений».
Путешествия монарха за пределы империи в период противостояния России и наполеоновской Франции были обусловлены стремлением участвовать в военных кампаниях. Первоначальная попытка Александра I взять под свой контроль действия верховного командования русской армии, которой в 1805 г. под Аустерлицем противостояла армия Наполеона, обернулась горьким разочарованием из-за поражения русско-австрийского военного альянса. Но в результате военной кампании 1813–1814 гг., в которой царь принял активное участие и сыграл важную роль, была одержана победа над Наполеоном. В наступившую «эпоху конгрессов» в 1815–1822 гг. по окончании общеевропейской войны возникла необходимость присутствия монарха победившей державы на многих международных конгрессах, проходивших в Вене, Ахене, Троппау, Лайбахе и Вероне. Российский император совместно с монархами союзных держав – Австрии, Пруссии и Англии, – создавал новый миропорядок в Европе, а затем и принимал меры к его сохранению.
В промежутках между заседаниями конгрессов Александр I в сопровождении узкого круга доверенных лиц совершал визиты частного характера в Лондон, Брюссель, Париж, Берлин. Длительное отсутствие Александра I в стране не мешало ему заниматься государственными делами. По прибытии курьеров из Петербурга, царь в присутствии начальника Главного штаба князя П. М. Волконского, которого в 1823 г. сменил на этом посту генерал-адъютант И. И. Дибич, знакомился с корреспонденцией, писал распоряжения и указы, а затем отправлял их по назначению.
Стремление императора к «беспрестанной перемене мест» было вызвано не только соображениями государственной целесообразности. По мнению историка Н. К. Шильдера, оно порождалось желанием Александра I заглушить новыми впечатлениями то мрачное мистическое настроение, которое овладело им по окончании войны с Наполеоном, борьба с которым потребовала огромного напряжения сил. С годами светская жизнь в столице вследствие перенесенных утрат и разочарования в жизни все меньше привлекала монарха. В то же время «нескончаемые путешествия» помогали бороться с тоской и обретать душевное равновесие. Обязательной частью путешествий было общение с народом, посещение храмов и больниц, участие в церемониях по закладке храмов и открытию памятников{102}.
Однако эти путешествия несли в себе и риск для жизни императора, о чем сообщал в своих письмах генерал-адъютант князь П. М. Волконский, неизменный спутник царя во многих поездках. В ноябре 1818 г. перед отъездом из Ахена в Брюссель был раскрыт заговор, организованный французскими офицерами, «изгнанными из страны», которые намеревались арестовать царя и, «приставя пистолет ко лбу, заставить Государя подписать декларацию в пользу Бонапарте и его сына». Были приняты меры по обеспечению безопасности проезда императора и «так сокрыты были удачно, что Государь» не догадывался о них на всем пути в Брюссель и обратно. Двумя годами позже в поездке из Троппау в Вену в декабре 1820 г. коляска с императором на полной скорости ударилась на повороте «в самых воротах городских» и «была отброшена в другую сторону», едва удержавшись на ходу. По словам князя, их «сам Бог спас». Возмущенный неосторожной ездой немецких извозчиков, он с опаской думал о предстоящей поездке из Вены в Лайбах, дорога в который была еще хуже, «и ужасно гористо, а от морозов и снега очень скользят экипажи, от чего легко можно быть в канаве»{103}.
Не менее сложным и опасным было путешествие по Финляндии, которую император посетил летом 1819 г. Путь по реке и озеру в финский город Каяни едва не обернулся бедой. Шлюпки шли на полных парусах, когда поднялась буря, и волны стали подниматься «так высоко, что ничего не было видно», заполняя шлюпку. Промокший, но внешне спокойный царь, «спросил у капитана по-английски: не опасно ли?» и услышал ответ, что нет никакой опасности. Однако вскоре шквал сломал ручку руля, путешественников «спасла запасная ручка, которую капитан успел надеть вместо сломанной». Обратно возвращались по совету князя Волконского «сухим путем», по узким гористым тропам и болотистой труднопроходимой местности пешком или верхом на лошадях{104}.
Длительные поездки, требовавшие от Александра и его окружения хорошей физической подготовки, заканчивались иногда трехчасовым ночлегом, а затем путешественники вновь отправлялись в путь. «Ночь в дороге император проводил по-спартански – на походной кровати, на жестком сафьяновом матраце, который набивался сеном»{105}. В осеннюю погоду добирались нередко по размытым дорогам, зимой на санях. При этом монарх «предпочитал открытые экипажи, хотя зимой это было чревато обморожением». В «студеном декабре 1812 года», выехав в город Вильно к армии, «император пять дней провел в открытых санях», за что, по его словам, «пришлось поплатиться кончиком носа»{106}. Метель и вьюга не пугали путешественников, если уже был намечен маршрут поездки. В конце ноября 1822 г. по дороге из Вероны в Россию в десятиградусный мороз около Падуи «государя застигла страшная вьюга, и мороз усилился до 16 градусов». Некоторые спутники «поморозили пальцы на руках и ногах», но император проследовал дальше. «И только 20-го января 1823 г. прибыл на ночлег в Царское Село. Дорогой мороз доходил до 26 градусов, но, несмотря на стужу, государь все время ехал в открытых санях»{107}.
В весеннее время Александр, не задерживаясь в ожидании хорошей погоды, мог отправиться в путь при полном разливе рек, по снегу. По воспоминаниям участника поездки лейб-хирурга Д. К. Тарасова, царь отправился в Варшаву 4 апреля 1825 г. на открытие польского сейма{108}. Дорога через Витебск, Оршу и Брест-Литовский оказалась не из легких. Таяние снега и льда приводило к необходимости вырубать лед для переправы парома через реку Двину, а затем вытаскивать увязшие в грязи экипажи, при этом царь выходил из коляски и шел пешком. Двадцатидневное пребывание в Варшаве было заполнено парадами, смотрами войск и изучением протоколов заседаний сейма, а также недолгой поездкой в западные воеводства Царства Польского. Возвратившись из Калиша в Варшаву, Александр I 1 июня выступил с торжественной речью на заключительном заседании сейма, а уже на следующий день, покинув польский край (как оказалось, навсегда), отправился в Царское Село.
Взяв курс на Ковно, император прибыл в город 4 июня. После ночлега он начал осмотр тех мест, «где в 1812 году Наполеон переправил свою огромную армию и того исторического холма», на котором была разбита палатка «грозного повелителя Европы», наблюдавшего за движением своей армии, вступающей в пределы России{109}. Открывшаяся перед глазами императора панорама, вероятно, напомнила о прошедших ранее событиях. О том тяжелом времени, когда, казалось, с приходом в Москву врага так мало осталось шансов на благополучный исход военной кампании. Но проявленная им непреклонная воля продолжать борьбу, опиравшаяся на неизменную поддержку супруги Елизаветы Алексеевны, привела к славе русского оружия.
Еще до отъезда Александра I в Варшаву врачи сообщили ему, что из-за ухудшения состояния здоровья императрица нуждается в немедленной смене сырого петербургского климата на более мягкий и благоприятный. Вскоре после возвращения императора в Царское Село возникла необходимость решить этот вопрос. «Но довольно долго не был разрешен вопрос: отправиться императрице за границу, в чужие края, или южную часть России, и в какое именно место?», – писал Д. К. Тарасов. Лечащие врачи предлагали Крым, природа и климат которого схожи со средней Италией. Однако царь медлил в нерешительности{110}. В письме к матери, маркграфине Амалии Баденской, императрица сообщала некоторые подробности. Созвали «секретный комитет» в составе царственных супругов и лечащих врачей, на котором рассматривались разные варианты: «юг Франции, Пиза и Рим», но не «юг Германии», о котором не упоминали. Остановились на юге России: «было предложено три места, и Император выбрал самое отдаленное, Таганрог, портовый городок на Азовском море». С выбором супруга она согласилась, царь при этом намерен был сопровождать её до Таганрога, после чего планировал посетить «Астрахань, а затем возвратиться в Петербург»{111}.
Слух о том, что «государь намеревается ехать внутрь России» дошел и до возвращавшегося из Франции князя П. М. Волконского, который, по его словам, надеялся на время отсутствия в столице монарха погостить в своем подмосковном имении Суханово. Однако Александр I поручил ему сопровождать императрицу на весь период ее пребывания в Таганроге, «куда Государь изволит ехать 1-го сентября наперед для обозрения сего места и устройства жилища для Императрицы, которая отправится туда 3-го сентября». Перспектива отправиться в Таганрог, покинув свое «семейство и расстроенные дела, жить в уединении, почти как в ссылке», не привлекала князя, но он счел «невозможным отказаться от сего предложения» из-за болезненного состояния императрицы{112}.
В день отъезда Александр I, покинув Каменноостровский дворец, заехал не как обычно в Казанский собор, а в Александро-Невскую лавру, чтобы помолиться перед «ракою святого Александра Невского». В общении с митрополитом Серафимом и схимником Алексеем император искал душевного утешения. Впервые за всю историю его долгих странствий цель поездки была вызвана столь печальными обстоятельствами. Он опасался за жизнь больной жены. Об этом свидетельствует тот факт, что царь взял с собой церемониал погребения Екатерины II. Покидая лавру, он просил монахов: «Помолитесь обо мне и о жене моей»{113}.
Выехав из Царского Села по Белорусскому тракту, Александр I на границе с Псковской губернией повернул через Торопец на Тульский тракт. Монарх и его свита, избегая встреч и проводов, передвигались довольно быстро, и на всем пути «нигде не было ни военных смотров, ни парадов, ни маневров». Вслед за царственным супругом 3 сентября 1825 г. с небольшой свитой отправилась в путь и Елизавета Алексеевна. Все внимание императора было обращено к больной супруге: «он писал ей письма и записочки, самые трогательные и задушевные, случайно дошедшие до нас после императрицы и уцелевшие от сожжения. Больная государыня, ехавшая с остановками и ночлегами, была особенно тронута таким отношением к ней мужа и уже на пути чувствовала нравственное облегчение, будучи в восторге, что, наконец, она могла выбраться из Петербурга»{114}.
Когда до Таганрога дошли слухи, что город «избран для восьмимесячного пребывания» царственных особ, и ожидается прибытие из Одессы генерал-губернатора М. С. Воронцова со своим придворным штатом, то его жители «совсем потеряли голову в ожидании столь неожиданного и необычайного события». Вскоре пришло известие от генерал-адъютанта И. И. Дибича, что «Государю угодно остановиться» в том же доме, «где он останавливался в первый раз» в мае 1818 г., и на «исправление» которого «было прислано 25 тысяч рублей»{115}. По распоряжению градоначальника тотчас приступили к проведению ремонтных работ всех казенных и городских строений.
После прибытия монарха со своей свитой в Таганрог 13 сентября в доме-дворце, ставшем царской резиденцией, к приезду императрицы помещения готовились под личным руководством царя. Комнаты были меблированы без всякой роскоши и богатства, но «прилично». Елизавета Алексеевна со свитой, добираясь «малыми перегонами, с частыми отдыхами», прибыла в город 23 сентября. Встретившиеся супруги посетили греческий Александровский монастырь, а затем, после благодарственного молебна, прибыли во дворец. «По приезде императрицы государь окружил её самой нежной заботливостью, предупреждал ее малейшие желания и старался доставлять ей всевозможные развлечения, чтобы пребывание в городе для нее сделать приятным». «Таганрогское уединение возобновило между ними прежние узы, ослабленные на первых порах рассеянной молодостью, а потом заботами государственными. Они вели здесь жизнь тихую, уединенную, свободную от всякого придворного этикета. Елизавета Алексеевна, под влиянием этой нежной любви, стала оживать, здоровье её видимо поправлялось; через несколько дней она окрепла физически и морально»{116}.
Царственные супруги часто гуляли пешком или добирались на коляске до крутого берега, с которого открывался прекрасный вид на Азовское море. Императрица ежедневно посещала сад, который прилегал к дому, и где она любовалась фазанами, привезенными из Кавказа. Под руководством петербургского почт-директора К. Я. Булгакова была учреждена экстра-почта между Таганрогом и Петербургом «через города: Москву, Тулу, Орел, Курск, Харьков и Бахмут»{117}, и Елизавета Алексеевна имела возможность вести переписку с матерью. Однако её огорчали мысли о предстоящей разлуке с супругом, о чем она писала матери 8 октября. «Попросила его недавно сказать мне, когда он рассчитывает вернуться в Петербург, потому что я хотела бы знать, чтобы приготовиться к мысли о его отъезде, как к операции. Он ответил мне: “Как можно позже, я еще посмотрю: но, во всяком случае, не раньше Нового года”. Это привело меня в прекрасное расположение духа на весь день»{118}.
Как видно из письма императрицы, царь не торопился возвратиться в северную столицу. «А между тем, возникли два обстоятельства, которые могли бы принудить государя вернуться в Петербург», – пишет великий князь Николай Михайлович. Речь идет о драме, случившейся «в Грузине, где умертвили любовницу Аракчеева, после чего граф, убитый горем и разъяренный против крестьян, не стал более заниматься государственными делами; а потом получились такие донесения, которые не оставляли больше сомнения в существовании заговора среди офицеров»{119}. Император, часто гостивший у графа А. А. Аракчеева в Грузино, в письмах выражал ему сочувствие, звал в Таганрог и просил вернуться к исполнению своих обязанностей. Наличие заговора офицеров требовало принятия неотлагательных мер.
Вместе с тем 11 октября император совершил поездку в Землю войска Донского, посетив Новочеркасск, Нахичевань, Ростов. 15 октября он уже возвратился в Таганрог, отказавшись, видимо, совершить «более обширное путешествие в Уральск». Об этом в своих воспоминаниях упоминает сотрудник квартирмейстерской части Главного Штаба Н. И. Шениг, который писал о том, что 31 августа 1825 г. ему было поручено доставить предписание саратовскому генерал-губернатору А. Д. Панчулидзеву, чтобы узнать, что представляет собой дорога «от Саратова через Вольск, Овсяной Гай или Мосты до Уральска и есть ли способ выставить по сему тракту нужное число лошадей для проезда Государя Императора». Получив сведения, Шениг доставил их в Таганрог и лично вручил генералу Дибичу до 20 сентября 1825 г.{120}
О намерении Александра I отправиться на юг России, упоминаемом ранее в письме императрицы, сообщал также и московский почт-директор А. Я. Булгаков. Он в письме к брату Константину писал 6 октября 1825 г., что «здесь была эстафета из Астрахани в 5 суток. Государь будет там 10-го числа. Александр Петрович Ермолов ожидает уже там государя. Сказывают, что императрица оттуда изволит ехать в Саратов. Отсюда отправлено множество припасов и в Астрахань, и в Саратов»{121}. В следующем послании от 21 октября речь уже шла о поездке царя в Крым: «это царское путешествие, будет, точно, очень полезно для тамошнего края, который авось-либо государю направится»{122}.
В это время гостивший в Таганроге новороссийский генерал-губернатор М. С. Воронцов пригласил Александра I посетить Крым, «уверяя, что можно еще вернуться обратно до наступления дождей и холода». Графу Воронцову хотелось показать императору край, в котором уже начали строить каменные дороги и «много было сделано в его генерал-губернаторство». Желание императора «отложить столь желанное прежде путешествие в Крым» по настойчивой просьбе Воронцова «переменило Его намерение», и он обещал графу объехать Крым и сдержал свое обещание{123}. Поскольку здоровье Елизаветы Алексеевны шло на поправку, царь поручил генералу Дибичу составить маршрут путешествия, который после представления монарху был по его требованию сокращен. Окончательный вариант поездки был рассчитан на семнадцать дней.
20 октября 1825 г. Александр I в сопровождении небольшой свиты взял курс на Крым. Это путешествие оказалось последним в его жизни. Первые дни проходили благополучно, «государь был очень весел и разговорчив». Переночевав в Мариуполе, он вместе с графом Воронцовым проследовал до Симферополя, куда прибыл 24 октября. На следующий день царь продолжил путь к южному берегу полуострова «и проскакал 35 верст верхом», добравшись до Юрзуфа «по чрезвычайно трудным дорогам и усеянными камнями тропинкам». «Экипажам было велено ожидать Государя в Байдарах», отчего монарх принимал «несовершенно сходною с обыкновенно употребляемою» пищу. Это было, по мнению «доктора Виллие, главною причиною болезни Государя»{124}. Продолжив путешествие, Александр I посетил Никитский сад, имение Ореанду, которое приобрел у графа Кушелева-Безбородко. Рядом с Ореандой в Алупке находилось поместье графа Воронцова, здесь «Государь обедал». Затем он отправился 27 октября в путь, «проехав оттуда более сорока верст по дурной горной дороге» и «прибыл в Байдары, где его ожидали царские экипажи»{125}.
Из Байдар в Балаклаву Александру I пришлось добираться «через горы, на вершине которых дул холодный ветер, а при подошве был сильный жар», что «заставляло Его Величество часто открывать и покрывать голову. Этот внезапный переход от холода к жару, – писал Н. И. Шениг, – предрасположил его к болезни. На пути к Севастополю он почувствовал изнеможение»{126}. Несмотря на это монарх вместе с генералом Дибичем по прибытии в Балаклаву стал осматривать греческий батальон, а затем, отправив свиту в Севастополь, верхом на коне в одном мундире без шинели направился в Георгиевский мужской монастырь. «День был теплый и прекрасный, – пишет Н. К. Шильдер, – но к вечеру подул северо-восточный ветер и настал чувствительный холод. Не подлежит сомнению, что император Александр простудился во время этой неосторожной и несвоевременной поездки в Георгиевский монастырь и, таким образом, утомительные переезды 27-го октября послужили исходной точкой поразившего его вскоре смертельного недуга»{127}.
Отчего здоровый организм Александра I, привыкший за долгие годы к трудным и долгим путешествиям, в поездке по южному берегу Крыма дал сбой и не справился со смертельным недугом? Отправляясь в путешествие, император был обеспокоен состоянием здоровья императрицы и нежеланием Аракчеева заниматься государственными делами при известии о существовании заговора. Осенняя поездка оказалась особенно трудной и опасной для здоровья царя из-за «дурных горных каменистых дорог», частой смены погоды и посещения тех мест, где «господствовала лихорадка». К тому же царь, не обращая внимание на нездоровье, тратил много времени и сил на смотры. Два дня пребывания в Севастополе 28 и 29 октября были в основном посвящены обозрению укреплений, кораблей, казарм, госпиталей, в которых воздух «был чувствительно сыр и холоден». В Бахчисарае, несмотря на нездоровье, он посетил расположенный на высокой скале Чуфут-Кале и на обратном пути – Успенский мужской монастырь.
Оказавшись в начале ноября в Евпатории (Козлове), а затем в Перекопе, монарх, болезненное состояние которого усиливалось, продолжал посещать церкви, мечети, синагоги, казармы и госпитали. И уже на обратном пути он «стал более задумчив и менее прежнего разговорчив». В Мариуполе, куда государь со свитой прибыл 4 ноября, лейб-медик Я. В. Виллие нашел, «что у Него сильная лихорадка; ногти Его были сини, а в теле озноб и дрожь». Врач предложил царственному пациенту остаться в городе, но он не согласился: «Его Величество спешил для свидания с императрицей, ожидавшей его прибытия в назначенное время, т. е. 5-го ноября»{128}. Утомленный и ослабевший, царь в закрытой полостью коляске отправился из Мариуполя в Таганрог, куда прибыл в шесть часов вечера.
Вид вернувшегося в Таганрог императора обеспокоил князя Волконского, который спросил монарха, как его здоровье. Царь ответил: «Я чувствую маленькую лихорадку, которую схватил в Крыму, несмотря на прекрасный климат, который нам так восхваляли. Я более чем когда-либо уверен, что, избрав Таганрог местопребыванием для моей жены, мы поступили в высшей степени благоразумно»{129}. В Таганроге болезнь монарха стала усиливаться, он слег в постель. За супругом заботливо ухаживала Елизавета Алексеевна, стараясь не оставлять его. Окружающие заметили, что Александра I что-то беспокоит. Князь Волконский полагал, что огорчение монарха было вызвано поведением графа Аракчеева, отказавшегося под благовидным предлогом приехать в Таганрог и вернуться к делам.
Болезнь императора стала принимать необратимый характер. Князь Волконский также не отходил от царя. Он писал своему другу А. А. Закревскому: «Во время болезни Государевой я не покидал его, ухаживал за ним, оказывая все пособия, какие только были нужны, и к несчастию моему все труды были тщетны. Всевышнему Творцу угодно было ниспослать на нас гнев свой, лишивши нас столь драгоценного Монарха. Одним утешением остается мне то, что я еще при конце его мог оказать ему последний долг»{130}.
Наступил роковой день 19 ноября 1825 г. Было пасмурное, мрачное утро, «площадь перед дворцом вся была покрыта народом, который из церквей, после моления об исцелении государя, приходил толпами ко дворцу, чтобы получить весть о положении императора»{131}. Вскоре стало известно, что в 10 часов 50 минут великий монарх отошел в вечность. До Петербурга весть о кончине императора Александра I дошла восемь дней спустя – 27 ноября. Извещал об этом князь Волконский, организовавший сразу же после смерти императора Чрезвычайную комиссию. По его распоряжению в столицу был отправлен медицинский акт о кончине монарха и письмо о состоянии дел. Сообщение о смерти Александра I повергло царственную семью – вдовствующую императрицу Марию Федоровну и великого князя Николая Павловича в крайне печальное и трудное положение.
28 ноября было проведено заседание Комитета министров, на котором было принято решение учредить Печальную комиссию в составе 30 человек, назначив ее верховным маршалом князя А. Б. Куракина. Впервые за всю историю русского императорского двора его глава умер вдали от места, где ему предстояло быть погребенным, поэтому перед Печальной комиссией стояла основная задача: «распорядить всю церемонию с подобающим Царской особе уважением и составлять обряды тому сообразные, представить оные на высочайшее усмотрение»{132}. Сама же Печальная комиссия ничего не решала. Все дела ежедневно докладывали Николаю I, и он каждый день рассматривал их, накладывая свои резолюции.
6 декабря в Таганрог князю Волконскому были высланы церемониалы 1796 и 1801 гг. «для определения порядка шествия в Петербург». Церемониал императорских похорон, разработанный Петром I, стал традицией ритуальной культуры при русском дворе. Изменения допускались лишь в особых случаях{133}. Таганрогская комиссия, занимаясь устройством траурной церемонии, испытывала большие трудности в сложившемся междуцарствии, получая распоряжения из Петербурга и Варшавы. В доме, где скончался Александр I, устроили траурный зал и катафалк. «11 декабря тело монарха было перевезено в Троицкий собор Александровского монастыря и установлено в порфире и золоченой короне на высоком о 12 ступенях катафалке под балдахином, поддерживаемом четырьмя колоннами, вокруг были расставлены канделябры с многочисленными свечами»{134}.
Несмотря на имевшиеся трудности в организации и проведении церемонии погребения Александра I, вызванные огромным расстоянием в две тысячи верст, Печальная комиссия и Таганрогская Чрезвычайная комиссия детально разработали сложнейший церемониал императорских похорон. На 40-й день кончины императора, 29 декабря, было назначено начало траурного шествия из Таганрога в Петербург. В строгом соответствии с разработанным церемониалом торжественная процессия переноса тела «странствующего монарха» в северную столицу медленно направилась через Харьков, Белгород, Курск, Орел, Тулу в Москву, привлекая внимание окрестных жителей. Это был последний путь просвещенного монарха по огромным просторам России.
По словам Н. И. Греча, «Александр был враг всякой пышности, всяких торжественных слов», но шествие «Государя от Таганрога до Санкт-Петербурга было величественнейшем торжеством для усопшего»{135}. «На всем пути, даже в степных местах, стекались жители большими массами, чтобы оплакать своего незабвенного монарха. Но в городах, особенно губернских, это стечение народа простиралось до неимоверно обширных размеров и представляло самыя умилительныя и трогательныя сцены уважения и благовения к покойному императору»{136}, – писал Тарасов. «Все ночлеги были в селах или городах, так что гроб всегда ночевал в церквах. Усердием жителей сооружались великолепные катафалки. В каждой епархии на границе встречал архиерей с духовенством всего уезда и сменяли духовенство предшествующей губернии […] У колесницы народ нередко отпрягал лошадей и вез ее на себе. Переезды были обыкновенно не более пятидесяти верст. На границе каждой губернии останавливались в поле, и губернатор одной губернии передавал церемониал губернатору другой, которые и провожал процессию через свою»{137}.
Последняя остановка на ночлег перед Москвой была в Коломне. А на следующее утро, 3 февраля 1826 г., состоялось торжественное вступление в Москву «при повсеместной тишине и спокойствии». В это время в Петербурге шли усиленные приготовления к встрече печального шествия и устройству государственного ритуала похорон Александра I. Церемониал состоял из трех этапов: въезда в Царское Село, затем перенесения тела в Чесменский дворец, от которого должно было начаться торжественное вступление в столицу. Затем в Казанском соборе 7 дней народ мог проститься с усопшим, и, наконец, должны были состояться проводы к месту погребения в соборе Петропавловской крепости.
28 февраля дорожный траурный кортеж подошел к Царскому Селу. Последняя остановка перед этим была в Новгороде в Софийском соборе, который был убран в траур на средства А. А. Аракчеева. 6 марта 1825 г. процессия двинулась в Петербург. «С 8 часов утра в районе Чесменского дворца участники стали выстраиваться в церемониальную процессию. Путь предстоял долгий: до Московской заставы, по Обуховскому проспекту, через Сенную площадь и Садовую улицу, мимо Гостиного двора на Невский проспект и Казанскому собору. Здесь состоялись две службы – одна общая, другая для членов императорской семьи. Затем целую неделю вход в собор был открыт с 8 до 19 часов для всех желающих попрощаться с усопшим государем. Каждый день город объезжали герольды и извещали о последнем акте Печальной процессии, который должен был состояться 13 марта и начаться в 10 часов утра от Казанского собора»{138}.
Наконец, наступил день 13 марта, с утра «до начала шествия, все отделения Печального кортежа расставлялись в нужном порядке и в определенном для каждого месте. В кортеже участвовал весь гвардейский корпус, все военные и гражданские власти, все сословия жителей столицы. В его строгом построении четко обозначился государственный и общественный статус участников, иерархия чинов, социальное построение общества. Город погрузился в глубокий траур и словно вымер»{139}. Наконец траурная процессия направилась к Петропавловскому собору. Каждую минуту раздавался выстрел из пушки, в церквах звонили колокола. Как только кортеж подошел к усыпальнице, гроб внесли и поставили в Петропавловском соборе на катафалк, после чего была отслужена Божественная литургия и совершено отпевание, а затем гроб был опущен в могилу, расположенную по правую сторону от алтаря, рядом с могилой Павла I. «В три часа дня тремя пушечными выстрелами» Петербург и вся Российская империя извещались о свершении «последних мгновений блеска и славы Александра Благословенного»{140}.
Елизавета Алексеевна стойко перенесла жестокий удар судьбы, выпавший на её долю. Но здоровье императрицы стало ухудшаться, поэтому она не могла проводить в последний путь царственного супруга. Таганрог она покинула вместе со свитой во главе с князем П. М. Волконским 21 апреля 1826 г., а уже 4 мая 1826 г. недалеко от Калуги в городе Белёв императрицы не стало. И вновь печальная процессия спустя некоторое время потянулась в Петербург, где 14 июня жители города стали свидетелями торжественного шествия Печального кортежа Елизаветы Алексеевны. В соответствии с церемониалом Елизавета Алексеевна была погребена 22 июня рядом с супругом. По словам великого князя Николая Михайловича, ей суждено было стать не только «скромной тенью августейшего супруга, но и повторить его последний путь»{141}.
Н. М. Филатова. Варшавская коронация Николая I в 1829 г.: русский и польский взгляды
Приступая к освещению данной темы, нельзя не прояснить два важных момента, относящихся к царствованию императоров Александра I и Николая I. Во-первых, в рассматриваемую эпоху «путешествием называли любую поездку императора, будь то военные действия, дипломатические переговоры или смотр войск»{142}. Это не в последнюю очередь было связано с длительностью поездок, с единственно возможным тогда – конным – средством передвижения, доставлявшим немало бытовых трудностей и сулившим множество опасностей даже окруженным многочисленной свитой царственным особам.
К примеру, Александр I, о котором недаром сложили поговорку «провел всю жизнь в дороге», не раз становился жертвой непогоды, в том числе на пути в польские земли. Так, в 1813 г. он, преодолев расстояние от Петербурга до Вильно за три дня в открытых санях, отморозил себе кончик носа{143}. В другой раз, при возвращении из Варшавы в начале зимы 1815 г. ему также пришлось претерпеть неудобства из-за недоразумения: на одном из участков пути, не зная, что император поедет в санях, с дороги смели снег и заполнили канавы щебнем и соломой{144}. А в 1823 г. на объединенных учениях польских и русских войск под Брест-Литовском Александра I лягнула в бедро лошадь польского генерала В. Красиньского, в результате чего император надолго заболел рожистым воспалением.
Николай I, осуществлявший в течение года множество поездок по России, в основном с целью смотра войск, также любил стремительно передвигаться. Современники писали, что в дороге он по нескольку дней питался одними лишь чаем и сыром. Знаменательным стал случай, произошедший с Николаем I в 1836 г. по дороге из Пензы в Тамбов под уездным городом Чембаром, где коляска императора опрокинулась, а сам он получил перелом ключицы{145}. Таким образом, любое путешествие, особенно далекое, в том числе в Царство Польское или Западные губернии России, требовало от монарха определенных личных усилий, что было одной из причин, по которой оно воспринималось как особенно значимое событие.
Во-вторых, прежде чем остановиться на одном из наиболее важных визитов Николая I в Царство Польское (в польской традиции именуемое Королевством), следует вспомнить о находящихся в том же историко-семантическом поле визитах туда императора Александра I. Ведь недаром они были достаточно многочисленны. Одну только Варшаву Александр I в качестве конституционного короля Царства Польского посетил 9 раз (по подсчетам И. Г. Попруженко, в общей сложности ни в одном из русских столичных городов он не жил так подолгу{146}). Свою польскую столицу император посещал почти каждый год: 31 октября (12 ноября) – 21 ноября (3 декабря) 1815 г., когда им была подписана конституция королевства, а затем в 1816, 1818, 1819, 1820, 1821, 1822, 1823 и 1825 гг. Подобная частота визитов российского самодержца и польского короля в одном лице в Варшаву даже вызывала недовольство у его российских подданных. В разговорах с Александром I не раз звучали ревнивые замечания по поводу его польской политики. «Государь! Зачем Вы ездите к полякам? Зачем пишете такие благодарственные манифесты?» – спрашивал его А. Ф. Орлов, добавляя: «Кто может любить Вас так, как русские?»{147}
Путешествия Александра I в Королевство Польское являли собой особый тип саморепрезентации императорской власти, которая должна была, ориентируясь на польское и западноевропейское общественное мнение, демонстрировать иное лицо, отличное от традиционного образа самодержавных императоров, предназначенного для российских подданных. Продолжателем этого типа саморепрезентации власти (хотя и без особого рвения, и, как показала история, на короткое время – до польского восстания 1830 г.) должен был стать Николай I, получивший в наследство от брата титул польского короля.
Однако, став императором, Николай Павлович, еще в бытность великим князем навещавший в Варшаве старшего брата цесаревича Константина – главнокомандующего польской армией, не спешил посетить свои польские владения. Его первый визит в столицу Царства Польского имел место лишь в 1829 г. и был приурочен к коронации (второй раз Николай I в качестве конституционного монарха побывал в Варшаве в мае – июне 1830 г., чтобы открыть и закрыть последний сейм Королевства Польского).
При создании в 1815 г. конституционного Царства Польского под скипетром Александра I в польской конституции было записано: «Все наши наследники по престолу Царства Польского обязаны короноваться Царями Польскими в столице согласно обряду, который будет нами установлен, и приносить следующую клятву: “Обещаюсь и клянусь перед Богом и Евангелием, что буду сохранять и требовать соблюдения Конституционной Хартии всею Моею властью”»{148}.
Александр I, придававший большое значение своему статусу польского конституционного короля, отличного от статуса самодержавного российского императора, и – как показывают польские тексты различных жанров – воспринимавшийся польскими современниками в отрыве от России, как наследник Пястов и Ягеллонов (польских королевских династий){149}, тем не менее уклонился от обряда коронации. Однако архивные материалы показывают, что в начале 1820-х годов рассматривалась возможность коронации Александра I в соответствии с польским церемониалом (последний раз так в 1764 г. короновался Станислав Август Понятовский){150}. Правительственная Комиссии внутренних дел Королевства Польского интересовалась описанием церемониала коронации польских королей. Тогда же правительство пыталось выяснить и судьбы польских корон, хранившихся ранее в сокровищнице Вавеля. Однако эти короны не сохранились, якобы вывезенные во время разделов пруссаками{151}.
Счел необходимым выполнить означенный параграф польской конституции и Николай I, который, однако, в частной переписке с братом Константином Павловичем не скрывал своего скептического отношения к этой процедуре. Ведь, как и другие российские императоры, Николай был уже коронован в Успенском соборе Московского Кремля по православному чину венчания на царство (соединенному с миропомазанием) 22 августа 1826 г. Переписка свидетельствует о разногласиях братьев по поводу места польской коронации и самого обряда. Дело осложнялось тем, что православный монарх должен был короноваться как король католической страны – поэтому вариант коронации в католическом кафедральном соборе был сразу же отвергнут как неприемлемый. Местом проведения церемониала Николай I определил Королевский замок в Варшаве. Он решительно отказался также от произнесения присяги конституции, ссылаясь на то, что формула присяги уже была включена один раз в манифест о восшествии на престол и повторять присягу царю не подобает. Вместо этого, он, преклонив колено, по-французски произнесет молитву, в которой однако будут слова: «Да сподоблюсь царствовать для блага моих народов, […] по учредительной грамоте, дарованной Моим Августейшим Предшественником, и
Это малозаметное, на первый взгляд, расхождение в формулировках говорило о стремлении в тексте, адресованном полякам, подчеркнуть факт присяги нового короля конституции и, напротив, завуалировать в глазах россиян все, связанное с конституционными обязательствами монарха. О том, что поляки ждали именно во всеуслышание произнесенной клятвы соблюдать конституцию 1815 г., говорят хотя бы воспоминания В. Шокальского. Он довольно точно описав церемонию коронации, отметил, что император в молитве «вспомнил об уже принесенной
Под давлением Константина Павловича государь согласился на проведение в рамках коронации торжественного богослужения в католическом кафедральном соборе Варшавы. Продуманный братьями церемониал должен был, таким образом, обозначив непоколебимую приверженность самого царя к православию, «подчеркнуть уважение Николая I к традициям Королевства и вере большинства его тамошних подданных»{156}.
При этом император проявил настойчивость: корона в империи и Царстве Польском должна быть одна и та же – в знак вечного соединения царства с империей. Он ссылался при этом на то, что «Королевство Польское навсегда присоединено к Российской империи: в этом основа существующего ныне положения вещей. Монарх один, а потому символ его власти должен быть един для обеих стран. Монарх, пересекая границу, считается королем: корона с прибытием в эту страну, является короной короля; принадлежа империи, она тем самым принадлежит и Королевству, поскольку тот, кто говорит об одном из этих объектов, автоматически подразумевает и другой. […] Если бы корона существовала, без сомнения ей должно было бы воспользоваться, но ее не существует»{157}.
Это непопулярное в глазах поляков решение было принято тем не менее в контексте официального позиционирования Николаем I себя накануне коронации как польского короля. Подчеркивая свою преемственность с польскими королями, царь в феврале 1828 г. распорядился на свои деньги отстроить в Варшаве часовню для упокоения сердца Яна III Собеского, заявляя, что «таким образом может дать зримое доказательство почитания им добродетелей и замечательных достоинств одного из самых достойных своих предшественников»{158}, а после взятия русскими войсками Варны в ходе русско-турецкой войны прислал в дар Варшаве 12 пушек. «Я жалую Варшаве 12 орудий, как замечательное историческое воспоминание, ибо достойно внимания, что здесь явилась именно русская армия с польским королем, чтобы отомстить смерть другого польского короля, – писал он Константину в октябре 1828 г., в день своего въезда в Варну, имея в виду себя как преемника польского короля Владислава III, погибшего под Варной в 1444 г.»{159}. В проповеди по случаю визита Николая I в Варшаву в 1830 г. архиепископ Адам Пражмовский превозносил императора как продолжателя политики Александра I по отношению к Польше, как того, кто после 65-летнего перерыва короновался польским королем, заключая: «А когда в своих воззваниях он наших древних королей называет своими предшественниками, соединяя древность с современной эпохой, он, кажется, напоминает нам о святой обязанности следовать добродетелям наших предков в выражении чувств своему королю»{160}.
Въехав в Варшаву для коронации 5 (17) мая 1829 г., император, как и сопровождавший его великий князь Михаил, был в мундире польской армии, а наследник Александр Николаевич – в польском мундире Первого полка конных егерей, шефом которого он был. Цесаревич изъяснялся по-польски; представляя его польским офицерам, Николай I сказал: «Ручаюсь, что он хороший поляк, поскольку так воспитан, и, надеюсь, что придет время, когда вы его таким признаете»{161}. Наследника сопровождал воспитатель В. А. Жуковский, который оставил скупые дневниковые записи о своем визите в Варшаву. Интересно, что во время этого визита шли переговоры с воспитателем внебрачного сына великого князя Константина И. М. Фовицким о возможном поступлении его на службу к наследнику, чтобы учить его – как будущего польского короля – польской истории и языку{162}. Цесаревич с воспитателем осматривал достопримечательности Варшавы и ездил в Вилянов, где публично восхищался посаженными Яном III деревьями.
12 (24) мая в Королевском замке Варшавы состоялась коронация. Опубликованный в варшавской прессе и отдельным изданием «Обряд коронации…» предусматривал все детали церемонии: «Короны, скипетр, держава и другие коронационные регалии будут привезены из Петербурга обер-церемонимейстером под охраной четырех кавалергардов вплоть до границы Королевства Польского, куда прибудет церемонимейстер польского двора вместе с четырьмя конными егерями, и разместившись напротив регалий, привезет их в Варшаву, где они будут сложены в Королевском замке в Тронном зале. […] В день коронации инсигнии будут процессией перенесены в костел св. Яна специально назначенными лицами в следующем порядке:
Гвардейское подразделение кавалеристов в пешем строю под командованием офицера,
Два глашатая,
Два церемонимейстера,
Орден Белого Орла,
Печать Королевства,
Знамя,
Меч,
Королевская мантия,
Держава,
Скипетр,
Корона,
Обер-церемонимейстер,
Гвардейское подразделение кавалеристов в пешем строю под командованием офицера,
Все представители власти, долженствующие присутствовать при коронации.
Подразделения гвардии остановятся перед костелом св. Яна. Регалии будут приняты у дверей костела примасом во главе высшего духовенства. Эти регалии будут возложены на специально приготовленный стол, покрытый ярко-красным бархатом с золотыми позументами. Примас отслужит мессу Святого Духа, после чего регалии будут освящены и в том же самом порядке отнесены обратно в Замок, где будут положены в Тронном Зале». В установленный час Его Величество Император и Король, украшенный Орденом Белого Орла, отправится вместе с императрицей, уже надевшей корону и королевскую мантию, в Тронный зал. Далее процессия двинется в коронационный зал, высшие сановники понесут регалии, а саму корону – председатель Сената Королевства Польского с двумя ассистентами. В инструкции прямо говорилось, что во время коронации, после того как примас подаст королю мантию (порфиру), «Его Величество Император и Король повелит подать ему корону. Сановник, который ее нес, возьмет ее со стола и передаст примасу, который ее подаст Его Величеству на подушке, говоря: “Во имя Отца и Сына, и Святого Духа!”. Император и король наденет корону на голову»{163}.
Во время церемониала была использована корона царицы Анны Иоанновны, выполненная мастером Дункелем (в России императоры, начиная с Екатерины II, короновались Большой короной Российской империи). Корону Анны Иоанновны в Варшаву привез церемонимейстер польского королевского двора Я. Жабоклицкий. Он пользовался в Варшаве репутацией чудака, поэтому в некоторых польских воспоминаниях торжественное путешествие российской короны описывалось иронически, что свидетельствует одновременно и об отсутствии должного почтения к ней в польском обществе. В подобном ключе, например, вспоминал обо всей процедуре Леон Сапега: «По окончании турецкой войны был назначен срок коронации императора Николая польским королем. Для этой церемонии хотели найти корону, которой короновались польские короли. Но все поиски были напрасными. Ни в Варшаве, ни в Кракове от нее не осталось и следа. И вот было принято решение привести из Москвы царскую корону. Это стало поводом для ропота многих, которые увидели в этом желание показать, что Польша является лишь придатком России. За этой короной послали в Москву церемонимейстера Жабоклицкого […] Он был невероятно горд этой столь важной в его глазах миссией, тем, что ехал придворной каретой, и что на каждой почтовой станции ему, а вернее короне, отдавали воинские почести»{164}.
Согласно предписанному порядку сначала все королевские регалии, включая и корону, были перенесены польскими сановниками из Королевского замка в католический кафедральный собор, где они были освящены. Затем регалии были возвращены обратно в Королевский замок – в зал Сената, где специально для них воздвигли алтарь с распятием – и расположены на специальном столе. Императрица Александра Федоровна к началу церемонии уже имела на голове корону, выполненную одним из варшавских ювелиров.
Церемонию освящал примас (глава католического духовенства Королевства Польского) Ян Павел Воронич. Он, прочитав молитву, подал царю порфиру, которую Николай I сам надел на себя, затем, благословив корону, подал ее императору, который и ее надел на себя сам соответственно русскому православному обряду венчания на царство. (Этот жест стал потом предметом польских комментариев). Император принял из рук примаса цепь Белого Орла и возложил ее на грудь императрицы, а потом получил от священника скипетр и державу. Затем примас трижды провозгласил «
Таким образом, обряд сочетал в себе российскую традицию коронации со специально изобретенными ради этого случая и ранее не практиковавшимися элементами церемониала. Рассмотрим, каковы были последующие комментарии к этой церемонии – как русские, так и польские.
На страницах русской прессы специально подчеркивалось фигурирование в церемониале российской короны. Так, официальный российский взгляд на происшедшее выражали «Отечественные записки». «Спешу сообщить вам описание события важного, коего я был свидетелем, – говорилось в статье «О коронации его императорского величества», подписанной инициалами Н. Б., – события, достойного Истории не только отечественной, но и всемирной; […]
Присутствовавший при церемониале А. Х. Бенкендорф выражал типичную российскую точку зрения, когда так комментировал происходящее: «В доказательство того, что обе страны находятся под одним и тем же правительством, государь велел привезти из Петербурга императорскую корону»{168}. Интересно в связи с этим замечание также бывшего свидетелем коронации поэта В. А. Жуковского, записавшего в дневнике телеграфным стилем: «День коронации, место между нунциями […] Чтение молитвы.
Взгляд русских, вспоминавших позднее о польской коронации Николая I, кажется сосредоточенным на настроениях поляков и рассуждениях о том, искренними ли являлись их верноподданнические чувства. Одновременно, рассматривая это событие сквозь призму произошедшего вскоре восстания 1830 г., мемуаристы порой проявляют избыточную критичность в оценке русско-польских отношений в 1829 г.
Так, Бенкендорф отмечает внешние проявления радости поляков: «Войско и народ продолжали встречать государя радостными кликами; дамы у окон и на балконах махали платками и казались в восторге от красоты императора, от бесподобного личика его сына, от приветливых поклонов и всей очаровательной осанки императрицы; словом, глаз самый наблюдательный не открыл бы в варшавской встрече ничего, кроме радости и привязанности верного своему монарху народа. Таким сей последний нам представился; таков он был и в сущности, по крайней мере относительно массы». Но в то же время видимая радость поляков омрачается в его глазах неудовлетворенностью русских. Бенкендорф пишет, что слух о предстоящей коронации «оживил новыми надеждами жителей возвращенных от Польши губерний и не порадовал русских». «В соборе, – продолжает он, – под древними сводами которого столько королей воспринимали корону и столько поколений поклонялись своим владыкам, поляками не могло не овладеть некоторое самодовольство при виде потомка Петра Великого, отдающего почесть вероисповеданию их края, и католическое духовенство не могло не ощущать странного чувства, вознося молитвы о возведенном на престол православном царе. На нас, напротив, все это произвело какое-то тягостное впечатление, как бы предзнаменовавшее ту неблагодарность, которую этот легкомысленный и тщеславный народ отплатит со временем за доверие и честь, оказанные ему русским императором»{170}.
Стремление подчеркнуть всеобщее ликование поляков, диссонирующее с их последующей «черной неблагодарностью», налицо у других очевидцев коронации – П. А. Колзакова и А. Ф. Львова. «Народ везде изъявлял особенную радость, и каждый хотел иметь кусок сукна, которым был покрыт помост, устроенный для шествия Их Величеств. В этот торжественный день был при дворе обед, за которым пили за здоровье всего царского дома, верноподданных и за благоденствие царства при пушечных выстрелах и звуке труб. Вечером город был иллюминован, и Их Величества ездили в открытой карете по главнейшим улицам и всюду были сопровождаемы радостными восклицаниями народа. 14 числа было общее поздравление, а 16 народный праздник, на который собралось до 80 тысяч человек; после общего угощения начались увеселения, карусели и гимнастические игры, везде расставлены были кушанья и напитки», – пишет композитор А. Ф. Львов. И заключает: «После всего этого кто бы мог вообразить, что те же знатные поляки, которые под личиною преданности с таким усердием участвовали в этих пышных церемониях, они же возбудят народ к бунту и сами примут управление царством и командование войсками?»{171}
Колзакову важно, что Николай I подтвердил свое расположение к полякам, демонстративно закрепив статус польского короля. В частности, он пишет: «Когда государь стал на свое место, то примас прочел молитву и провозгласил его
Реакция поляков на происшедшее была разнородна. С одной стороны, на приезд нового короля надеялись, ожидая от него как закрепления конституционных гарантий по отношению к Королевству Польскому, так и благотворного влияния на напряженную политическую обстановку, вызванную процессом по делу Патриотического общества и раздражением поляков против великого князя Константина и Н. Н. Новосильцева. В. Шокальский, например, полагает, что «разыграв эту горькую драму с Сеймовым Судом, Николай I явно одумался, желая постепенно изгладить из памяти ужасное впечатление, которое само по себе с течением времени отнюдь не сглаживалось»{173}. Когда весной как гром среди ясного неба разнеслось «наименее всего ожидаемое известие» о будущей коронации, «изумление и радость были повсеместны, и о всем, что тому предшествовало на какой-то момент забыли». Мемуарист с удовлетворением отмечает: «Все время пребывания императорского двора в Варшаве Николай I был весел, вел себя непринужденно, и, казалось, что ему хорошо среди нас. Раза два я встретил его идущим с одним лишь адъютантом. От Лазенок до Королевского замка он сам ездил верхом. Император отдалил от себя полицию, говорил по-польски и недвусмысленно выказывал нам свою симпатию»{174}.
Другой очевидец событий, принимавший в них непосредственное участие, – старший сержант роты Его Императорского и Королевского Величества Первого полка конных егерей Ю. Пательский также вспоминает о торжествах как о «радующих глаз и трогающих сердце». Явно радостные чувства у него вызвал вид императорской семьи – как при въезде в Варшаву («Никогда не забуду вида красивой, импозантной фигуры императора Николая I на чудесном коне вместе с одиннадцатилетним наследником престола великим князем Александром […], на маленькой лошадке следующим за отцом, и великолепной, запряженной восьмеркой лошадей кареты, везущей симпатичную польскую королеву Александру»), так и во время коронации («Только фигуры императора в мундире польского генерала и императрицы в королевской мантии со шлейфом […] сохранились у меня в памяти […] Впрочем, все прошло строго согласно объявленной ранее программе, в серьезной атмосфере и при полном спокойствии»){175}.
Весьма характерны расхождения в якобы виденном и слышанном в те дни представителей разной политической ориентации. Вот один из примеров: Пательский пишет, что «в казармах группа недовольных и революционные агитаторы, которых тогда было предостаточно в рядах армии и в Школе подхорунжих, с негодованием нашептывали нам, что император Николай перед костелом францисканцев не спешился и тем самым не отдал дань уважения ксендзу-примасу, представителю польского межкоролевья, несшему ему вместе с кропилом Божие благословение, и тем самым оскорбил весь польский римско-католический народ»{176}. В то же время Шокальский, утверждавший, что лично видел все происходившее в окно, свидетельствует: «Император слез с коня, поцеловал распятие, поднесенное затем Ее Величеству, и процессия двинулась дальше»{177}.
Как верно пишет польский историк М. Гетка-Кениг, коронация, как и сейм 1830 г., была последним свидетельством «независимости единственного островка польской государственности после трагедии разделов» и, добавим, явно говорила о намерениях нового польского короля открыто позиционировать себя как такового и соблюдать конституцию. «Нигде более в XIX в., даже в автономной Галиции, у поляков не было шансов ощутить в полной мере королевскую славу»{178}. «С провозглашением коронации с Варшавы спала хмурая пелена, которая накрыла ее, начиная с Сеймового Суда. Каждый надеялся вздохнуть вольным воздухом, все мы приветствовали зарю лучшей доли»{179}, – вспоминала Наталия Кицкая. Подобное восприятие коронации как свидетельства сохранения польской государственности и даже открытия ее новой страницы порой позволяло не заметить и одной из главных деталей церемонии – использования российской короны. Впрочем, официальная Варшава ее особо и не подчеркивала. В сочиненных по случаю торжественного события стихах символически фигурировала корона польских королей. Например, официозный автор Л. Дмушевский украсил свой балкон стихами, в которых говорилось, что Николай I:
Zasiadł na Piastów i Jagiełłów tronie
(Воссел на Пястов и Ягеллонов троне
Богуслава Маньковская (дочь создателя польских легионов наполеоновского генерала Я. Х. Домбровского) всерьез писала о том, что у тех, «которые это видели, без сомнения в сердце зародилась национальная гордость, которая всю жизнь будет звучать, словно повторяющееся эхо, которое напоминает о том, что гордый, могущественный царь, властелин половины Европы, представитель гордых Романовых,
С другой стороны, неспокойная политическая атмосфера в Королевстве Польском, слухи о нелюбви к полякам Николая I, чье вступление на престол ознаменовалось расправой над декабристами, давали о себе знать. В. Шокальский, например, рассматривая праздничное убранство Варшавы в день въезда туда императора, отмечает некий неуловимый «понурый оттенок», присутствовавший и в облике города, и даже в, на первый взгляд радостных приветствиях горожан{182}. «Когда монарх, возложив на голову императорскую корону, провозгласил себя коронованным польским королем, ни одно сердце не забилось сильнее, ни одна слеза не пролилась; весь этот обряд казался холодным театральным зрелищем, спектаклем, но не реальностью»{183}, – вспоминал впоследствии А. Козьмян.
В том, что новый король сам надел корону себе на голову, а не предоставил это сделать польскому священнослужителю, многие увидели символ узурпации власти. Характерно и различие в интерпретации тишины, которой был встречен возглас примаса, прославляющий нового польского короля. Известно, что отсутствие бурных выражений народного ликования было запланировано устроителями церемонии. Вот что пишет по этому поводу Ю. У. Немцевич: «После коронации, когда примас Воронич провозгласил
Однако в основном в явно негативном ключе высказывались те мемуаристы, чье видение предшествующих польскому национально-освободительному восстанию 1830 г. событий определялось тем переворотом, который оно произвело в умах. Это негативное видение «последней польской коронации» (выражение М. Гетки-Кенига) было связано не только с тем, что после детронизации Николая I, когда он перестал быть польским королем, поляки были избавлены от необходимости высказывать свою лояльность. Оно сформировалось в повстанческой и эмигрантской публицистике, когда гласности были преданы свидетельства не только непосредственных участников революционного выступления 29 ноября 1830 г., но и лиц, близких к так называемому «коронационному заговору», составленному в 1829 г. с целью покушения на царя.
О масштабе заговора и составе его участников историки спорят до сих пор{186}. Но характерно, что один из его инициаторов Винцентий Смагловский в признаниях Следственной комиссии указал, что целью заговора было воспрепятствовать этому акту, ибо коронация «противоречила священным польским обычаям». Она нарушала исторически сложившийся церемониал, согласно которому помазание и возложение короны на польских королей осуществляли польские архиепископы. «Во времена короля Сигизмунда Россия была покорена гетманом Ходкевичем. Польша не была завоевана царем Николаем, который должен был короноваться. Славной памяти император Александр не короновался, но, думаю, покорил нас ничем иным как своими благодеяниями. Как же коронация, столь противоречившая священным обычаям и церемониям, могла состояться, если во времена, когда Россия была завоевана, Владиславу навязали необходимость короноваться по образцу, практикуемому в России?»{187}
В сознании непосредственных очевидцев, воспроизводивших пережитое без последующих тенденциозных наслоений, истинное происхождение короны и ее «польскость» довольно мирно уживались. Пательский, например, пишет о том, как военные салютовали короне, «
«Чужое» происхождение короны выступило на первый план в повстанческих и эмиграционных публикациях. Об этом свидетельствует, например, следующая цитата из анонимной брошюры, изданной во время восстания 1830 г.: «какой бы энтузиазм возбудил бы он [Николай I], если бы надел не императорскую, а настоящую польскую корону, этот памятник Болеслава Храброго, Батория и Августов»{189}. В глазах патриотов, вспоминавших о коронации, решение Николая I короноваться русской короной дискредитировало акт коронации, который означал уже не обретение Польшей «своего», принимающего польские «правила игры» правителя, а подчинение ее враждебной самодержавной династии. О том, что Николай I «возложил на свою голову непольскую корону и посмел уравнять скипетр прекраснейшего славянского племени с астраханским и сибирским», писал участник заговора подхорунжих А. Лаский{190}.
Окончательно закрепила образ русской короны как символа чужой власти польская художественная литература. Коронация Николая I как польского короля в Варшаве в 1829 г. удостоилась в драме Ю. Словацкого «Кордиан» (написана в 1833 г., годом позже вышла из печати) отдельной художественной интерпретации. Этот сакральный акт в драме десакрализован. Об этом свидетельствует избранная точка зрения на эту церемонию: зритель видит ее глазами толпы, отпускающей по адресу царя колкие шутки. В драме коронация ознаменована несчастьем – гибелью ребенка, и бесчинствами толпы, рвущей на части сукно, покрывающее торжественный помост для зрителей (последнее, кстати, было исторически достоверно). В драме Словацкого все это, с одной стороны, лишает событие торжественности, с другой – являет недобрые предзнаменования, сопутствующие вступлению российского императора на польский престол. Мотив фальшивой, неосвященной национальной традицией «чужой» короны, символизировавшей правление императора Николая I в Польше, прослеживается и в другом произведении Ю. Словацкого – драме «Балладина» (написана в 1834, опубликована в 1839 г.){191}.
Безусловно, права Е. М. Болтунова, утверждающая, что «коронация, проведенная в светском пространстве, была лишена в глазах как русских, так и польских участников самой основы, которой являлось постулирование сакральности монаршей власти»{192}. Однако, камнем преткновения стал здесь не столько вопрос веры как таковой, сколько расхождение в традициях восприятия верховной власти. Расхождение проявилось в разных смыслах, придаваемых этой церемонии русскими – с гораздо более глубокой традицией сакрализации царской власти – и поляками, желавшими вписать нового польского короля в собственный историко-культурный контекст.
Тем не менее разногласия в русских и польских откликах на коронацию 1829 г. еще не дают нам повода разделить тезис Н. К. Шильдера о том, что польская коронация Николая I стала «разрывом между поляками и династией». Коронация (и различные способы ее репрезентации) были попыткой сгладить противоречия между властью и обществом в Царстве Польском, рассчитанной в основном на польскую аудиторию. Вот почему варшавская коронация Николая I прочно вошла в историческую память поляков (в отличие от русских, которыми она до сегодняшнего дня была забыта{193}). Последующий явно негативный ореол, которым это событие было окружено, обусловлен взглядом на него сквозь призму польского восстания 1830 г. и романтической историографии, надолго определившей стереотипы польского исторического сознания. Выводы, которые можно сделать из исследования русских и польских текстов различных жанров (прессы, мемуаристики, художественной литературы), посвященных коронации 1829 г., связаны скорее с различиями самих этих жанров в качестве исторических источников и с метаморфозами исторического сознания.
История одного путешествия
И. Шварц. О поездке Петра Великого в Пресбург[4]