Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Стихотворения и поэмы - Павел Григорьевич Антокольский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

76. ДОРОГА

Пляшут вьюги в столбах полосатых, Мчатся санки, поют ямщики. Петухи раскричались в посадах. Красноглазые спят кабаки. Давний путь по снегам бесконечным! То он вьется, то прям как струна, И, как пышущим горном кузнечным, Далеко озарилась страна, Вся в невиданных сплавах:                                       блистая Жарким золотом и теплотой, Вьется Рыбка в сетях Золотая, Бьет крылом Петушок Золотой. На Урале, в предгорьях Кавказа, В толще кварцевых древних пород, Пламенеют сокровища сказок, Что веками лелеял народ. И на каждом случайном ночлеге Блещет в пурпуре сомкнутых век Море синее, полное неги, Нереида, нагая навек. Мчатся годы.                          И с силою свежей Он в родимую глушь занесен. Там, в сторонке дремучей, медвежьей, Спит Татьяна.                         И снится ей сон, Что бежит она в туфельках легких, В белом платье по синим снегам, Слышит где-то в оврагах далеких, В кабаках нестихающий гам,— Там, где, цифры царапая мелом По зеленому полю стола, Мечет банк шулерам онемелым Ее милый, сожженный дотла. Но спешит, не оглянется Таня, Будто юность кончается с ней. … Сонной няньки ли то бормотанье Или вьюга над бегом саней,— Вдруг услышит он: из непогоды, Из безлюдных полей бубенец. Это в ссылку на долгие годы Давний друг заглянул наконец. И — стаканом в стакан!                                 И согреет Друга давнего пунш огневой. «Значит, все-таки замысел зреет? Значит, время летит над Невой?» — «Поклянись же, товарищ, что скоро Долетит в ледяной Петербург Твой пророческий голос из хора Бессловесных рыдающих пург. О, прощай!»                      Обнялись. И как будто Не заметили, что рассвело,— Замело, занесло первопуток. Знает вьюга свое ремесло. Заметай же, крупа ледяная! Разгорайся же, утренний брезг! «О, прощай!»                     И одно только зная, — Что отпущено жизни в обрез, Что никто никуда не отпущен, Что конца и не надо пути, Обнимаются Пушкин и Пущин: «О, прощай!» — «До свиданья!» — «Прости!» <1937>

77. РАБОТА

Он сейчас не сорвиголова, не бретёр, Как могло нам казаться по чьим-то запискам, И в ответах не столь уже быстр и остер, И не юн на таком расстоянии близком. Это сильный, привыкший к труду человек, Как арабский скакун уходившийся, в пене. Глубока синева его выпуклых век. Обожгло его горькие губы терпенье. Да, терпенье. Свеча наплывает. Шандал Неудобен и погнут. За окнами вьюга. С малых лет он такой тишины поджидал В дортуарах Лицея, под звездами юга, На Кавказе, в Тавриде, в Молдавии — там, Где цыганом бродил или бредил о Ризнич. Но не кинется старая грусть по следам Заметенным. Ей нечего делать на тризне. Все стихии легли, как овчарки, у ног. Эта ночь хороша для больших начинаний. Кончен пир. Наконец человек одинок. Ни друзей, ни любовниц. Одна только няня. Тишина. Тишина. На две тысячи верст Ледяной каземат, ледяная империя. Он в Михайловском. Хлеб его черен и черств. Голубеют в стакане гусиные перья. Нянька бедная, может быть, вправду права, Что полжизни ухожено, за тридцать скоро. В старой печке стреляют сухие дрова. Стонет вьюга в трубе, как из дикого хора Заклинающий голос:                                     «Вернись, оглянись! Меня по снегу мчат, в Петропавловке морят. Я — как Терек, по кручам свергаемый вниз. Я — как вольная прозелень Черного моря». Что поймешь в этих звуках? Иль это в груди Словно птица колотится в клетке? Иль снова Ничего еще не было, всё — впереди? Только б вырвать единственно нужное слово! Только б вырвать!                             Из няниной сказки, из книг, Из пурги этой, из глубины равелина, Где бессонный Рылеев к решетке приник, — Только б выхватить слово!                                          И, будто бы глина, Рухнут мокрыми комьями на черновик Ликованье и горе, сменяя друг друга. Он рассудит их спор. Он измлада привык Мять, ломать и давить у гончарного круга. И такая наступит тогда тишина, Что за тысячи верст и в течение века Дальше пушек и дальше набата слышна Еле слышная, тайная мысль человека. 1937

78. ЧЕРНАЯ РЕЧКА

Всё прошло, пролетело, пропало. Отзвонила дурная молва. На снега Черной речки упала Запрокинутая голова. Смерть явилась и медлит до срока, Будто мертвой водою поит. А Россия широко и строго На посту по-солдатски стоит. В ледяной петербургской пустыне, На ветру, на юру площадей В карауле почетном застыли Изваянья понурых людей — Мужики, офицеры, студенты, Стихотворцы, торговцы, князья: Свечи, факелы, черные ленты, Говор, давка, пробиться нельзя. Над Невой, и над Невским, и дальше, За грядой колоннад и аркад, Ни смятенья, ни страха, ни фальши — Только алого солнца закат. Погоди! Он еще окровавит Императорский штаб и дворец, Отпеванье по-своему справит И хоругви расплавит в багрец. Но хоругви и свечи померкли, Скрылось солнце за краем земли. В ту же ночь из Конюшенной церкви Неприкаянный прах увезли. Длинный ящик прикручен к полозьям, И оплакан метелью навзрыд, И опущен, и стукнулся оземь, И в земле святогорской зарыт. В страшном городе, в горнице тесной, В ту же ночь или, может, не в ту Встал гвардеец-гусар неизвестный И допрашивает темноту. Взыскан смолоду гневом монаршим, Он, как демон, над веком парит И с почившим, как с демоном старшим, Как звезда со звездой, говорит. Впереди ни пощады, ни льготы, Только бури одной благодать. И четыре отсчитаны года. До бессмертья — рукою подать. 1959

79. БЕССМЕРТИЕ

Со страниц хрестоматий вставая, Откликаясь во дни годовщин, Жизнь короткая, жизнь огневая, Ни в какой не вмещенная чин, — Каждым заново с детства решалась, С каждой юностью жадно дружа, — То пустая лицейская шалость, То громовый набат мятежа, То нужнее дыханья и хлеба, То нежней Феокритовых роз,— В спелых гроздьях созвездий, как небо Над Россией в январский мороз. В спелых гроздьях!                                       И рифмою парной Оперенная пылкая речь Вновь курчавилась пеной янтарной В торжестве расставаний и встреч. Дружбы, женщины, жажда живая Всё схватить и, сжимая в горсти, Каждый облик своим называя, Всё постигнуть и перерасти,— Это он!               И на площади Красной, На трибунах, под марш боевой, Он являлся, приветливый, страстный, С непокрытой, как мы, головой. Там, где гор голубые отроги Набегают, лавиной грозя, По Военно-Грузинской дороге Рядом с ним мы прошли как друзья. Сколько белых ночей в Ленинграде Вместе с нами ему не спалось Ради близкого взморья и ради Чьей-то вьющейся пряди волос. Он затвержен в боях и походах. Он сегодня — и книга и чтец. Он узнал, что бессмертье не отдых, А тревога стучащих сердец. Что бессмертие — это в тумане, Может быть, его лучший улов: Школьный праздник, ребячье вниманье, — Сколько русых кудрявых голов! Пахнет хвоей и сказкою древней От построенных только что стен. И в ночную метель над деревней Упираются палки антенн. И когда за снегами, полями, Ликованья и нежности полн, Женский голос, как синее пламя, Возникает из радиоволн, И всё выше и самозабвенней Он несется, томясь и моля, И как будто о чудном мгновенье В первый раз услыхала земля, — Это он!                   Это в пламени песни, В синих молниях, неумолим, Он, учитель, товарищ, ровесник, Входит в школу к ребятам моим. 1937

80. ПАМЯТНИК ГОГОЛЮ

Владимиру Массу

…А там, в Клину, в Твери, в Любани, Орленый винный полуштоф. Там люди, красные, как в бане, По харям лупят злых шутов. Там всех присутствий мразь и скука, Вся братия чернильных крыс, Вся шатия калек и кукол, От коей Гоголь ногти грыз. Там, на поле, где ворон каркал, Обуглена пургой до плеч, Дымит затопленная жарко Из снега выросшая печь. Сноп искр. И лопаются стекла В трактирах. Заиграла туш Пожарная команда. В пекло Летят тетради «Мертвых душ». Пошла писать! Упершись в боки, Глуха к содеянному злу, Отвесила поклон глубокий Печь. А метель метет золу. И лихо воют поддувала… Но что за чушь! И чад какой! Иль вправду почудней бывало Еще в комедии людской? …Вот он на камне, школьный классик, Весь в комментариях дождя, Сам фонари под утро гасит, Безлюдьем кратким дорожа. Вот он, продрогшей птицей сгорбясь, — Не обреченный ли на снос? — Сей монумент гражданской скорби, Втыкает в плащ поникший нос. Вот входит он в театры даром: «Что, Сваха, ищешь простаков? Забыл про пятый акт, Жандарм? Врать разучился, Хлестаков? Сверкай же ярмарочным тиром, Жуть исковерканных зеркал! Я шарил не по всем квартирам, Не все кубышки обыскал. Когда по швам трещала стужа И зоркие прожектора Скрещали очи на всё ту же Дорогу, вьюжную с утра, — Я в эти годы, может статься, Шел с непокрытой головой В крутой волне манифестаций, Как вы, на форум ветровой. Нет, ни один мой лист не сверстан, Том не дописан ни один, Ищи их по летящим верстам В сырье несущихся годин! И то, что я сжигал когда-то, Моя болезнь, а не венец. И если есть на камне дата, Она ступень, а не конец». 1931

81. ГРАЖДАНИН ЧИЧИКОВ

Нос шишкой, бритый подбородок, Жилет в цветах, двубортный фрак — Осколок вымершей породы, Случаем вылезший дурак Иль тертый жулик, с кем не мешкай: Как пить дать, попадешь в беду! С двояковогнутой усмешкой Подметки срежет на ходу. Кем бы он ни был — жив, обтерся, А всё такой же жох и жмот, Сверкает сединою ворса И сильным мира руки жмет. Не от казенных пирогов ли Жирея так, что нету глаз, В глубоких недрах госторговли Сия зараза завелась? Какой свинцовый дождь заляпал Каких толкучек барахло? Каких свидетелей, как кляпом, Молчать об этом обрекло? Словарь жилого обихода Мы в три погибели согнем, Заставим уголовный кодекс Подумать заново о нем! Мы выследим его наглейший, Его отчаяннейший шаг, Когда, мурлыча под нос «Гейшу», Горд, как раджа иль падишах, Он свежевыбрит и опрыскан И, встретив друга-подлеца, Хвалясь пред ним столь малым риском, Меняет всё — вплоть до лица. 1931

82. ГРОЗА В ПЯТИГОРСКЕ

Гроза разразилась и с юноши мертвого Мгновенно сорвала косматую бурку. Пока только гром наступленье развертывал, А страшная весть понеслась к Петербургу. Железные воды и кислые воды Бурлили и били в источниках скал. Ползли по дорогам коляски, подводы, Арбы и лафеты. А юноша спал. Он спал, ни стихов не читая, ни писем, Не сын для отца и у века не пасынок. И не был он сослан и не был зависим От гор этих, молниями опоясанных. Он парусом где-то белел одиноким, Иль мчался по круче конем легконогим, Иль, с барсом сцепившись, катился, визжа, В туманную пропасть. А утром, воскреснув, Гулял у чеченцев в аулах окрестных, Менялся кинжалом с вождем мятежа. Гроза разразилась. Остынув от зноя, Машук и Бештау склонились над юношей, Одели его ледяной сединою, Дыханьем свободы на мертвого дунувши: «Спи, милый товарищ! Окончилось горе. Сто лет миновало, — мы снега белей. Но мы, старики, — да и всё Пятигорье, — Отпразднуем грозами твой юбилей. И небо грозовым наполнится ропотом, И гром-агитатор уснувших разбудит. А время? А смерть? — Пропади они пропадом! Их не было с нами. И нет. И не будет». 1941

83. ПОСЛАНИЕ ДРУЗЬЯМ

С Новым годом, Бажан, Чиковани, Зарьян и Вургун! Наша песня пройдет по республикам прежним и новым, Заполощется лозунгом, вплавится звоном в чугун, Перекликнется с миром сигналом коротковолновым. Перед нами — серьезное, гордое время труда, Горный эпос, былины в степных, ветровых перекатах И впервые блеснувшая в мощной породе руда, — Ибо мы — поколенье впервые по праву богатых. Не молочные реки омыли медовый кисель, Не находка блеснула из недр Ушакова и Даля, Ничего из того, что казалось богатством досель, Чем кичились поэты, хотя и в глаза не видали. Только первоначальная сила волны ветровой, Ширина, вышина заводимых вполголоса песен, С красным солнышком, синей рекою, зеленой травой, По сравненью с которыми ритм непригляден и тесен. Только этим и чист, только этим и молод язык. Кто его забывал, у того и дыханье скудело, — Сочинял он безделки глупцам, упражненья заик, Каламбурил или околесицу нес то и дело. Кто бы ни был — араб, или мудрый индус, или грек, — Он услышит наш голос, хотя бы из века другого. Он услышит слиянье наречий, слияние рек, Наш единый, наш многоязыкий раскованный говор. Наша песня пройдет по земле не разящим мечом, А снопом световым, как прожектор                                                      по вспыхнувшим тучам Не помеха — пространство, и время само — нипочем Нам, впервые здоровым, впервые по чести растущим. Начинается утро. Кричат петухи на Руси. Издалека звенят провода электрической тяги. О Родная Земля! Ты уже за холмами еси. Высоко развеваются в бурях червленые стяги. 31 декабря 1939

Предполье

84. НА СЕВЕР!

На север, на север, на север — вперед! Нас за сердце доблесть людская берет. На север глядит человечество зорко, Туда, где осталась на вахте четверка. Над ними пурга запевает в рога. Им гибель грозит, ледяная карга. Зеленые льды — частоколы и зубья, Скрежещут, ползут над чернеющей глубью, Но солнце над ними стоит в небесах Все двадцать четыре часа на часах. Но слажено всё для рекордного дела. За каждым прибором страна доглядела: Варила им сталь, шлифовала стекло, Чтоб ночь распахнуть перед ними светло. К ним рвутся цветов золотые охапки, Оркестры, знамена, и руки, и шапки. А там, опрокинутой чашей вися, Им наша планета подарена вся. Тот самый поручен им глобус, который Коперник швырнул в мировые просторы! А там, — еле видный народам во тьме, Пунктиром намеченный в светлом уме,— Вот он, в сочетанье расчета и риска, Весь путь от Московского моря до Фриско, Бушует весна. Начинается год, Они остаются в краю непогод. Их четверо. Благословенно их имя. Гордись же, страна, сыновьями такими! Вселенная, безостановочно мчась, Навеки запомни минуту и час, Когда водрузили на льду новоселы Наш флаг — человеческий, красный, веселый. Май 1937

85. НОВОГОДНЯЯ КИНОХРОНИКА

Еще раз. В последний, наверное. Вот она Моргает на белом квадрате экрана, Истерзана распрей, гангреной изглодана. Посмотрим на зрелище. Спать еще рано. Разодрана родина. Изгнана доблесть. Лишь флейта да стук барабанных прелюдий. Так рота за ротой в Судетскую область Вторгаются злобные, тусклые люди. И руки, подобно прямым семафорам, Для судорожного приветствия вытянув, Свирепо глядит в настороженный форум, В молчание прерванных, сорванных митингов. На флагах свиваются щупальца свастик. Еще раз стучит барабан для потехи. И квакает выпуклым ртом головастик: «По-чешски ферботен[59]. Вы больше не чехи». И всё. Но стрекочет, спешит кинолента. Туманы сгущаются. Дымы клубятся. И вот на другой стороне континента, Над пасмурной Темзой, на башне Аббатства Вещают часы: «Погляди, джентльмен! Всё в мире спокойно, не жди перемен». Но, кутаясь, в кресле коричневом кожаном, Один джентльмен поверяет второму: «Поймите же, сэр, в этом мире встревоженном Мне грог не по сердцу и тошно от рома». Второй джентльмен отвечает:                                               «Не знаю, Конец ли, фортуны скрипит колесо ли, Но мне эта абракадабра ночная Не нравится. Кстати, упали консоли». Затем джентльмены молчат.                                               Но, моргая, Стрекочет опять кинолента, стрекочет. В туманном наплыве столица другая Над ржавой жаровнею славы хлопочет. На старом бульваре, под старым каштаном, Где столько дорог человечеством пройдено, Легко ль очутиться бездомным, бесштанным, Без женщины нежной и даже без родины? А так вот и стой, сигаретой попыхивай, Прогуливай, как фокстерьера, свой разум, Задушенный в сумраке города тихого Сегодняшним джазом и завтрашним газом. И хлыщ поднимает приветственно шляпу Навстречу лихим молодцам де ля Рокка. И гибель заносит над ним свою лапу. Но новый наплыв разверзает широко В серебряных Альпах, на подступах льдистых, Под вьюгой избушку бессонных радистов. Не двинутся льдов кафедральные своды. Священные тучи пасутся отарами. В ночи новогодней и в сводках погоды Всё, кажется, дышит привольями старыми. Как будто старик этот — Фауст в косматом Своем одиночестве бредит Еленой. Шалишь! Он — весьма невзыскательный атом, Обструганный временем, будто полено. Радист принимает все радиоволны — С кошачьим мяуканьем, с вальсами Штрауса,— Служака что надо, чиновник безмолвный, Давно безучастный к звучащему хаосу. Двенадцать часов! Новый год уже близко. Нацелены жерла бессонных зениток. И в синий хрусталь крутизны сверхальпийской Земля наливает багровый напиток. Тогда из приемника вместо мяуканья Взыванья картавого голоса лезут. В нем смешаны с пьяной фельдфебельской                                                                             руганью Истерика женщины, скрежет железа. И сразу тот лающий голос опознан. То голос измены, угрозы и ужаса. То грохот воздушной бомбежки.                                              Но поздно. Последние кадры проходят и рушатся. Светает.              Над брешью траншейного хода Дымится клочок розоватого неба. Мадрид не встречал еще Нового года, Два года на дружеском пиршестве не был. Над крышами Карабанчеля, над Парком Раскат грозовой или рев динозавра, «Капрони» ли взвизгнул, иль «юнкерс»                                                         прокаркал,— Зенитчик не спит.                           Начинается завтра. Товарищи! Нам ли на празднике сетовать? Нам молодость верит. Нас время торопит. Так выпьем за зоркость зенитчика этого, За наших друзей в новогодней Европе! 31 декабря 1938

86. БОЛЬШАЯ МОСКВА

1 Ты шла по излучинам рек и по шляхам, Кремли городила, и срубы рубила, Грозила железом ливонцам и ляхам, И землю орала, и в колокол била. Набив закрома и деньги не растратив, Татарский ясак отплативши с лихвою, В заволжскую глушь посылала ты рати, Шла в степи, врубалась в чащобную хвою. От медного звона, от гама людского Тучнел городок, хорошея незримо. Посад за посадом оделась Москова Финифтью и золотом Третьего Рима. И Тверь, и Владимир, и Суздаль, и Углич Следили, покорствуя и восставая, Какие еще городища обуглишь Ты, ярость московская, крепь постовая! Во славу той ярости — жестокосерды — И Волга и Волхов синели окружьем, И в кузнях людишки боярские, смерды, Вздували мехи над московским оружьем. От грубой пеньки до заморского лала — Всё было тебе на потребу, всё мало! Так жарко пылала, так жадно желала, Так часто добытое жгла и ломала. И в тяжкие зимы, и в дни лихолетья Ворон не хватало тебе на жаркое. Но, шитая лыком, но, битая плетью, Ты лишь одного не хотела — покоя. Потом ты раскинулась бойким базаром, Скликала гостей из Орла и Рязани, Потом, опозорена охрой казарм, Для Чацкого стала мильоном терзаний. Румяная сдоба, блинная опара Скликала обжор от Харбина до Лодзи… Курьерский летел в оперении пара Сквозь ельник и дождь, рычагами елозя. На мягком диванчике первого класса Какой-нибудь немчик готовился к встрече С тобою, Москва. И готов был поклясться, Что переплутует всё Замоскворечье. Шли десятилетья ни шатко ни валко. А где-то во тьме, в ликованье и муке Мужала твоя золотая смекалка, Твои золотые работали руки. Уже вырастали, плечисты и зорки, С хорошею памятью, с яростным сердцем, Наборщики Сытина, парни с Трехгорки — На горе купцам и на страх самодержцам. Что пело в тебе, и неслось, и боролось, И гибло на снежном безлюдном просторе? Как вырвался звонкий мальчишеский голос Из гула студенческих аудиторий? Свинцовые вьюги тогда пролетали, Свистя в баррикадах расстрелянной Пресни, И слово с чужих языков — «пролетарий» — Тебе обернулось не словом, а песней. Когда это было, любимая, вспомни! На миг затуманятся ясные очи. Ты станешь еще веселей и огромней, Но ты не забудешь. Навеки. Той ночи! 2 Не странноприимная слава монашья, Не всенощных свечек престольная слава, Лихая безбожница, молодость наша,— Так будь белокаменна и златоглава! Ты больше не город, не сто километров, Одетых в брусчатку иль мрамор нетленный, Ты — встреча всех сил, притяжений и ветров Скрещенье всех рейсов и сердце вселенной. Вот небо исполнилось гуда стального. С причала воинственных аэродромов Любимцы твои отрываются снова, На Север проносятся Чкалов и Громов. Грохочут грома. Надвигаются тучи. Москва моя! Сердце вселенной! Пробейся Бок о бок с пилотами в крутень летучий, К великому старту великою рейса. Какое могучее небо над нами! Как ветер ударил в распахнутый ворот! Как вольно полощется красное знамя! Как молод еще этот яростный город! За это вот знамя под ветром, за годы Рожденья, и роста, и юности ранней, За мужество ветреной этой погоды, За говор предвыборных наших собраний, За честь, за историю славы народной, За бури, которые ты подымала, За труд человеческий и благородный Мы жизнь отдаем — но и этого мало! 1938

87. ЛЕНИНГРАД ЗАТЕМНЕННЫЙ

Синие глаза автомобилей, Наглухо завешенные окна В том же городе, где мы любили, Где когда-то жили мы с тобой. Напряглись мосты каркасом мощным. Напряглись прославленные стогна, И, дыша морозом полуночным, Вышел город в свой последний бой. Гордый город! Сколько дум бессонных, Напряженья, мастерства, и воли, И упрямства вложено в него За столетье!.. Так не оттого ли Выгнулись на яростных кессонах Мостовые дуги над Невой! Так не оттого ли на заводах Невозможен сон, немыслим отдых. И в домах, в умах, и тут, и там, Там и тут в минуту роковую Медный всадник, к правнукам ревнуя, Мчится за столетьем по пятам. Вот он в лязг военной непогоды Входит как механик и сапер. А земля в сороковые годы Между тем летит во весь опор. И влетает между тем планета В Новый год сквозь вьюжные столбы, Словно изваянье Фальконета, Вздернутая нами на дыбы. Между тем — читатель, вы не знали? — У поэтов есть домашний круг. Вот на Грибоедовском канале Друга ждут. И вот приходит друг. Тихонов — седой, веселый, скромный, — Расстегнув ремни и скинув шлем, Входит в комнату из тьмы огромной, Усмехаясь, жмет он руки всем. Говорит, что началась работа Не простая, что коварен мрак, Что из маскировочного дота Снайперски прицеливался враг, Что в чащобе мины и капканы, Волчьи ямы, пули из засад… И тогда сдвигаем мы стаканы В честь бойца, как двадцать лет назад. И как будто мы выпили с другом Из петровского Кубка Большого Орла, Не пошли наши головы кругом — Только память ворота свои отперла. Стройся, город! Красуйся на диво, Чтоб тебя не обидел никто! Никогда! Чтобы белые ночи правдиво Осветили грядущие дни и года! Чтоб весной, в начале мая, Лед ломая, Шла Нева, Чтоб ответила прямая, Подымая тост, Москва. Чтобы радио мильонам Разнесло твои слова, Чтоб легли ковром зеленым Всем влюбленным Острова. Чтоб в Домах культуры честно Жег «Метелицу» баян. Чтоб друзья сходились тесно И готовые к боям. Чтобы жизнь всё лучше, краше, Круче в гору шла и шла. Чтоб сама за пирной чашей Ей слагалась бы хвала. Наконец, чтобы оратор Ту хвалу произносил Не с красой витиеватой, А в избытке чувств и сил! 1939

88. ЧЕРЕЗ ПОЛТОРАСТА ЛЕТ ПОСЛЕ ВЗЯТИЯ БАСТИЛИИ

1 Ты приходила маркитанткой — сразу Протягивала жесткую ладонь. За острое словцо твое, за фразу Шли полчища народные в огонь, Ты приходила точностью учебы, Расчетливым упрямством мастерства. Была ли ты разгадана? Еще бы! Но сколько сил ты стоила сперва! Чем можешь ты сегодня похвалиться? Какой ужимкой щегольнешь кривой? Как праздник свой отпразднуешь, столица, Ощеренная в драке мировой? Горят в бокалах тонкогорлых вина. И, в синеве неоновой скользя, Так нежно, так замедленно-невинно Танцуют пары… Их спасти нельзя. Всё это было, было, было. Хватит! Над звоном лир, над звяканьем монет Двадцатый век стальные волны катит… Но ты и эту мощь свела на нет. Когда дымились кровью Пиренеи, К Вогезам протянув мильоны рук, И «юнкерсы» всё ниже и вернее Сужали над тобой зловещий круг; Когда последний маклер твой, пройдоха, Последний франк поставивши ребром, Уже не прятал сдавленного вздоха И трясся, принимая на ночь бром; Когда ползла, беря за шкалой шкалу, В котельном отделенье ртуть войны, — Какого прикормила ты шакала? Какой сама объелась белены? Смотри, как виноградник твой обуглен, Каким пожаром ветер твой багрим, Как на разбитой манекенной кукле Плачевно и смешно размазан грим. Ты столько знала сказок, так умела Смотреться в зеркала своей мечты… Смотри же! Вот она, мертвее мела, — Та Франция, которой стала ты. В тот год, когда Бастилию брала ты, Ты помнишь труб рыдающих мажор, И вихорь помнишь, свежий и крылатый, Шарахнувший по лбам твоих обжор? Он звал тебя любимицей столетья. Он звал тебя нежнейшим из имен, Он отдан нашей родине в наследье, А у тебя — подделкой заменен. Где твой огонь, твой смех, твое железо? В какой золе каких истлевших тел Рассыпалась на части «Марсельеза»? Вот всё, что я сказать тебе хотел. 2 О народ! Я тебя оболгал. Ты навек восхищенья достоин, Угрожающий Цезарю галл, Работяга, насмешник и воин! Будь морского прибоя белей, Сединою сравнись со снегами — Справишь ты всё равно юбилей В ярых митингах, в праздничном гаме. О народ! Этот праздник возник Не в бахвальстве напыщенных статуй, Отдает он не затхлой цитатой Из давно пережеванных книг. Посмотри на задворки Парижа, На асфальт этот цвета свинца, Посмотри, посмотри, посмотри же На себя, на детей, на отца. На шофера продрогшего, что ли, На усталую эту швею… О республика! В горестной школе Ты историю учишь свою. Разгляди по верченью рулеток, По мигающим буквам реклам, По тому, как старается хлам Нашуметь о себе напоследок. Разгляди, наконец, по всему Вихревую воронку Начала. Оцени этих лет кутерьму! Ça ira!..[60] И пошло и помчало! Ça ira!.. В один миг отхватив Расстояние между веками, Возникает веселый мотив, В баррикады слагается камень. Он в тебе возникает самом, Тот мотив! Он в тридцатом не прерван, Не обуглен он в сорок восьмом, Не расстрелян и в семьдесят первом! Твой хозяин запрет на засов Магазин, если слушать не любо, Если страшен раскат голосов За дверьми Якобинского клуба. Может он прихватить чемодан, Разменять свою честь на валюту, Ибо первый сигнал уже дан, — Будет бешено людно и люто! Справедливого грома язык Кой-кого раздражает и дразнит, Но в присутствии туч грозовых Ты вольнее отпразднуешь праздник! 14 июля 1939

89. БРОНЗОВЫЙ ПОЭТ

1 … А там, на доколе гранитном, сдвинув Седые брови, смотрит сквозь туман Один из самых чистых паладинов, Чье имя — горечь, гнев, самообман. Сын божества, сын века, сын народа Иль пасынок у этих трех отцов, Пророк в змеиной коже Валленрода, Он гулкой бронзой стал в конце концов. И тут его бессмертье и настигло! Бесплотное, беззлобное дитя, Он выстоял Пилсудского и Смиглу, В руках перо гусиное вертя. И вот, покрытый прозеленью, в дыме Косых дождей, не по-людски красив, Он ни о чем не спорит с молодыми. Встречает нас и сесть не пригласив… Так и стоим на площади. Но горе! Ему простерла жестяной венок Одна из тех всесветных аллегорий, По чьей вине и был он одинок. Кто эта женщина? Шляхетка Польши, Любовница, законная жена? Быть может, и не существует больше Людская власть, что в ней отражена? Мы шли не к ней, ясновельможной панне, И — выскажемся всё же до конца: Мы — лучшая из мыслимых компаний Для польского народного певца! 2 Я польскому интеллигенту Напомню быль, а не легенду. Она не так уже стара: Как под одним плащом два брата, Два гения, два демократа Сошлись для вечного возврата У медной статуи Петра. Век начинался. «Марсельеза» Смолкала в грохоте железа. Был многим век обременен. Еще раскаты гроз не стихли. А эти юноши постигли, Что плавится в железном тигле Свобода будущих времен. Мицкевич с Пушкиным! Сегодня Над европейской преисподней Их речи вольные слышны. Они сквозь мрак осатанелый Глядят возвышенно и смело. И, значит, — Польска не сгинела. Она сестра моей страны. 1939

90. ДЕНЬ КРАСНОЙ АРМИИ

Крепчает наш мороз. Гудят в железной вьюге Заиндевелые тугие провода. Мы вглядываемся: на севере, на юге, На западе черно. Черно, как никогда. Легли пред нами карт знакомых очертанья, Куски материков, синь океанских волн. Вот он, враждебный мир, готовящийся втайне К смертельному прыжку. Он ненависти полн. Уже не первый раз он назван и опознан — Большой банкирский дом в стальных решетках касс, Старинный арсенал, что рано или поздно Из окон выставит все пушки напоказ. Уже не первый год мы смотрим в эти окна… Там в желтом блеске ламп орудуют враги, Пробирки звякают, растворы ядов мокнут, Гноится и горит бессонный глаз карги. Ну что ж! Мы будем жить, не прячась и готовясь, Пока лавинный гул в ночи не сорвался. Мы о Германии расскажем детям повесть, В которой блещет Рейн, светло шумят леса. Мы принесем к себе Германию такую, Как связку милых книг, замаранных в крови, Припомним, перечтем, полюбим, потолкуем Опять «о Шиллере, о славе, о любви». За ту Германию с другой мы будем драться, За слово Гуттена в крестьянской старине, За Гейне юного, за конченое братство, За всё, что сожжено в фашистской стороне. Так! А до той поры, рубильник подымая, От рычага грозы не отнимая рук, Мы будем жить и ждать. И эта тишь немая Работает на нас, как самый верный друг. Мы каждый вздох ее и каждый выдох слышим. Мы к небу возвели просторный гулкий дом. Мы временем полны, как песней. Чем мы                                                                дышим? — Простором. Правотой. Покоем. И Трудом. <1937>

91. ПОСЛЕДНИЕ ИЗВЕСТИЯ

Европа! Кровь твоя В моих струится венах. Европа! Мысль твоя Горит в моем мозгу. А весь мой долг тебе — В проклятьях откровенных. Лишь в этом отказать Тебе я не могу. Прощай, прощай, прощай, Великая, тупая, В огне ста тысяч вольт, В чеканке и резьбе! Вернешься ль, победив, Падешь ли, отступая, — Ты гибнешь всё равно. Час только жить тебе. Ты гибнешь. Вот они — Все книги, все музеи, Все школы, все гроба, Весь пурпур на пирах,— Всё, перед чем вчера Торчали ротозеи, Всё, что скопила ты, Растоптано во прах. Всё! Ни семейных льгот, Ни купленных отсрочек. О, даже песни нет, Какой бы ты могла Урвать от времени Летящего кусочек, Лоскут старинного Домашнего тепла. Когда же ты пойдешь От вывороченных рельсов, Седая, жалкая, С толпой нагих ребят, И грубая зима Отвергнет погорельцев, И штормы всех морей Вам гибель протрубят,— Тогда приди сюда! Мы знаем соль и горечь Слез, за которые Заплачено сполна. Мы окружим тебя Стеной народных сборищ И морем голосов, Где каждая волна О будущем поет. Ты нас не переспоришь! Мы — человечество, Каким ты стать должна. 1940

Жизнь поэта

92. РАЗМЫШЛЕНИЕ

Опять я здоров. И опять я в бреду. И в топку потухшую дую. Один, наконец-то один проведу Ночь, мрачную и молодую. Мой старый рисунок травил купорос. Все плоскости разом сместились. А я у дождей и плохих папирос Учился их смутному стилю. Стиль создан. Осталось поставить клеймо На прошлом. И баста. И росчерк. Я вижу: с годами и время само, И чувства становятся проще. 1927 или 1928

93. ЗАСТОЛЬНАЯ

Друзья! Мы живем на зеленой земле. Пируем в ночах. Истлеваем в золе. Неситесь, планеты, неситесь, Неситесь! Ничем не насытясь, Мы сгинем во мгле. Но будем легки на подъем и честны, Увидим, как дети, тревожные сны, — Чтоб снова далече, Целуя, калеча, Знобила нам плечи Погода весны. Скрежещет железо. И хлещет вода. Блещет звезда. И гудят провода. И снова нам кажется Мир великаном, И снова легка нам Любая беда. Да здравствует время! Да здравствует путь! Рискуй. Не робей. Нерасчетливым будь. А если умрешь, Берегись, не воскресни! А песня? А песню споет кто-нибудь! 1935

94. РОЖДЕНИЕ ПЕСНИ

— Садись в ночной трамвай, спеши к вокзалу, В грохочущую расставаньем залу, В лязг буферов и сцепок. Там Москва Кончается. Там дышит ночь пространством, Тревожным и ненасытимо страстным, Дождем и ветром дышит. Там слова Прощальные едва догонят поезд. Нам их в пути подскажет кто-нибудь. Садись, о багаже не беспокоясь. Пока ты жив, пока ты молод — в путь! Не опоздай! Так много в жизни дела. Я стольких городов не доглядела, Я до республик стольких не дошла, Важнейших книг не дочитала за день, Нужнейших слов не досказала. Жаден Прошедший час, — всем будущим хвала! И вот страна встает в могучем дыме: Цистерны с нефтью, провода, мосты. Там были мы и будем молодыми, Мы оба, — понимаешь? — я и ты. Всё доскажу. Меня не переспоришь! Ворвутся в окна крики людных сборищ, Неотразимых лозунгов слова, Рев рупоров и самолетов клекот, И трубных маршей гул, и так далеко, Так отовсюду слышная Москва. Багряными знаменами сверкая, Пройду я рядом в праздничной гульбе. Иди за мной!                  — Так кто же ты такая? — Я буду песней. Я пришла к тебе. Вот я стучу в окно твое крылами. Возьми меня, летучую, как пламя, Всю сразу, с сердцевинкой голубой. Сложи меня из лучших слов на свете. — Как мне тебя услышать?                                 — Слушай ветер! — Как быть тебя достойным?                                    — Будь собой! Вставай же и на голос протруби мой, Чтобы звучал он как сигнал в бою! — Как мне назвать тебя?                            — Своей любимой. — Как сохранить?                    — Как молодость свою. <1939>

95. РОЖДЕНИЕ СТИХА

Михаилу Матусовскому

Желто-зеленый пир полуденного ската, Литавры горных гроз, тяжелый шар заката, Катящийся в туман, бессонная тоска Серебряных валов, их взрывы и шипенье, Их тщетная гоньба и умиранье в пене На жгучей отмели пологого песка. Блестящий, жесткий лавр, платан широколистый, Орешник, ропщущий на крутизне скалистой. Весь мир, весь яркий мир — с прибоем, крутизной, Цветеньем, грозами — войди в меня, наполни Мою глухую речь внезапным блеском молний, Фосфоресценцией горячей и сквозной. Жить, беспредельно жить! Трудясь, мечтая, мучась, Дыханьем заплатить за творческую участь, Смотреть без ужаса в глаза ночных стихий, Раз в жизни полюбить, насмерть возненавидеть, Пройти весь мир насквозь —                                       и видеть, видеть, видеть… Вот так, и только так рождаются стихи. 1940

96. ВЕСНА НА АВТОЗАВОДЕ

1 Ты здесь начнешь. Ты здесь родишься снова, Упорный, чистый, знающий себя, И в поисках единственного слова Не будешь спать, полночи загубя. И в хлопьях снега, в этих грубых, мокрых, Весенних ветрах, что слезят глаза, В ночных гудках, на весь приволжский округ Навеки проголосовавших «за» — Во всем, что в память врезалось и встанет Когда-нибудь тревожно и свежо, Во всем, во всем, чему еще конца нет, — Всё та же встреча с юностью чужой. Она придет, веселая, простая. И, сколько бы ни написал ты книг, Ты скажешь, вровень с нею вырастая, Что не учитель ей, а ученик. Возьми ее, чтоб сделать вещь из глины, Чтоб спеть ее — единственную ту, — В тончайшем совершенстве дисциплины Набравшую в полете высоту. Есть в жизни человеческой минута, Когда и жизнь как бы не начата: Всё — музыка. Всё — молодая смута, Всё — прошлому не друг и не чета. Есть, наконец, такой предел, по счастью, Когда твоя неправильная жизнь Становится рабочей, нужной частью. Держись за часть. За молодость держись! 2 По асфальтовым черным шоссе, По колдобинам грязи весенней Узнаю тебя в ранней красе, Недотрога моя и спасенье! Узнаю тебя в мглистых полях, В этом воздухе, свежем и тонком, В сбитых на сторону колеях, Что на милость сдались пятитонкам. Это там, где поют поезда, Где вздыхает Ока ледяная, Это ты, слюдяная звезда, Может быть, и Венера, — не знаю. Вот уже и апрель. Это ты, Беспокойная, чистая просинь, Рождена для любой высоты, Для неведомых будущих весен. Тонкий в далях разносится стон От руки твоей, ладной и смуглой. Сколько вольт у тебя, сколько тонн Молибденовой стали и угля… Сколько музыки в статной твоей Лебединой заволжской породе… О, цвети, расцветай, лиловей, Выйди в круг плясовой при народе! И как грянет баян вперебор, Как зачешет, вертя полвселенной, И как станут тебе с этих пор Времена и моря по колено,— Лишь бы воздух остался в груди, Лишь бы ближе к тебе, лишь бы рядом, Лишь бы знать, что вон там впереди Ты — с горячим, смеющимся взглядом! 3 Я хочу, чтобы курьерский поезд Мчал тебя за сотни верст, гудя, Ни о чем другом не беспокоясь, Кроме как о музыке дождя, Чтобы ты всю ночь не задремала Под бессонный стук его колес; Чтобы за окном мало-помалу Рассвело сквозь ливень бурных слез; Чтобы рано утром на вокзале, Встретившись после такой зимы, Ничего друг другу не сказали И всё сразу поняли бы мы; Чтобы в тот единственный, единый Ранний час приезда твоего По Оке прошли со звоном льдины, Справила природа торжество Рыжим снегом, синими лесами, Бестолочью птичьей мелкоты… Остальное мы доскажем сами, Будь мы даже немы — я и ты! 1940

97. ПАМЯТИ МАТЕРИ

Мой мир уже кончен.

Ее последние слова
Твой мир — это юность в сыром Петербурге и куча Сестер и братишек, худых необутых ребят, Которые учатся рядом и, книгой наскуча, Всеобщую няньку, большую сестру, теребят. Твой мир — это мы, твои дети в кроватках, когда мы Росли, и когда ты была молода, и когда На пачку ломбардных квитанций, на сумочку дамы, Не очень зажиточной, смутно глядела беда. Твой мир — это зимы и весны, Некрасов и Чехов, И жажда быть с нами, и мужество быть молодой. Твой мир — это письма мои. И как будто, уехав, Тебя напоил я живой, а не мертвой водой. Твой мир — это годы болезней. Потом ты ослепла. И он обеднел — ограниченный, тусклый твой мир. Потом ты скончалась. И горсть безыменного пепла Не столь драгоценна как будто — но всё же кумир. А самое горькое в том, что стирается горечь, Стирается горькая память и мчатся года. И что тут сказать, если этого не переспоришь! Вот старость подходит, а ты не придешь никогда. Но я не сдаюсь. Я хочу безнадежно и прямо Выспрашивать у наступившей тогда черноты: Зачем называется «молнией» та телеграмма, Та черная, рядом с которой немыслима ты? Тебя уже не было. Где-то чужие старухи Тебя одевали. Накрапывал, может быть, дождь. Кишели в могилах блестящие черные мухи. Вселенная знала свою беспощадную мощь. Но это пустяк. Я приеду с тобою проститься. Я не опоздал — мы у времени оба в гостях. А ты превратишься в золу, в дуновение, в птицу… Но это пустяк. Расстоянье меж нами — пустяк. 1935 (?)

98. НАКАНУНЕ

Согрейся у этих приморских камней, У этих неярких и ровных огней! Согрейся дыханьем с возлюбленной рядом, Пока она смотрит младенческим взглядом. Согрейся! Еще есть надежда. Еще Так близко, так близко рука и плечо. А где-то смеются, и плачут, и пляшут, И письма нам пишут, и шляпами машут. И мирная зелень еще не красна От пятен того дорогого вина, Которое завтра прольется так щедро. Отдайся прохладе приморского ветра Всей горечью губ и дрожанием век, Пока ты еще на земле, человек! Пока не замерз во вселенной — согрейся За четверть часа до последнего рейса. Июнь 1940

99. ОКОНЧАНИЕ КНИГИ

Во время войн, царивших в мире, На страшных пиршествах земли Меня не досыта кормили, Меня не дочерна сожгли. Я помню странный вид веселья, — Безделка, скажете, пустяк? — То было творчество. Доселе Оно зудит в моих костях. Я помню странный вид упорства — Желанье мир держать в горсти, С глотком воды и коркой черствой Всё перечесть, перерасти. Я жил, любил друзей и женщин, Веселых, нежных и простых. И та, с которою обвенчан, Вошла хозяйкой в каждый стих. Я много видел счастья в бурной И удивительной стране. Она — что хорошо, что дурно, Не сразу втолковала мне. Но в свивах рельс, летящих мимо, В горячке весен, лет и зим Ее призыв неутомимый К Познанью был неотразим. Я трогал черепа страшилищ В обломках допотопных скал. Я уники книгохранилищ Глазами жадными ласкал. Меж тем, перегружая память, Шли годы, полные труда. Прожектор вырубал снопами Столетья, книги, города. То он куски ущелий щупал, То выпрямлял гигантский рост, Взбирался в полуночный купол И шарил в ожерельях звезд. И, отягчен священной жаждой, Ее сжигающей тщетой, Обогащен минутой каждой, По вольной воле прожитой, Я жил, как ты, далекий правнук! Я не был пращуром тебе. Земля встречает нас как равных По ощущеньям и судьбе. Не разрывай трухи могильной, Не жалуй призраков в бреду. Но если ты захочешь сильно, К тебе я музыкой приду. 1939

СОРОКОВЫЕ ГОДЫ

— А того, кто убит в бою, ты видел?

— Видел! Мать и отец его голову держат, жена над ним наклонилась.

Гильгамеш

100. НОВОГОДНЯЯ НОЧЬ

Ночь. Землянка. Фитилек Разгорелся еле-еле. Что же рано ты прилег? Погляди, как дремлют ели, Как в серебряной красе Звезды вымылись сегодня И спустились к людям все Ради ночи новогодней. Вот и мы, старинный друг, Ради праздника такого Оглядимся, что вокруг, Покалякаем толково. Говорят, за этот год Все мы постарели малость. Разве ж не было невзгод? Разве сердце не сжималось? Мальчик мой лежит в земле. Твой подался к партизанам. Посидим, старик, в тепле. Огонек глядит в глаза нам. Милый слабый огонек Ненадежен и неровен. По и он не одинок Под накатом толстых бревен. Много теплится огней, Много звезд в России снежной. В полночь вспомним мы о ней Честно, празднично и нежно. Слов не надо… Ни к чему. Разве мы перед собраньем? Лучше в сумраке, в дыму Боевую песню грянем. …Вот и полночь. Фитилек Разгорается как надо. Фронт отсюда недалек. Слышишь нашу канонаду? Слышишь славный гул вдали? Это в заревах пожарищ Наши к западу пошли. С новым мужеством, товарищ! 31 декабря 1942

Железо и огонь

101. МЕДНЫЙ ВСАДНИК

Медный всадник над славной рекой, Старый друг вдохновенья в России! Встань на вахту с простертой рукой! Ты России сулил непокой — Так победу опять принеси ей. Ты летел сквозь года и века, Медным топотом время наполнив. И простертая к морю рука Только крепла от штормов и молний. В снежный Выборг в минувшем году Ты сапером вошел, как когда-то. Ты всё тот же, врагам на беду,— Рослый шкипер, моряк из Кронштадта. Старый друг наших сказок и снов, Медный всадник, механик и зодчий! Стереги ленинградские ночи, Береги своих верных сынов, Сделай зорче их зоркие очи. Старый друг всех побудок и зорь, Запевала военных горнистов, Славной памяти не опозорь, Снова бдителен будь и неистов! Берегись, береги берега, Помни Балтики славу седую, Чтоб «Аврора» громила врага И гремела, как встарь, негодуя, Чтобы ночью и в раннюю рань, Когда солнцем туман не пропорот, Никакая бы нечисть и дрянь Не вползла в удивительный город. И когда в небесах над Невой Черный коршун со свастикой кружит, Пусть прожектора сноп огневой Эту птицу во мгле обнаружит. Пусть зенитчик ударит во мглу, Вырвет смерть из ночного простора И к тебе принесет на скалу Обожженное сердце мотора. Чтобы крепко зенит заперла Стая смелых в полете орлином, Чтобы Кубок Большого Орла В ту же ночку она пролила Жгучей брагой над самым Берлином. Сентябрь 1941

102–103. ПИСЬМА В СРЕДНЮЮ АЗИЮ

1. «Сын. Комсомолец. Школьник. Человек…»

Сын. Комсомолец. Школьник. Человек. Вступаешь ты в железный, грозный век, Чтоб в малом деле быть его достойным. Пришла пора последним, грозным войнам. Нас расставанья долгие томят. Ты призван был, и райвоенкомат Послал тебя в далекий древний город. Там край заката горного распорот Зазубренными остриями скал. Там в сказках отшумел и отсверкал Седой базар у голубой мечети. Там учат смуглые худые дети Простой, веселый, добрый алфавит, И ждет змея, невинная на вид, Их резвых ног на выступах опасных. А пред тобой — рожденье формул ясных И музыка предельной быстроты. Ты с мирозданьем говоришь на ТЫ, Курчавый мальчик с доброю улыбкой; Как мне представить в путанице зыбкой Тебя — в пилотке, с бритой головой? Как услыхать любимый голос твой В открытой дали синего простора, За визгом вьюг, за скрежетом мотора?

2. «Не только сын — товарищ мой по счастью…»

Не только сын — товарищ мой по счастью, По жизни, слишком рано начатой, Вчера ты был моею кровной частью, Сегодня стал единственной мечтой. Единственной. Ты поднят всем народом Высоко, в грозовые облака. Мысль о тебе мне стала кислородом, Хотя меж нами полматерика. Лети. Будь смелым. Каждый лист газетный Похож на встречу новую с тобой: В прорывах туч, во мгле передрассветной, В любом краю, в республике любой. Будь жадным. Сколько стали не добыто, Звезд не открыто, книг не прочтено! Вся лихорадка лагерного быта Пускай к тебе врывается в окно. Будь зорким. Станут страшной сказкой войны, Они погаснут, как тифозный бред. И снова мир — жилой, зеленый, хвойный — Очнется, чьей-то нежностью согрет. Мы повстречались в мировом просторе, В седой пурге, под проливным дождем И в молниях слепящих траекторий Вновь друг от друга спешных писем ждем. Ты мог бы стать художником. Но небу Иною призван доблестью служить. Лети. Будь счастлив. Если бы ты не был Самим собою — я не мог бы жить. 1941

104. ЖАН-РИШАР БЛОК В КАЗАНИ

Он посмотрел горячими глазами На рыхлый снег, на деревянный дом, На комья туч свисающих — и замер, И выговорил «каррашо» с трудом. Как много дела впереди осталось! Общительный, насмешливый смельчак, Он знал, что это все-таки не старость И не последний все-таки очаг. В таком тылу, за столько верст от бури, От яростной работы фронтовой… И все-таки, грустя и каламбуря, Чужой земле он повторял: «Я твой!» «Я твой» — в госпиталях и у танкистов. «Я твой» — на всех вокзалах… И, как сноп Зенитного прожектора неистов, Бил юношеской радости озноб. Ему хватало зрения и знанья На много дней, на много верст вперед. Изгнанье? — Нет, не может быть изгнанья, Париж? — Наступит и ему черед. Ведь если долго всматриваться — вот он, Любимый камень вымерших громад, Где встал с картавым окриком «ферботен»[61] Прямой, как палка, наглый автомат. Ведь если долго вслушиваться — тут же Возникнет песня Франции родной. И он согрелся в нашей снежной стуже. Он ей поверил. Только ей одной. 1941

105. МОСКВА ФРОНТОВАЯ

Любимая! Еще раз — с Новым годом! Бывало, вопреки всем непогодам, Едва взмахнешь ты рукавом — И пляс пошел, и песням нет конца там… Так было и в двадцатом, и в тридцатом, И год назад, в сороковом. Ты шла как буря сменой поколений, Не зная лжи, отчаянья и лени, В колокола времен звоня; Сгорев дотла, опять слагала песни, Не сгинула на баррикадах Пресни И хорошела от огня. И вот враги подкрались издалече, Чтоб онемечить, насмерть искалечив, Твое прекрасное лицо. И тыкались их волчьи морды в пене, И лязгали клыками в нетерпенье, Сдвигаясь в тесное кольцо. Ты снилась им, Красавица! Но стужа Охватывала фланги их всё туже Во всю стоверстную длину. И, выйдя в правый бой, ты разметала Обломки вражьих тел, куски металла В Волоколамске и в Клину. Сверкала ночь в мохнатых крупных звездах. Крепчал мороз. Яснел прозрачный воздух. Заиндевели провода. И, час победы к родине приблизив, Подкову волчьих вражеских дивизий Ты разогнула навсегда. Такой тебя запомню навсегда я: Прифронтовая, грозная, седая, Завьюженная до бровей. Идут колонны танков. Это значит, Что новый год по-праздничному начат В железной кузнице твоей. 31 декабря 1941

106. НЕОКОНЧЕННОЕ ПИСЬМО

Он писал: «Дорогая жена. Я пропал В этой чертовой страшной войне. Ровно месяц не мылся, неделю не спал. Дорогая, молись обо мне». Он писал: «Посылаю в подарок браслет И кавказский каракуль седой. На каракуле крови запекшейся след. Надо смыть эту гадость водой». «Надо смыть» — подчеркнул. И потом: «Впереди Еще русская злая зима. Полученье подарков моих подтверди. До свида…» — И не кончил письма. Где-то ухнуло грозно, и рухнул настил. Вот лежит он, еще не остыл. Он недолго на нашей земле прогостил. И письмо не отправлено в тыл. Ни браслет золотой, ни каракуль седой Не дошли до вдовы молодой. Нашей крови не смыть никакою водой — Ни дунайской, ни рейнской водой. 1942

107. ГЕРМАНИЯ

Широк наш фронт, неслыханно широк! И нам не хватит крыл воображенья, Чтобы обнять размах его дорог. Но всюду, где идут сейчас сраженья, Ты трупы их замерзшие найдешь. Они лежат ничком, согнув колени, — То павшего народа поколенье, Краса германской крови, молодежь. Народ. Он был когда-то славной частью Великой человеческой семьи. Чем смерить глубину его несчастья, Его отверженности меж людьми? Когда-то был он чист, бессмертен, молод, Звенел по наковальне тяжкий молот. Веретено жужжало словно шмель. Курчавился в отцовской кружке хмель, Как вдохновенье Себастьяна Баха. И Фауст по вселенной колесил Так вольно, так без устали и страха, Что на сто лет хватило этих сил. Мы помним, как в притонах, в звоне джазов, Подземный ключ инфляции вскормил Ораву педерастов и громил, На лицах их зловещий грим размазав, И в Спорт-паласе под свистки и вой Вертлявый, щуплый, наглый человечек, Баварский писарь, прусский контрразведчик Уже готовил номер боевой. По части мокрых дел он был не промах И, года два на месте протопчась, Пошел ва-банк на ста аэродромах, Чтоб обогнать Европу хоть на час. Война! На дне его мыслишек злобных Гнездилась греза злейшая стократ. Дымили жерла дул слоноподобных, Шли танки по цементу автострад. Война, война! Еще не пал Мадрид. А где-то в буре завтрашней, недальной, Уже летел дракон войны тотальной, Париж и Прага плакали навзрыд. Так вот зачем покончил Вертер с жизнью И сто раз жить его творец хотел, Чтоб этот шпик без чести, без отчизны Плясал на свалке юношеских тел! Так вот зачем ребята Карла Моора Шли на тиранов, шли на штурм веков, Чтоб этот шут развел штурмовиков По своему подобью! — Вот умора! Германия! Всех скрипок голоса, Всей шиллеровской молодости буря, Всей просветленной готики леса — Всё было передернуто в сумбуре… Тогда герр доктор Геббельс возгласил По радио во все концы вселенной, Что над его Германией растленной, Тащившей лямку из последних сил, Нависла гибель. Несмотря на ругань, На фельетонный и блатной словарь, Заметно было, что министр испуган,— Затрепетала пакостная тварь. С тех пор прошли не месяцы и годы В огне фугасных и термитных бомб — Прошло тысячелетье непогоды, Забывшее о небе голубом. И год настал. И год еще не прожит, Когда, любовь и жалость истребя, Неслыханная битва подытожит Решенье, роковое для тебя. Пока вопила в Подмосковье вьюга, Пока гудел от севера до юга, От Балтики до Черноморья шквал, Пока он в океанах бушевал, Лохмотья пены по свету кидая, Стремился к Бирме, угрожал в Китае Труду народа и его борьбе,— В какой-нибудь нетопленой избе, В колхозе, не отмеченном на карте, Вчера, сегодня, в январе иль в марте — Грозил разгром, Германия, тебе! Когда мои товарищи вчера Входили в пункт, недавно населенный, Который стал землей испепеленной, И с песней их встречала детвора; Когда на перекрестке черных улиц Три призрака, три оборванца, три Фашиста с автоматами рванулись: «Gib uns dein Brot!»[62]                            Дай хлеба иль умри! Что это было? Гибель человечья! Не только кровь, и пламя, и свинец, А сквозь свинец, и пламя, и увечья Фашистского чудовища конец. На облаках, в столбах огня сплошного, На южном море, в северном краю, В снегах, в провалах сумрака лесного Мы боремся — и победим в бою! Тогда народ германский вспомнит снова И молодость и музыку свою. 1942

108. ЛЕОНИДУ ПЕРВОМАЙСКОМУ

Кони ржут за Днепром и Сулою. В стольном Киеве слава звенит. Милый друг! Не напрасно былое. Вечен праздник. Недвижен зенит. Не напрасно мы молоды были. Не напрасно нам жизнь удалась — В сплаве памятной сказки и были, В славе разума, в зоркости глаз. Хороша была! Чистая, злая,— Всё бы жестче ей да потрудней. И летела, и шла, и ползла, и Не транжирила попусту дней. Сколько кубков из пепла раскопок, Сколько насмерть скрещенных рапир, Сколько пляшущих звезд в телескопах — Вечный блеск. Нескончаемый пир. Помнишь — кручи Кавказа кругами, Взявшись за руки, мчались во мглу. Древний край в митингующем гаме Приглашал нашу песню к столу. Помнишь — в белом цветении вишен, В безотчетных слезах накипев, За сто лет, словно рядом, был слышен Тот шевченковский ранний напев. Ничего, ничего не погибло! Кони ржут за Сулой и Днепром. Сквозь пургу откликается хрипло С Черноморья и Балтики гром! 1943

109. В СТРАШНЫЙ ЧАС

В страшный час мировой этой ночи, В страшный час беспощадной войны Только зоркие, чистые очи Называться глазами должны. Они видят от края до края Небо в звездах и землю в дыму. И, опять и опять не сгорая, Не туманятся, смотрят во тьму. Это, может быть, стойкий зенитчик В предрассветные тучи впился, Партизанка последней из спичек Жжет стога и уходит в леса; Или мать перечла не впервые Дорогую от первенца весть, Ясно видит снега фронтовые, Глаз не может от строчек отвесть. Да. Война — это школа страданья. Это молодость сына в крови. Не являйся к ней с маленькой данью, Только с жизнью — и ту разорви. И тогда-то, в тоске об ушедшем, Чашу горькую выпив до дна, Когда, кажется, жить уже нечем, Ты поймешь, что такое война. И тогда-то, по смутному следу, Не глазами, а трепетом век Ты сквозь слезы увидишь победу, Зоркий, чистый, живой человек. 1943

Еще раз железо и огонь

110. АРМИЯ ШЛА

Армия шла по орловской земле, Мимо развалин, заросших бурьяном, Рвов перекопанных, кладбищ в золе, Танков, потерянных Гудерианом. Красная Армия, цвет и краса Нашего мужественного народа, Шла по проселкам, входила в леса. Ей откликалась лесная природа Шелестом листьев и пеньем пичуг. Мир просыпался. В предутреннем блеске Дымно синели сквозь щели лачуг Речки, овраги, поля, перелески. Ждали бойцов переправы и рвы. Медленно шли по лобастому кряжу Танки, раскрашены ярче травы, Пушки, закутаны в хвойную пряжу. Сибиряки вспоминали мороз, Вьюжной тайги вспоминали сказанья. Пели грузины о зарослях роз, О виноградниках над Алазанью. Может быть, в Брянском лесу где-нибудь Ужин несладок, ночлег неудобен, Может быть, не разминирован путь, И вдоль обочин, кюветов, колдобин Ступишь — и сразу же вырвется дым, Черно-лиловым кустом закипая; Может, грозит еще всем молодым Тощая та, с малолетства слепая… Может быть!.. Но, наступленьем горда, В мужестве спаяна, в правде пристрастна, Армия шла и брала города, Русскую землю, родное пространство. Может быть, там ни печей, ни окон — Только огонь по домам онемелым Да одичалый германский закон Блещет со стен, нацарапанный мелом. Может быть, взгляд подлеца как свинец За амбразурами тускло намечен… Может быть! Но наступает конец. Город не будет врагом онемечен. Город и область воротятся к нам. Так, оборону врага прорывая, Жизнь возвращая людским племенам, Армия шла — как весна мировая. Да, как весна! Ибо был он таков, Русский сентябрь сорок третьего года. Благословенны на веки веков Солнце его и его непогода. 1943

111. ПАМЯТИ ТУРГЕНЕВА

Здесь, у Красивой Мечи, или в Спасском, Или уйдя на Бежин луг чуть свет, Влюбился в песню, спетую подпаском, Орловский барин, умница поэт. Был он высок, осанист и спокоен, Любил бродить с двустволкой по лесам. Вы знаете, как жил и кто такой он. Пусть лучше о себе расскажет сам: О юности своей, о Вешних Водах,— Куда ж они умчались?.. Знает бог, О старости, которая не отдых Ни от одной из мыслимых тревог. Расскажет он, как праздничен и труден Путь человека сквозь ночной туман… В ночной туман уйдет бездомный Рудин, Начнет скитаться по свету роман. Смешаются в нем счастье и невзгода, Страсть девушки и старческий закат. И эмигрант сорок восьмого года Погибнет у парижских баррикад. И книга, как живая, отстранится От пошлых рук. В том смысл ее и честь! Недаром в ней обуглены страницы: Герр оберст не хотел ее дочесть. Швырнул он в печку — эту, и другую, И третью, испугавшись русских вьюг. Он у огня вымаливал, торгуясь, Щепотку жизни, — дальше хоть каюк. Он понимал, что никуда не выйдет Из этой жаркой маленькой избы, Что вьюга насмерть немцев ненавидит, Что верстовые жуткие столбы Не считаны. И нет уже спасенья Ни у печи, ни в поле, ни в лесу… Рванув кольцо, шагнул с размаху в сени Тот великан с двустволкой на весу. Был он, как встарь, осанист и спокоен, Никем не остановлен и не зван. Нам лучше не расспрашивать, какой он — Товарищ Т., по имени Иван. Он усмехнулся в бороду, усталых Глаз не сводя с морозного стекла. А там, в слоистых ледяных кристаллах, Ракета красной каплею текла И расплывалась. Но едва погасла — В остывшей печке красный уголек Страницы книги тронул будто назло, И красный блеск на великана лег. Завыла вьюга, бешено запенив Косматый снег. Услышав: «Руки вверх!», Герр оберст вздрогнул: «Кто это? Тургенев?» …И партизан его не опроверг. 1943

112. ЛЕДИ ГАМИЛЬТОН

Это было в полуночном Брянском лесу. Рассказал нам экран про чужую красу, Про заморскую женщину с ясным лицом, Со счастливою жизнью и горьким концом. Без нее в Трафальгарском бою умирал Ее славный любовник, лихой адмирал. Лишь холодная, злая морская вода Била в борт корабельный: «Прощай навсегда!» Да бортовые пушки гремели во мгле. И осталась вдовой на британской земле Та прелестная леди с обугленным ртом. И не помнила леди, что было потом. В старом Брянском лесу, у могучих дубов, Услыхали бойцы про чужую любовь. И запели бойцы о своей дорогой, Как прощались-клялись под крещенской пургой. И один и другой, самокруткой дымя, Вспоминали, что ждет не дождется семья. Что вся милая жизнь продолжается в ней… И хотелось им петь и нежней и грустней, И прижаться друг к другу тесней, и не спать, И смотреть на мельканье экрана опять… И допеть все любимые песни свои, Потому что война — это дело любви! Пусть оторван от милой на тысячу лет, Пусть устал и небрит, раньше времени сед, Пусть огнем опален, до костей пропылен… Защищающий родину — трижды влюблен. 1943

113. В РАЙОНЕ ЖИЗДРЫ

Здесь уголь, щебень и песок — Священный облик горя. А где-то там наискосок Бегут на запад взгорья.             Фронт ушел туда, на запад,             В черный дым, в туман сплошной.             Лишь прожектор в белых лапах             Держит небо надо мной. Лишь он ощупывает ночь. И слеп он или зорок, Но людям кинется помочь, Не знает отговорок.             Я хотел бы так же точно             Ослепить глаза врага,             Чтобы он в стране восточной             Камнем рухнул на снега. Война везде. Война во всем. Мешок ее заплечный Мы и сквозь космос понесем, На Путь прорвавшись Млечный.             Пусть бегут столетья мимо,             Годы медленно скользят.             ЗДЕСЬ ПОГИБ МОЙ СЫН                                                  ЛЮБИМЫЙ             СОТНИ ЛЕТ ТОМУ НАЗАД. 1943


Поделиться книгой:

На главную
Назад