7 Пусть ушедшую с пира Могильщик-остряк Схоронил у Шекспира На тех пустырях, Где по осени горек Сырой листопад. Пусть оскалился Йорик На смерть невпопад. Пусть на голос природы Ответить не смел Человек безбородый И белый как мел. Пусть, из гроба вставая, С ним спорил король… Это всё боевая Актерская роль. Сказку в книге поэта Прочесть вы могли. Поклонитесь за это Ему до земли. Пусть не прячется сказка, Встает во весь рост! Смысл ее не истаскан, Хотя он и прост. Гамлет, старый товарищ, Ты жил без гроша, Но тебя не состаришь, Не меркла душа, Не лгала, не молчала, Не льстила врагу. Начинайся сначала! А я помогу. 1920–1961 Зоя Бажанова
34. ПЕРВОЕ
Так повстречались духи света Зеленой вспышкой в дугах вольтовых. Так начиналась прелесть эта, Волос и губ горячих соль твоих. Не просто море до колен нам, Не только знал тебя я досыта, — Но никаким иным вселенным Ты уж не дашься. Сорвалось это! Ты помнишь, как в сыром тумане Горячечный маяк пульсирует? Казалось, что и он вниманье Мое к тебе — немое, сирое. Казалось, юная сама ты, Уже не дух, еще не женщина, С охрипшим за ночь и косматым С моим отчаяньем обвенчана. 1923 35. МНЕ СНИЛСЯ…
Мне снился накатанный шинами мокрый асфальт, Косматое море, конец путешествия, ветер — И девушка рядом. И осень. И стонущий альт Какой-то сирены, какой-то последней на свете. Мне снилось ненастье над палубным тентом, и пир, И хлопанье пробок, и хохот друзей. И не очень Уже веселились. А все-таки сон торопил Вглядеться в него и почувствовать качество ночи! И вот уже веса и контуров мы лишены. И наше свиданье — то самое первое в мире, Которое вправе хотеть на земле тишины И стоит, чтоб ради него города разгромили. И чувствовал сон мой, что это его ремесло, Что будет несчастен и всё потеряет навеки, Он кончился сразу, едва на земле рассвело. Бил пульс, как тупая машина, в смеженные веки. 1923 36. АКТРИСА
Слушал я детский твой голос, Впутанный в звон проводов. Помнил на площади голой Золотом шитый подол. Злыми свечами багримы Доски и падуг тряпье. В зареве синего грима Видел я сердце твое. Шла ты по крышам и тучам В льющейся шали до пят. В горечи славы. В гнетущем Счастье — родиться опять. Помнишь? Театра младого Мрачно разубран чертог. Кончилось. Значит, мы дома. Дождь разделил нас чертой. Помнишь ты сумрак вагонный, Призраки станций и почт? Будешь теперь Антигоной Всем, кто ослеп в эту ночь? 1923 37. Я НЕ ХОЧУ ЗАБЫТЬ ТЕБЯ…
Я не хочу забыть тебя. Я слушал, Как время льется и гудит струной. Я буду говорить как можно суше, Почти молчать — но о тебе одной. Почти молчать, почти ломая руки, Забыв лицо, походку, платье, смех. Я выдумаю цирковые трюки И сказочки, понятные для всех. Чтобы казалось: лампа не потухла! Чтобы, по крайней мере, хоть дразня, Скрипучая и розовая кукла С твоим лицом шла около меня! 1923 38. ВОТ ОПЯТЬ!
Вот опять загорелся описанный точно, До мизинца разыгранный город. И там — По горячим следам, по сгоревшим мостам, Под стеклом ювелира и в желобе сточном, Между льющихся лиц и лежалых вещей — Посвети напоследок, найди мою старость, Дай мне руку! Скриплю я, как дохлый Кощей, Но и ты ведь в одних зеркалах разблисталась. Посмотри! Вот бредет красноглазый старик, Заштрихованный снегом на скользком бульваре. Есть и флейта у этой неведомой твари, А у флейты от холода скрючился крик. Это Тореадор и Пролог из «Паяцев». Узнаешь? Это я? Но еще не конец. Можешь спать, видеть сны, целовать и смеяться, — Он не спутник тебе, не жених, не отец. Он когда-то согрел тебя в жарких ладонях. Посвети напоследок, лихой огонек! Видишь — вот уже время свернулось у ног И кончается песня. Ты медленно тонешь. А теперь у него за душой ни гроша, Ни бульвара, ни ярко накрашенной крали, Ни возврата, ни памяти… Слушай, душа! Даже если бы люди сто раз умирали, Прочен треск механизма. Цепляйся и ты За глоток ледяного дыханья на флейте. Мимо, люди, не бойтесь его, не жалейте! Он еще не дошел до последней черты. 1926 39. «Есть только ты. Есть только то…»
Есть только ты. Есть только то, Что белым светом залито: Сознанье сделанного зла. Но для того и жизнь ползла, Жгла, мучила, сбивала с ног, Чтобы сегодня я не мог Связать слова… Я больше их не перечту. Пускай же бьются лбом, И с жизнью путают мечту, И движутся в любом Порядке… Я говорю, что ты невинна, Что ночь глядит в твои глаза, А в хрусталях пылают вина, А в облаках летит гроза. Я не сойду с ума от гула В проросших как лопух ушах. Что бы ни било, как ни гнуло — Есть у меня летящий шаг. Я снова твой подол целую, Как тень лежу у милых ног И помню всю любовь былую, Которой выразить не мог. Мне не в чем сознаваться! Годы, Театры, книги, ветры, сны Шли для такой вот непогоды, Для пиршества такой весны, Для дико оскорбленной тени, Для мокрых, несмотрящих глаз… И всё черно. И всё смятенье. И дышат гибелью растенья, И ветер ненавидит нас, 1926 40. 31 ДЕКАБРЯ
Этот час не похож на другие часы. Горячась от блистания близкой красы, Я готов! Но и ты мне, конечно, ответишь За ошибки годов и за всю эту ветошь. За горячку в крови, догоревшей дотла, Ты ответишь, хоть скатерть сорви со стола! Всеми струнами грянь, во всё горло рыдая,— Ты ответишь за музыку, дрянь молодая! Не сгорел же я в этом хорошем году, Если буду поэтом — так не пропаду! Бьет двенадцатый час. Ты смеешься? Прижалась? Или думаешь — сбудется наоборот? Но мне нужен, как хлеб, и не нужен, как жалость, Этот сломанный смехом малиновый рот. Понимаешь ты? Если бы куклой была ты, Я и то разбудил бы фарфоровый мозг, Достучался, дозвался, добился крылатой Сердцевины, закутанной в шелковый лоск. Ты не слушаешь? Это С тобой говорит Не похмелье поэта, А время и ритм. Ты не слушаешь, сон Золотой и безмозглый! Тонкий хлыст занесен На высокие козла. Облегченно и колко Звенят провода. Унеслась одноколка Твоя навсегда. <1932> 41. ПРИБЛИЖАЕТСЯ ВРЕМЯ
Приближается время осенних пиров, Учащенное сердцебиением встреч, Отягченное всяким добром до краев. О, бессонница! Только бы мне подстеречь Первый приступ! Я выдумки литератур Позабыл бы и снова собрал для нее, Поднял на ноги ночь. Начинается штурм. Наконец начинается время мое! Это в грохоте республиканских камней Начинается время стихов и любви. Это поезд летит. Это где-то ко мне Протянула ты добрые руки свои. О, я знаю, ты спишь! Но ширяет вокзал Без исхода стеклянными крыльями в дождь. Это он мне сегодня не спать заказал. Это там, за чертой полустанков и рощ, Горизонт уже начал сереть. И опять Начинается время осенних пиров, Электричество, бодрость, желанье не спать На ветру, под дождем, для тебя… 1929 42. ЗОЯ
Я «молнии» слал в эту мглу дождевую, — Мне сдачу давали с квитанцией вместе. Ты снилась мне каждую ночь. И живу я Придуманной жизнью, придуманной вестью — Тобою! О да! Это всё еще длится. Ни годы, ни грусть ничего не могли Решить. И когда ты кивала вдали, Смещались квадраты и путались лица. И снова наш дом, и собака, и полки В дочитанных книгах, и даже окурок На блюдце. И ты в незачесанной челке, Ты, лучшее между существ белокурых, — Приемыш какого-то там акробата, Циркачка в обносках чужого тряпья. Короче, ты — молодость просто моя. Да, молодость! Где-то в колхозе ребята Тебя провожают вдоль ветел и прясел. И клубная сцена им кажется миром. И ты, мое сердце, им снишься кумиром. Им тоже ты снишься! Но сон их напрасен. 1935 43. ВОТ НАШЕ ПРОШЛОЕ…
Я рифмовал твое имя с грозою, Золотом зноя осыпал тебя. Ждал на вокзалах полуночных Зою, То есть по-гречески — жизнь. И, трубя В хриплые трубы, под сказочной тучей Мчался наш поезд с добычей летучей. Дождь еще хлещет. И, напряжена, Ночь еще блещет отливом лиловым. Если скажу я, что ты мне жена, Я ничего не скажу этим словом. Милой немыслимо мне устеречь На людях, в шуме прощаний и встреч. Нет. О другом! Не напрасно бушуя, Движется рядом природа. Смотри В раму зари, на картину большую. Рельсы, леса, облака, пустыри. За Ленинградом, за Магнитогорском Тонкая тень в оперенье заморском! Сколько меж нас километров легло, Сколько — о, сколько — столетий промчало! Дождь еще хлещет в жилое стекло, Ночь еще блещет красой одичалой. Не окончательно созданный мир Рвется на волю из книг и квартир. Вот он! В знаменах, и в песнях, и в грубых Контурах будущих дней. Преврати Нашу вселенную в свадебный кубок! Чокнемся в честь прожитого пути! 1935 44. Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ…
Я люблю тебя в дальнем вагоне, В желтом комнатном нимбе огня. Словно танец и словно погоня, Ты летишь по ночам сквозь меня. Я люблю тебя — черной от света, Прямо бьющего в скулы и в лоб. Не в Москве — так когда-то и где-то Всё равно это сбыться могло б. Я люблю тебя в жаркой постели, В тот преданьем захватанный миг, Когда руки сплелись и истлели В обожанье объятий немых. Я тебя не забуду за то, что Есть на свете театры, дожди, Память, музыка, дальняя почта… И за всё. Что еще. Впереди. 1929 45. СЛОВАМИ ЧЕРНЫМИ…
Словами черными, как черный хлеб и жалость, Я говорю с тобой — пускай в последний раз! Любовь жила и жгла, божилась и держалась. Служила, как могла, боялась общих фраз. Всё было тяжело и странно: ни уюта, Ни лампы в комнате, ни воздуха в груди. И только молодость качалась, как каюта, Да гладь соленая кипела впереди. Но мы достаточно подметок износили, Достаточно прошли бездомных дней и верст. Вот почему их жар остался в прежней силе И хлеб их дорог нам, как бы он ни был черств. И я живу с тобой и стареюсь от груза Безденежья, дождей, чудачества, нытья. А ты не вымысел, не музыка, не муза. Ты и не девочка. Ты просто жизнь моя. 1929 46. ОПЯТЬ
«Помни меня, не забудь меня! Слышишь? Не за…» — Это мой крик, захлебнувшийся в ветре весеннем. Это сама ты меня целовала в глаза. Это мы оба остались друг другу спасеньем. Так вот и будем метаться вдвоем по стране. И, разлучившись, молнировать тут же вдогонку, Что, мол, в груди оно бьется, подобное гонгу, Гневное, гулкое, глупое, по старине. Все-таки лучшее слово на свете — дорога,— Честная, жесткая дружба с пространством земли. Хочешь, — как в кинематографе, только вели, — Жизнь повторится сначала, моя недотрога! Память наполнится музыкой, ветром сырым, Морем, вокзалами, хриплыми вздохами пара. Мимо Кавказа в Москву, через Волгу и Крым Снова пройдет как легенда влюбленная пара. И — словно майская заполыхает гроза, Всё промывая до блеска и всё освежая: «Помни меня! Я тебе никогда не чужая. Помни меня, не забудь меня! Слышишь? Не за…» 1946 47. ЗОЕ НА ДОБРУЮ ПАМЯТЬ
Зое — на добрую память о времени злом. Зое — две юности наши сплетаю узлом. Зое — тревога, и нежность, и верность моя. Зое — ни мыслей, ни чувств от нее не тая. Зое — поэма о времени и о судьбе. Зое — любимой, одной и единой, Тебе. Ноябрь 1954 Раннее. 1916–1926
— За нами кто-то идет, — сказала Герда.
И действительно, там плыло и шелестело, как будто тени двигались по стене: легконогие кони, егеря, рыцари, дамы…
— Это сны, — отвечал Ворон, — они приходят, и знатным особам снится охота.
Андерсен 48. ВСТУПЛЕНИЕ
Я глупый и пьяный матрос, Попавший на остров колдуньи, Тоскующий в зарослях роз О родине в час новолунья. Я школьник, не спавший всю ночь Над яростным томом Шекспира. Я знал королевскую дочь, Но выгнан с дворцового пира. И бросил я мать и сестер, На них, как собака, ощерясь, И завтра взойду на костер За богохуленье и ересь. И вот уже морда огня Лицо мое гложет и лижет И время, мой призрак гоня. Столетья минувшие движет. Глядит оно из-под руки, Молчит, усмехается горько, Играет со мной в поддавки — А я не сдаюсь, да и только! Между 1916 и 1919 49. ДРУГОЕ ВСТУПЛЕНИЕ
Лазаретных ли знобит, Говорят ли рвы раскопок, Иль планеты из орбит Рвутся в стекла телескопов.— Так зачем смолкает автор, И кончается рассказ, И качнулся плотью правды Обрастающий каркас? Вот скрипят узлы колен, Ржавой проволкой скрепленных, Век растет, как из пеленою Из наивных кинолент. Век растет гигантом добрым, Погремушку мнет в руке. На простой мотив подобран Гул в его ночной реке. Сухость ранних чертежей И ярчайший крик рекламы — Это зуд в плечах, уже Набухающих крылами. Это, лысый как колено, Снова пущен в оборот Дождевой пузырь вселенной, Жадно пьющей кислород. Это — влажная заря В перьях яростной сирени. Это — первый день творенья На скользоте пузыря. Это сильный добрый кафр В гонг ударил где-нибудь… Но поэту от метафор Некогда передохнуть. Между 1922 и 1924 50–51. ДВЕ ЦЫГАНСКИЕ ПЕСНИ
1. «Золотом шитый подол затрепала…»
Золотом шитый подол затрепала. Слабые руки хватают огонь. Ты ли в стеклянном гробу задремала, Ты ль не слыхала далеких погонь? Вот погляди! Старый дом твой в метели. Триста прошло удивительных зим. В елочной пыльной златой канители В сонных санях по России скользим… Дико зальется бубенчик на дугах, Где-то мелькнут огоньки деревень. Здравствуй же снова в туманах и вьюгах, С тенью моей обрученная тень!.. 2. «Я гибну, а ты мне простерла…»
Я гибну, а ты мне простерла Два выгнутых лирой крыла, Впиваешься в жадное горло, Дыханьем грудным обняла. Не надо мне этого часа Разлук, и разъездов, и зорь. Не пой, не прощай, не прощайся, — Того, чем была, не позорь! Пойду по снегам я навеки, А там дальше смерти пойду,— Забудь обо мне, человеке, Любовнике в прошлом году… Между 1916 и 1917 52. МОСКВА
Москва — в лазури колокольной, В охотнорядской толкотне, В той прошлогодней, сердобольной, Бульварной, разбитной весне… Москва — под снеговым покровом, Где в низенькие терема Всю ночь к боярышням безбровым Стучалась лютая зима… Где голуби летали низко И ворковали у крыльца… А царь с глазами василиска Казнил заморского гонца, — Меж тем как рында в горностае Рассказывал о злом царе Церквам и лебединой стае, Плескавшей крылья в серебре… Москва — где мой ночлег далече, Где уплывает мимо глаз Одна-единственная встреча, Которая не удалась… Между 1916 и 1917 53. ДЕВЯТНАДЦАТЫЙ ВЕК
Ты подошла с улыбкой старомодной И отвернулась, не всмотревшись в нас, И каждый гость, когда ему угодно, Вставал, шутил, стрелялся — в добрый час! — И воскресал в другую дверь — химерой И неопасной тенью. Вот и ночь Окаменела, превратилась в серый Гранит Невы, но не смогла помочь. Вот съежились, усохли, почернели Разносчик, баба, немец, гайдуки… Вот на ветру, не запахнув шинели, Прошел костлявый дух моей тоски. И я проснулся тенью обветшалой, Изображеньем чьих-то давних лет. Но быть собой мне все-таки мешала Чужая жизнь, которой больше нет. И нет тебя, проплывшей в легком вальсе И отпылавшей, молодость губя. И, как ни спорь, ни сетуй, ни печалься, Ни утешайся, — больше нет тебя — Ни в прошлом, ни сегодня, ни в грядущем, Ни в книгах, недочтенных впопыхах… Ты временем, Кощеем завидущим, Похищена. Но ты в моих стихах. 1919? 54. НАДПИСЬ НА КНИГЕ
Тогда загадочный твой образ Орнаментами был разубран, Не забран в шоры, не разобран До прозаических зазубрин. Теперь не то! Распад грамматик И вырожденье арифметик. Сны? Я учусь не понимать их. И даже видеть не уметь их. Мир создан и распланирован. За нами сверстников орава. Жить без легенды и без крова — Наш долг, а может быть, и право! Так вы, товарищи, не трусьте, Прочтите типографский оттиск: Он был и юностью, и грустью, И самой легкой из гипотез. 1929–1969 55. ТАК, КАК ТОЛЬКО И ВОЗМОЖНО!
Так, как только и возможна Речь от первого лица, — То есть путано, тревожно, Не с начала, без конца,— Не затем, чтобы потрафить Устроителям торжеств, Приукрасить иль исправить Каждый неуклюжий жест. Что мне ваши уверенья, Страсть, несущаяся вскачь. Будто пудель на арене Иль какой другой циркач! Стойте, чудо! Я вам свистну, И тогда, пожалуйста, Плачьте, как вам ненавистно Слушать реплики хлыста! Укрощенье этой твари Занимает весь раек. Но раек поймет едва ли, Что сказал я между строк. Вам шепну я, страсть, что между Строк распоряжались вы, Распалив мою надежду Прыгнуть выше головы. Как индийские удавы, Горла труб обвили нас. Но стихает туш, когда вы, Легким торсом наклонясь, Вея древней пантомимой, Усмехнулись мне, дитя,— Вся в поту и в мыле, — мимо Человечества летя! <1933> 56. СТОЙ, ВЫСЛУШАЙ!
Стой, выслушай меня! Я жил в двадцатом веке И услыхал в себе, в ничтожном человеке, В те годы голода — рев низколобых орд И страшный ритм машин. И был я этим горд. Я мог бы умереть. Но выслушай, царица, — Я мог совсем не быть, но мог учетвериться! Вдыхал я Дантов ад и сладкий дым сигар, Едва заметный шплинт вращенья, кочегар У топки городской, я продал ювелирным Витринам все глаза, которые любил. Я истребил мечты, что выгибались лирным Любовным голодом, и женщин оскорбил. И помнится мне цирк, и в музыке и в гике — Взгляд бедной девочки, наездницы-бельгийки, И вихрь трехцветных лент, и бешеный оскал Накрашенного рта… И та же тьма зеркал Витринных выпила мой первый день творенья, А кукла понеслась слепая по арене! Она еще летит. И музыка с бичом За нею гонится. И больше ни о чем Не вспомню я в стихах, беспомощно подробных. Войду я эльфом в сон и Шерлок Холмсом в сыск. Праправнук обезьян и внук себе подобных, Останусь призраком на свой же страх и риск. Когда же рухнет мир в моих лесах рабочих, Я буду, может быть, счастливее всех прочих И получу взамен возможность быть везде — В любом мошеннике и на любой звезде, Как белка в колесе замучен и заверчен,— Пунктиром в памяти читателей прочерчен. 1920 (?) 57. ИСТОРИЯ
История гибла и пела И шла то вперед, то вразброд. Лохматилась грязная пена Ее вымиравших пород. То были цари и циркачки, Философы и скрипачи — В тяжелой и жуткой раскачке Уже неживые почти. Но я относился с доверьем К истории, вьюгам, кострам. Я жил геральдическим зверем В развалинах сказочных стран. Мне каркала злая ворона Из мрака монархии той, Где всё от острога до трона, Казалось, свинцом залито. Где фурии факельным хором Рыдали с архивных страниц, Искали горячего корма, А век отвечал: «Отстранись!» Но, весело, честно и строго Спрягая свой черный глагол, Я был как большая дорога И просто был молод и гол. Между 1922 и 1924 ТРИДЦАТЫЕ ГОДЫ
В повозке так-то по пути Необозримою равниной, сидя праздно, Всё что-то видно впереди Светло, синё, разнообразно… Грибоедов 58. МОЙ СЫН
Нет. Ничего не решено. Всё будет. Всё голо и просто. Дыша вечерней тишиной, Глядит в окно худой подросток. Он слышит гул подземных руд, Бетховенской сонаты клекот. Он знает муравьиный труд. И всё, что близко иль далёко, Вплоть до любого рубежа, — Всё перед ним сейчас маячит. В уме вселенную держа, Он вновь ее переиначит. Он должен высекать кремни, Свистеть в тростник и в пепле рыться. В нем спит кузнец, художник, рыцарь. О молодость! Повремени! Никем себя не называя, Несись извилистым ручьем, Простоволосая, живая, Не помнящая ни о чем. Пробейся в узловатых сучьях Вверх, как подсказывает рост, Где в листьях, хлорофилл сосущих, Косит зрачком занятный дрозд. И в прущей зелени, в свирепых Побегах завтрашнего дня Да будет ствол расшатан в скрепах, Весь до тугих корней звеня. Настанет час, когда ты будешь С чужою женщиной вдвоем. Ты, может быть, не позабудешь Меня на празднике своем. Забудь! Я ничего не значил. Я — перечеркнутый чертеж, Который ты переиначил, Письмо, что ты не перечтешь. <1936> Сумерки трагедии
59. ВСТУПЛЕНИЕ
Над воплями скрипок, над лампами люстр, Над бурей крещендо, огнем маэстозо. Еще незаметная доза В тревоге ста тысячи уст, — В кольчуге калечащих молний, От собственной силы клонясь, На сцену Трагедия вышла, наполнив Преданьями путь от себя и до нас. Простая, как рост, молодая навеки, Еще она смеет валять дурака. Но бьет ей в смеженные веки Прожектор! Но издалека Пахнуло паленым, дохнуло полетом В ненастное небо на птице стальной,— И вот она стала иной И грозную песню поет нам! И вихорь в листве жестяной Шумит о нигде не бывавшей вселенной, Где за обладанье Еленой Под красной стеной крепостной Такие же в глине рыжели траншеи, Треща, катапульты, как танки, ползли И слабых коней лебединые шеи Клонились до самой земли. То было кровавое утро, Начало истории всей. Еще не вгляделись в грядущее мудро Ни жрица Кассандра, ни царь Одиссей. Тогда по решенью инстанции высшей, Отчаяньем обременен, В тяжелой кольчуге грядущих времен Поэт на просцениум вышел! Он молод, и нищ, и умен, И что-то о женщине мямлит. А кто он — Орест или Гамлет, — И сам позабыл в океане времен. Ликует галерка, партер негодует. Поэт, представленье губя, Забыл про Трагедию и про себя, Орет, отсебятину дует! 1964 60. ГОВОРИТ ПРЕДАНЬЕ
Помнишь наши обломки в Пергаме, Наши тяжкие торсы в поту? Видишь старый вощеный пергамент, Записавший историю ту? Помнишь поступь Эсхилова хора, Грохотанье грозы молодой? Ну так что же, что стали мы скоро Вихрем, пылью, огнем и водой? За Руном Золотым, за Еленой Мы неслись на тугих парусах. Мы прошли по короткой вселенной, Черепа и мечи разбросав. Помнишь всё? Ничего не забудешь? Ну так слушай еще и еще! Ты ведь жажды чужой не осудишь, Если жил на земле горячо. Даже тут, даже в черном Аиде, Даже черную землю грызя, Мы проснемся, любя, ненавидя,— Ваши спутники, ваши друзья. Мы послужим и вам — обнаружим Прочно сбитую силу свою. Мы не ржавым вернемся оружьем, Не сдадим и в последнем бою! Мы не призраки. Мы не из сказок, Не труха за музейным стеклом. Мы — вся толща седого Кавказа, Мы столетья берем напролом. Рвем мы воздух в сигнальных фанфарах, Режем волны винтами турбин, Рубим ночь в ослепительных фарах — Мы, работники гор и глубин! 1938 61. ПАМЯТИ ЭСХИЛА
Представленье кончено. Пора! Вещи выглядят черней и горше. Дым. Свеча. Картонная гора. С Прометеем остается коршун. Звонок стук людского топора. Поднят парус. Заработал поршень. Горе! Сколько муки в черепах, Втоптанных во все распутья мира! Сколько тщетной силы исчерпав, Время, древний кормчий и кормило, Обгоняло бедных черепах И Ахиллов баснями кормило! Вот вам громовержца торжество! Нет на стогнах памятного гама. Форумы и рынки спят мертво. Но, как хроматическая гамма, Длится гул крушенья моего, Чтоб восстать раскопками Пергама. Пращуры пещерные, теснясь У ворот Памира и Кавказа, Вздумали взобраться на Парнас, За живых цеплялись как проказа, Выли: «Глубже зарывайте нас, Прочь от змиеногого рассказа!» Кончен бой! Но только глянешь вниз, В мир потомков наших окаянных, — Море Средиземное, склонись Перед битвами на океанах! Кончен пир! Но только глянешь вверх, В ликованье звездного спектакля, — Это наш расхищен фейерверк, Наша выдумка и наша пакля! В беглой вспышке вольтовой дуги, В духоте плавилен, в спертых гулах Пламени у кузнецов сутулых — Вижу я, что с небом вы враги: Ненависть, закушенная в скулах, Та же! Стой, картонная скала! Чучело, выклевывай мне сердце! Сколько бы веков ты ни спала, Будет харч для твоего стола, Жадная служанка громовержца! Коршун смотрит в очи пустоты, Думает, что это я, и злится… Вот мы квиты, Коршун, — я и ты: У обоих каменные лица. 1927, 1964 62. СУМЕРКИ ТРАГЕДИИ
Владимиру Луговскому
На север, в страну полуночи сплошной, Несутся два летчика. Тщетная гонка. Вокруг тишина, и за той тишиной Два пульса, два сильных мотора, два гонга. Знакомы их лица мне? Кажется — да! Конечно, с тех пор, как дышал я и рос, Вот так зеленела над нами звезда И нежно звенел межпланетный мороз. Один — это я. Но моложе. А тот Едва серебрится в сиянье пустот. И он говорит мне: «Дай руку. Пора!» … Ни юрты, ни паруса, ни топора, Ни чума, ни дыма, ни вереска… Тут Я должен решительно оговориться: Еще полминуты, обоих сметут Метели, веселые наши сестрицы. Так слушай последнюю песню мою. Она не кончается смертью. Она Почти бесполезна. Но я допою. Допью, что успею, до самого дна. О гибели нашей ты знаешь иль нет? Когда это было и кто мы — не помню. Я даже забыл, на какой из планет Родиться легко и погибнуть легко мне. Дай руку. Пора. Наконец-то пора! Ни дыма. Ни паруса. Ни топора. Ни женщины нежной. Ни жалости влажной. Эпоха — любая. А кто мы — не важно. Два факела где-то, за тысячу верст От крайнего пункта людских поселений. Наш хлеб окончательно черен и черств. Замерзшее поле спиною тюленьей Блеснуло и матово лоснится… (Тут Рассказ прерывается.)…Если о нас Уже никогда на земле не прочтут… (Опять прерывается.)…Смертью клянясь, Я верю поруке и дружбе мужской, Я верю, что спутник и сам я такой. Я верю, что жизнь не кончается здесь. (Большой перерыв.)…Мириады чудес!.. Спалило нам лица и руки свело. Ни света. Ни воздуха. Ни высоты. Светает. Светает. Совсем рассвело. Я только и знаю, что гибну. А ты? На север, на север, на север. Вперед! Нас за сердце доблесть людская берет. Проносится наше столетие мимо Седых облаков, ледниковых пород. Проносится в медленной, неутомимой Чеканке смертей человеческих… 1928, 1964 Нетерпенье
63. НЕТЕРПЕНЬЕ
Склад сырых неструганых досок. Вороха не припасенных в зимах, Необдуманных, неотразимых Слов, чей смысл неясен и высок. В пригородах окрик петушиный. Час прибытья дальних поездов. Мир, спросонок слышимый, как вздох. Но уже светло. Стучат машины. Облако, висящее вверху, Может стать подобьем всех животных. Дети просыпаются. Живет в них Страсть — разделать эту чепуху Под орех и в красках раздраконить, — Чтоб стояли тучи, камни, сны, Улицы, товарищи, слоны, Бабушки, деревья, книги, кони… Чтобы стоили они затрат, Пущенных на детство мирозданьем, Чтобы жизнь выплачивала дань им, Увеличенную во сто крат. Нетерпенье! Это на задворках Мира, где царил туберкулез, Где трясло дома от женских слез, — Доблесть молодых и дальнозорких. Нетерпенье! Это в жилах руд Чернота земной коры крутая. Вся земля от Андов до Алтая, Где владыкой мира станет труд. Лагерь пионеров. Трудный выдох Глотки, митингующей навзрыд. Край, который начерно разрыт. Сон стеблей, покуда еле видных. Звон впервые тронутой струны Где-то на дощатой сцене в клубе. Нетерпенье — это честолюбье Окруженной войнами страны. 1932 64. В ТОТ ГОД
В тот год, когда вселенную вселили Насильно в тесноту жилых квартир, Как жил ты? Сохранил ли память или Ее в тепло печурки превратил? Ты помнишь? Нечего жалеть и нежить. Жги! Есть один лишь выход — дымоход. Зола и дым — твоя смешная нежить, Твоя смешная немочь, Дон-Кихот. Век начался. Он голодал Поволжьем. Тифозный жар был, как с других планет. «Кто был ничем, тот станет…» Но ты должен Поверить, ибо большей правды нет. Она придет, как женщина и голод, Всё, чем ты жил, нещадно истребя. Она возьмет одной рукою голой, Одною жаждой жить возьмет тебя. И ты ответишь ей ночами схимы, Бессонницей над бурей цифр и схем, Клянясь губами жаркими, сухими Не изменять ей. Никогда. Ни с кем. <1932> 65. НЕТ! МАЛО ЕЩЕ ДОКАЗАТЕЛЬСТВ
Нет! Мало еще доказательств. До дна Ты разоблачиться, природа, должна! Довольно мошенничать, козыри пряча, В соитиях корчась, в смертях раскорячась! Нет! Мало пилотов на бой и на слет, Гремящих речей и щемящих кислот, И формул, и ветра, и выдумки мало, Чтоб ты наконец свою клетку сломала! А ты заливаешь нам уши враньем, И каркают монастыри вороньем, И бродит легенда, чертовка босая, На отыгрыш кости раскопок бросая. И бухают колокола литургий, И в бреднях какой-нибудь лысой карги Мерещится людям судьба. И об этом По-прежнему лестно трепаться поэтам. Пора! Сквозь ненастье — просвет бирюзы. Там, в звездных туманностях, в блеске грозы Для обсерваторий расчищено небо! И кажется — бог никогда там и не был. Там круговорот центробежных погонь, Безбожная вьюга, безбожный огонь, Неистовый темп, ледяная гангрена, Рожденье всего, что бессмертно и бренно. Туда, в серебро межпланетного льда! Сквозь вьюгу, сквозь время, сквозь гибель — туда Мы двинулись! Лучшего жребия нет нам, Чем стать человечеством междупланетным! 1930 Большие расстояния
66. Я ВИДЕЛ ВСЮ СТРАНУ
Я видел всю страну — Баку, Ростов, моря, Нефть, трактора, туман и соль полей озимых. Век надо мной вставал, веселостью даря И тысячью очей своих неотразимых. Стояло в памяти: морозных зорь хрусталь Над пиршеством лепных фронтонов Ленинграда. Стояло в памяти: вся мыслимая даль, Париж, Арбат, мой стол и — поздняя отрада Всех, кто воротится, пространствовав, домой,— Дым грибоедовский, жилья дымок овечий, Лицо моей жены. И всё, что там зимой Случится мелкое. Всё просто человечье. Я благодарен дням, обугленным дотла, Погубленным во мне, как жизнь им подсказала, И жизни прожитой за грязь ее стола, За ресторанный чад, за черноту вокзала. За всё! За грубый дар внезапных этих строк, Внезапной юности. Но время знаменито Необратимостью. Но мир еще широк. Но я разорван от надира до зенита, И вырван из своей безмозглой скорлупы, И, как сырой птенец, вытягиваю шею Туда, где мечутся прожекторов снопы, Где вся страна лежит, от дыма хорошея. 1934 67. ПРИЕЗД БРИГАДЫ
И вот мы вышли ночью из вагона. Встал паровоз как вкопанный с разгона С багровой бляхой на груди. Наш путь Лежал в просветах сосенок и кочек, По доскам, там, где, чавкая, клокочет К зиме разболтанная как-нибудь Строительная грязь. Один товарищ Воскликнул: «Здравствуй, сонный городок! Ты через час проснешься, чай заваришь, Услышишь длинный заводской гудок. Дощатый мир! Ты заново обструган. Ты пахнешь глиной и паленой хвоей. Дай руку и веди меня, как друга!» Нас было четверо. Другие двое Над болтуном посмеивались так: «Ты, может быть, оркестра ждешь, простак? Официально чувствуя, ты прав. Не зная броду, ты суешься в… оду И, запах дегтя еле разобрав, Предчувствуешь большую бочку меду». Так вяло мы беседовали. Вдруг Из черноты редевшей ночи встал — Оправленный в стекло, огонь, металл — Кусок завода, будущий наш друг. О, ничего особенного! Сила В контрасте между ним и чахлым краем. Земля сапог еще не износила, В которых шла, лопатой ковыряя Суглинок этой пустоши. Еще Глушит ее некошеный лопух. Еще плетень уперся ей в плечо. Еще у каждой лужи глаз распух От потасовок. Но грядущий век Здесь начерно построен, как барак. Он не смыкает воспаленных век. Его гудок вопит в дожди, во мрак, За Ладогу. Но стойте! Может статься, Я начал не с того конца и зря? Завод стоит не для манифестаций Пред путешественником смысла века. И век не только рифма к человеку. А между тем нас встретила заря. 1931 68. ДРЕВНИЙ ГОРОД
Да, да! Во всем огромном мире Я только и прошел одну — В свирепой каменной порфире Сухую горную страну,— Где в вулканических породах, Страстное лоно заголя, Ликует, как при первых родах, Желто-багровая земля, — Где Дария и Митридата Вчера как дым прошла орда, Где самая глухая дата Сегодня столь же молода, — Где в суматохе муравьиной Глаза детей желто горят, Где продается в лавке винной Навынос снежный Арарат, — Где в переулке, за глухими Лохмотьями чужих лачуг, В ночном кафе усталый химик Рассказывает про каучук, — Где ползает на желтом брюхе Змея, таинственная тварь, Где гонят мальчиков старухи Читать таинственный букварь, — Где всей палитрою Сарьяна, Под солнцем изжелта-синя, Большая, плещущая рьяно Жратных базаров толкотня, — Где от ужимок оборванца И мертвых смехом прорвало б, Где кривоногий Санчо Панса Осла целует в кроткий лоб, — Где в полночь в зале ресторанной, Весь в дымке европейских чар, Глядится вкрадчиво и странно Женоподобный янычар. Вот он к портье подходит вяло, Нацеливается в друзья, От слуха к слуху, как бывало, С нездешней грацией скользя, И где-нибудь в ночном вагоне, Секретный разбирая шифр, Внезапно, как бы от погони, Теряется… И вдруг решив, Что гибнет, рвет все донесенья… И пляшет тень в его окне Вдоль насыпи… В ночи осенней. Там. За Араксом. В той стране. <1936> 69. НОЧЬ В СЕЛЕНИИ КАЗБЕК
Неподалеку от селения Казбек обнаружен разбившийся почтовый самолет.
Из газет Мы мчались в ту ночь по Военно-Грузинской дороге. Шарахались дикие кошки и рыси от фар. Шарахались горы, как сказочные недотроги, И рушились. Где-то гремел перекат их фанфар. Но петли подъемов на шины намотаны крепко. Исчадия тартара сброшены в тартарары. И Жора-шофер нахлобучил веселую кепку И остановился на станции против горы, Воспетой поэтами. Вид ее так же неистов, Как в пушкинском веке. Гостиница так же бедна. Тут мы очутились меж летчиков и альпинистов, В печальной компании, пившей давно и до дна. Свирепая водка дымилась в глазах и в стаканах. Остыл тамада. Не блистал красноречием стол. И мы разглядели тогда в облаках златотканых, В зазубринах дикой расселины, в дыме густом Такую картину: крылом перебитым повиснув, Влепился в скалу и истерт в порошок самолет. Он только что найдем. Ущелье в своих ненавистных Объятьях баюкает кости погибших и ливнями льет. Шли тучи. Звезд не было. Ночь растянулась. Но в сфере Огня керосиновых ламп продолжалась еще Трагедия. И, как защитник на смятом бруствере, Встал кто-то из летчиков, заговорил горячо. О чем? О стране, где решаются судьбы столетья. О бьющей насквозь и навылет ночной быстрине. О смерти, которая хлещет старинною плетью По стольким отважным. И снова о нашей стране. О трассе, проложенной в тучах над острою кручей, О почте, которую не довезли. О гостях, Которые завтра пройдут по дороге горючей, Подняв над героями рай исполкомовский стяг. Товарищи летчики чокались с нами сурово. И доктор, нехитрый и плотный, как все доктора, Царивший над пиршеством до половины второго, Давно уже знал, что давно расходиться пора. Он встал. Но, неслышно шагая по смертным увечьям, Сходились вершины Кавказа на тайный совет. Ревниво прислушалась пропасть к речам человечьим. Ее в эту ночь раздражал керосиновый свет. И скалы, приникшие скулами к стеклам террасы, Молчали (как это известно по многим стихам). Молчали, и слушали, и отвергали прикрасы Любых красноречий. А пир между тем не стихал. Но рано иль поздно всё кончилось. Кажется, рано: Почти на рассвете. Дремоты никто не избег. Тогда проступил огневой транспарант по экрану — Заглавье идущей зари, недоспавший Казбек. Мы спали вповалку. А утром, подняв ледорубы И взявши рюкзаки, товарищи наши ушли К разбитой машине. Трагедия грянула в трубы Финала. И горы склонились до самой земли Серебряными головами. Любая несла бы За гробом тиару свою в миллиардах карат. Любая громовая грудь подхватила бы слабый Раскат похоронного марша в стократный раскат. И шли бы за гробом и всею оравой лиловой Орали бы горы: «Вы жертвою пали в борьбе…» И шли бы, как братья, и неповторимое слово Сказали о славе, о летчиках и о себе. 28 июля — 3 августа 1935 70. НОСЯЩИЙ ТИГРОВУЮ ШКУРУ
Виктору Гольцеву
Пламенное, пурпурное небо. Резкий ветер в путанице скал. Мчится всадник. Был он или не был? Чей шелом на круче просверкал? Вихрем тонконогий конь пронесся, Вихрем ринулся в тартарары… И опять, не ведая износа, Лоснится шагрень земной коры. То не ребра гор залиловели, Не породы каменный костяк… Прочитай реченья Руставели, Побывай у вечности в гостях! Это кровь играет в побратимах, В мощной сцепке мускулов и жил, Это из времен необратимых Говорит природы старожил. Это верность дружескому слову. Это прочно кованная честь. Так склонись над книгой, чтобы снова Древнее преданье перечесть. Ты услышишь здесь рычанье твари, Гибкой и глазастой по ночам, Ты увидишь синий лед Мкинвари, Рек струенье по его плечам. Ты увидишь, как из всех расселин Лезет вверх, цепляется, спешит, Ищет солнца жилистая зелень, Остролист, орешник и самшит. Ты увидишь на отвесной круче Низкорослых каджей ратный стан. Там в печали мается горючей Прелесть мира, девушка Нестан. Что ж посланья узница не пишет? Разве вихрь листа не донесет? И она не дышит, ждет и слышит, — Кто-то дверь темничную трясет. Вся природа в пламенном томленье, Ждет заветной встречи, замерла. Встали, вкопаны в скалу, олени. Не качнется в тучах тень орла. Руки голубые простирая, Ледники сползаются тесней. И звучит от края и до края: «Мы — любовь. Мы торжествуем с ней». Всех светил круженье огневое, Всех желаний дрожь — она одна. И когда встречаются те двое, Чаша мира до краев полна. Так мечтатель в шапке островерхой, Безыменный первенец времен, Ныне встал перед большой проверкой, Солнцем нашей правды озарен. Где он жил? Где прах его летучий? Что за ветер стер его следы?.. Пламенные, пурпурные тучи. Крик орлов. Туман. Седые льды. Русла рек. Задебренные спуски. Ликованье путаных крутизн. Кровь руды, запекшаяся в сгустки. Ветер. Нескончаемая жизнь. 1937 71. НИКО ПИРОСМАНИШВИЛИ
В духане, меж блюд и хохочущих морд, На черной клеенке, на скатерти мокрой Художник белилами, суриком, охрой Наметил огромный, как жизнь, натюрморт. Духанщик ему кахетинским платил За яркую вывеску. Старое сердце Стучало от счастья, когда для кутил Писал он пожар помидоров и перца. Верблюды и кони, медведи и львы Смотрели в глаза ему дико и кротко. Козел улыбался в седую бородку И прыгал на коврик зеленой травы. Цыплята, как пули нацелившись в мир, Сияли прообразом райского детства. От жизни художнику некуда деться! Он прямо из рук эту прорву кормил. В больших шароварах серьезный кинто, Дитя в гофрированном платьице, девы Лилейные и полногрудые! Где вы? Кто дал вам бессмертие, выдумал кто? Расселины, выставившись напоказ, Сверкали бесстрашием рысей и кошек. Как бешено залит луной, как роскошен, Как жутко раскрашен старинный Кавказ! И пенились винные роги. Вода Плескалась в больших тонкогорлых кувшинах, Рассвет наступил в голосах петушиных, Во здравие утра сказал тамада. 1935 72. ТИЦИАН ТАБИДЗЕ
Мы за стол садились неумело, Дружеству застольному учась. Мы не знали, время ли шумело, Ночь прошла или короткий час,— Только были мы белее мела. Тут, конечно, в памяти провал…. Вот, охрипнув, только бы добиться Слова у пирующих, вставал Со стаканом Тициан Табидзе. Кроток сердцем, выдумкой богат, Как Крылов, дороден и спокоен, Говор останавливал рукой он, Начинал как будто наугад. Шла раскачка речи полусонной. Но смолкали разом остряки От почти навзрыд произнесенной Пушкинской таинственной строки. И на холмах Грузии далече, В дикой сцепке зелени и руд, Где драгунской шашкой искалечен Был когда-то человечий труд,— Где вставал рассвет в бивачном дыме, Очи воспаляя и слезя, Где погибли очень молодыми Пушкинские ссыльные друзья,— Где прошли монголы, франки, греки, Катапульты, кони и слоны, Где со скал бросались наземь реки, Озверев от розовой слюны, — Там теперь под сонный звон чонгури, В одеянье времени и льда, Пьянствуя, волнуясь, балагуря, Вспоминая прошлые года, Кроток сердцем, полон важной дури, Говорил поэт и тамада. 1935 73. ТАМАРА АБАКЕЛИЯ
Я спросил у художницы милой, У нарядной грузинки спросил: Что взрастило тебя и вскормило, Сколько рук у тебя, сколько сил? Где, в каких драгоценных породах Сожжена была охра зари, Этот барсовый глаз, самородок, Что как лампа горит изнутри? Где добыла ты рыжую глину Цвета времени, цвета морей? Где добыла сухую сангину Цвета спекшейся крови моей? Как ты видишь природу, как пишешь? Как стараешься лица прочесть? Как ты стала художницей, — слышишь — Ты такая, какая ты есть? И она мне, смеясь, показала Сто картонов, исчерканных сплошь, Привела в театральную залу, Где мешаются правда и ложь. Разослала помощников-каджей В ледяные расселины скал, Чтоб трудились и к вечеру каждый Краску, нужную ей, разыскал. И на память в минуту разлуки, Оторвавшись от шумных гостей, Протянула мне смуглые руки В рыжей глине до самых локтей. 1939 или 1940 74. СКАЗКА КАВКАЗА
Здесь в дробильнях, в бункерах, В жерновах железных пугал Превращаются во прах Известь, марганец и уголь. Здесь летят они в жерло Жадной печи электродной, Чтоб сжигало и жрало Пламя их состав природный. Люди, сгорбись у печей, Жидкий сплав шуруют молча. Вот он, камень твой, Кощей,— Цвета золота и желчи, Застывает, отпылав Нам в глаза и опалив их, — Ферромарганцевый сплав В синих нефтяных отливах. Это, может быть, кусок Той скалы, того Кавказа, Где когда-то был высок Ветер змиеногих сказок, Где клевал стервятник злой Прометея-богоборца… Но, как уголь под золой, Тлеет память стихотворца. …Мелкий дождик моросил. Над заводом, желт и едок, Дым валил что было сил. Но и дым, как давний предок, Стлался облаком обвислым И, осанку потеряв, Был в другое время выслан И лишен гражданских прав. Если марганец спешит Сталью стать высокосортной, Если дерево самшит Всей листвой шумит упорной И в траве свирепой, сорной Слышен тихий вздох зверья, — Это Мцыри к буре горной Рвется из монастыря. Это прямо из плавильни Вынут Грузии кусок. Это, выжат из давильни, Колобродит винный сок. Сколько черных пьяных ягод В упоенье молодом! Старики в могилу лягут. Дети выстроят свой дом. Желтый глаз автомобиля Жадно режет быстрину. Легкий воздух изобилья Наполняет всю страну. И опять, опять чащоба, Корни, кочки, камень злой. Отроческая учеба Словно уголь под золой. Щебень, шлак, свинцовый гравий, Шрифт листовок боевых, Ранний аспид биографий, Забастовок ранний вихрь. И опять — тропой овечьей В толщу кварцевых пород. Там седых столетий вече, Несгибаемый народ! Кручи горные нагие, Блеск полуденных лучей, Сказка о металлургии, Ковка сказочных мечей. Так останьтесь же мне школой, Голоса ночных стихий,— Тициана и Паоло Вечно юные стихи! 1935 75. БАКУ
Владимиру Луговскому
Здесь поклонники Агурамазды Жгли огонь на выщербленном камне. Здесь Тимур-хромец, на всё гораздый, Ордами стоял у Волчьих Врат. Здесь, на древней отмели Хвалыни, Черное сокровище хранится. На солончаках, среди полыни, Землю благодатную бурят. Ввинчиваясь глубже еженощно, Вышки на ходулях костыляют. Крекинги, изогнутые мощно, Набухают соком дорогим. Слушал здесь, бывало, что ни день я Упоенный клекот барабана И зурны шмелиное гуденье — Пламенному мирозданью гимн. Я видал, как состязались знатно Дерзкие, веселые ашуги: Щелкнет в горле старика занятно, Топнет, гикнет — яшасын, йолдаш![58] Выгнется — и кругом, кругом, кругом Режет сцену, бьет по гулкой деке Пятерней — и вдруг ломает угол. Кончил песню — всё ему отдашь! По ночам старинный мой товарищ Говорил о женщине прелестной, Выросшей средь памятных пожарищ Здесь, в Баку. Послушный сын стихий, Посылал он «молнии» любимой, По ночам не спал, работал, спорил, Полный бодрости неистребимой, В радио гудел свои стихи. Город по ночам лежал подковой, Весь в огнях — зеленых, желтых, красных. И всю ночь от зрелища такого Оба мы не отрывали глаз. Нам в лицо дышала нефть и горечь Крупного весеннего прибоя. Праздничное голошенье сборищ Проходило токами сквозь нас. Мне затем подарен этот город, Чтобы я любил свою работу, Чтобы шире распахнул свой ворот И дышал до смерти горячо. Писано в Баку, восьмого мая, В час, когда в гостинице всё тихо И подкова города немая Розовым подернута еще. 8 мая 1938 Пушкинский год