— Знаешь, Зинка, я — против грусти, Но сегодня она не в счет. Где-то, в яблочном захолустье, Мама, мамка твоя живет. У меня есть друзья, любимый, У нее ты была одна. Пахнет в хате квашней и дымом, За порогом стоит весна. И старушка в цветастом платье У иконы свечу зажгла. …Я не знаю, как написать ей, Чтоб тебя она не ждала?! 1944
Евгений Евтушенко
Свадьбы
О свадьбы в дни военные! Обманчивый уют, слова неоткровенные о том, что не убьют… Дорогой зимней, снежною сквозь ветер, бьющий зло, лечу на свадьбу спешную в соседнее село. Походочкой расслабленной, с челочкой на лбу вхожу, плясун прославленный, в гудящую избу. Наряженный, взволнованный, среди друзей, родных сидит мобилизованный растерянный жених. Сидит с невестой Верою, а через пару дней шинель наденет серую, на фронт поедет в ней. Землей чужой, не местною, с винтовкою пойдет, под пулею немецкою, быть может, упадет… В стакане брага пенная, но пить ему невмочь. Быть может, ночь их первая — последняя их ночь. Глядит он опечаленно и — болью всей души — мне через стол отчаянно: «А ну давай пляши!» Забыли все о выпитом, все смотрят на меня, И вот иду я с вывертом, подковками звеня. То выдам дробь, то по полу носки проволоку. Свищу, в ладоши хлопаю, взлетаю к потолку. Висят на стенках лозунги, что Гитлеру — капут, а у невесты — слезоньки горючие текут. Уже я измочаленный, Уже едва дышу… «Пляши!» — кричат отчаянно, и я опять пляшу… Ступни как деревянные, когда вернусь домой, но с новой свадьбы пьяные являются за мной. Отпущен еле матерью, на свадьбы вновь гляжу и вновь у самой скатерти вприсядочку хожу. Невесте горько плачется. Стоят в слезах друзья. Мне страшно. Мне не пляшется. Но не плясать нельзя… 1955
Александр Жаров
Заветный камень
Холодные волны вздымает лавиной Широкое Черное море. Последний матрос Севастополь покинул, Уходит он, с волнами споря… И грозный соленый бушующий вал О шлюпку волну за волной разбивал… В туманной дали Не видно земли. Ушли далеко корабли. Друзья-моряки подобрали героя. Кипела вода штормовая… Он камень сжимал посиневшей рукою И тихо сказал, умирая: «Когда покидал я родимый утес, С собою кусочек гранита унес — Затем, чтоб вдали От крымской земли О ней мы забыть не могли. Кто камень возьмет, тот пускай поклянется, Что с честью носить его будет. Он первым в любимую бухту вернется И клятвы своей не забудет. Тот камень заветный и ночью и днем Матросское сердце сжигает огнем… Пусть свято хранит Мой камень гранит — Он русскою кровью омыт». Сквозь бури и штормы прошел этот камень, И стал он на место достойно… Знакомая чайка взмахнула крылами, И сердце забилось спокойно. Взошел на утес черноморский матрос, Кто родине новую славу принес. И в мирной дали Идут корабли Под солнцем родимой земли. 1943–1945
Павел Железнов
Учитель
Тот, кто с ним говорил хоть недолго, помнит волжский его говорок. Человек этот был, словно Волга, вдохновенно могуч и широк. Я лицо его знал по портретам, наизусть заучил все черты. В кабинет его, залитый светом, привели меня детства мечты… Помню, как у дверей его дома, на ступенях стоял, сам не свой, задыхаясь, как после подъема на вершину горы снеговой… Помню, как обжигающей искрой промелькнула в сознании мысль: «Неужели он рядам, так близко и мечты наконец-то сбылись?» Вот басит с удареньем на «о» он, кто Чехова знал и Толстого. Я понять не могу ничего и ответить не в силах ни слова. Вот сидит он, чью руку не раз пожимал с уважением Ленин… Я боюсь, что проснусь я сейчас где-нибудь на вокзальной ступени… Вдруг, смотрю — он усы распушил молодою улыбкой сердечной и, спросив меня: — Куришь, конечно? — папиросой большой угостил. Незаметно волненье мое с папиросным рассеялось дымом. И, как будто не с Горьким Максимом, а с товарищем старшим, любимым, говорю про житье, про бытье. О скитаньях своих рассказал, о работе в порту, в Ленинграде, и стихи — ожидая похвал — прочитал нараспев по тетради. Думал — скажет сейчас: «Хорошо!» — по плечу с одобреньем похлопав. Но, как мастер подручному: — Плохо! — он сказал, нажимая на «о». Показал, как расставить слова, чтоб строка зазвенела струною. Но не просто секрет мастерства — смысл работы раскрыл предо мною: — Поэт говорил во время óно с друзьями, со своей семьей. Сегодня он, стóя у микрофона, со всей говорит Землей! Врывается голос во все квартиры, сразу во все этажи. Поэт должен быть эхом мира, а не нянькой своей души! Поэт должен работать, так сердце свое настроив, чтоб в дни трудовых и военных атак людей превращать в героев!.. (.) Тот, кто с ним говорил хоть недолго, выходил полный сил на порог. Человек этот был, словно Волга, вдохновенно могуч и широк! 1951
Василий Журавлев
Старый карагач
Повсюду степь! Степь без конца и края шумит, волной пшеничною играя да табуны ветров пуская вскачь. И вдруг над марью поля золотого, над изобилием зерна литого раскинул руки старый карагач. Он, как колхозник, посреди пшеницы встал, чтоб целинной нивой подивиться да поразмыслить в поле кой о чем. И ничего, что в пыльном он наряде и что сухие ветви, словно пряди седых волос, застыли над плечом. Все ничего! Да только вот в просторы врываются ревущие моторы. И карагач уже в кольцо зажат. А под его полою карагачата — смешные, несмышленые внучата — стоят да каждым листиком дрожат. И старый карагач, почти неистов, вдруг застонал, заслышав трактористов: — Ребята! А нельзя ли стороной пообойти мои владенья эти?! Сердечные, хоть совесть поимейте, ведь я здесь все же житель коренной!.. И трактористы, утопая в гуле, свои машины в сторону свернули, оставив за собой одно жнивье. И карагач, опять поля лаская, куражится, на волю выпуская потомство плодовитое свое. 1956
Вера Звягинцева
К портрету матери
Вот предо мною портрет твой с лицом исхудалым, Мальчик сидит на руках у тебя годовалый. Сумрак предгрозья. Восьмидесятые годы. Первые поиски правды, добра и свободы. В комнатах низких до света дымят папиросы. Слухи о стачках. Студенткою русоволосой, Глядя задумчиво на облака заревые, Имя Ульянова ты услыхала впервые. Машенькой звали тебя. Называла б я мамой, Да не успела — потух огонек неупрямый. Мне рассказали, как ты, озоруя, бывало, Так же вот с крыш леденцы голубые сбивала, Как ты читала стихи детворе на деревне, Как рисовала ты небо, пруды и деревья. Короток был твой часок небогатый девичий, Дальше — заботы, да горе, да чинный обычай. …Сколько могил на елецких, на курских кладбищах! Прыгают птицы по плитам, чирикают, свищут. Сколько осталось в шкатулках отчаянных писем! Что это здесь, на подчаснике, — слезы иль бисер? Розы из бисера — бедная женская слава; Дальше — январские проруби, петли, отрава… Часто, когда по асфальту я звонко шагаю, Память, как слезы, мне на душу вдруг набегает. Я вспоминаю товарищей — женщин погибших, Нашего воздуха ртом пересохшим не пивших, Душные спальни-бараки и труд непосильный. Свод каземата мне видится, сумрак могильный, Синие губы закушены… Окрик жандармов… Сестры! Земной вам поклон от сестер благодарных! Ты умирала, заброшена, в горнице темной, Не в каземате, но в мира темнице огромной. …В заросли трав я могилы твоей не нашла, Только метелку душицы к губам поднесла, Думая: если бы, если бы ты поглядела, Как нас волной подхватило высокое дело, Как, просыпаясь, я счастлива дружбой, работой, Как я волнуюсь одною с отчизной заботой. Небо над нами качается деревом звездным, Вместе б идти нам с тобой по равнинам морозным! Мы бы с тобою, наверно, товарками стали, Вместе бы мы «По военной дороге» певали. …Ты мне оставила старый некрасовский том. Слышу твой голос в напеве угрюмом, простом, Вот раздвигаются губы твои на портрете. Верно, ты знала на память «Крестьянские дети». Тени тихонько ложатся на впалые щеки, Спи, — я дышу за двоих нашим ветром высоким. 1940
Михаил Зенкевич
Найденыш
Пришел солдат домой с войны, Глядит: в печи огонь горит, Стол чистой скатертью накрыт, Чрез край квашни текут блины, Да нет хозяйки, нет жены! Он скинул вещевой мешок, Взял для прикурки уголек. Под печкой, там, где темнота, Глаза блеснули… Чьи? Кота? Мышиный шорох, тихий вздох… Нагнулся: девочка лет трех. — Ты что сидишь тут? Вылезай. — Молчит, глядит во все глаза Пугливее зверенышка. Светлей кудели волоса, На васильках — роса — слеза. — Как звать тебя? — Аленушка. — А дочь ты чья?— Молчит… — Ничья. Нашла маманька у ручья За дальнею полосонькой, Под белою березонькой. — А мамка где? — Укрылась в рожь, Боится, что ты нас убьешь… — Солдат воткнул в хлеб острый нож, Оперся кулаком о стол, Кулак свинцом налит, тяжел. Молчит солдат, в окно глядит, Туда, где тропка вьется вдаль. Найденыш рядом с ним сидит, Над сердцем теребит медаль. Как быть? В тумане голова. Проходит час, а может, два. Солдат глядит в окно и ждет: Придет жена иль не придет? Как тут поладишь, жди не жди… А девочка к его груди Прижалась бледным личиком, Дешевым блеклым ситчиком… Взглянул: у притолки жена Стоит, потупившись, бледна… — Входи, жена! Пеки блины. Вернулся целым муж с войны. Былое порастет быльем, Как дальняя сторонушка. По-новому мы заживем, Вот наша дочь — Аленушка! 1955
Вера Инбер
Пять ночей и дней
На смерть Ленина
И прежде чем укрыть в могиле Навеки от живых людей, В Колонном зале положили Его на пять ночей и дней… И потекли людские толпы, Неся знамена впереди, Чтобы взглянуть на профиль желтый И красный орден на груди. Текли. А стужа над землею Такая лютая была, Как будто он унес с собою Частицу нашего тепла. И пять ночей в Москве не спали Из-за того, что он уснул. И был торжественно-печален Луны почетный караул. 1924
Михаил Исаковский
Враги сожгли родную хату…
Враги сожгли родную хату, Сгубили всю его семью. Куда ж теперь идти солдату, Кому нести печаль свою? Пошел солдат в глубоком горе На перекресток двух дорог, Нашел солдат в широком поле Травой заросший бугорок. Стоит солдат — и словно комья Застряли в горле у него. Сказал солдат: «Встречай, Прасковья, Героя — мужа своего. Готовь для гостя угощенье, Накрой в избе широкий стол — Свой день, свой праздник возвращенья К тебе я праздновать пришел…» Никто солдату не ответил, Никто его не повстречал, И только теплый летний ветер Траву могильную качал. Вздохнул солдат, ремень поправил, Раскрыл мешок походный свой, Бутылку горькую поставил На серый камень гробовой. «Не осуждай меня, Прасковья, Что я пришел к тебе такой: Хотел я выпить за здоровье, А должен пить за упокой. Сойдутся вновь друзья, подружки, Но не сойтись вовеки нам…» И пил солдат из медной кружки Вино с печалью пополам. Он пил — солдат, слуга народа, И с болью в сердце говорил: «Я шел к тебе четыре года, Я три державы покорил…» Хмелел солдат, слеза катилась, Слеза несбывшихся надежд, И на груди его светилась Медаль за город Будапешт. 1945
Василий Казин
«Привычка к спичке — искорка привычки…»
Привычка к спичке — искорка привычки К светилам истинным. Но спичка мне люба Не менее — и потому люба, Что чую я обличий переклички, Что чую: в маленьком обличье спички Таится мира пестрая судьба. Чирк! — и зарумянится Скрытница огня, Солнышка племянница, Солнышка родня. Деревянным запахом Полыхнет лесам, Улыбнется фабрикам, Дальним корпусам. Случается: бреду в ночном тумане. Бреду в тумане грустно одинок. И, как ребенок, вспомнивший о маме, Я просияю и взлучусь лесами, Лесами, корпусами, небесами, А небеса и сами Взлучатся дальними мирами, Когда нечаянно в кармане Чуть громыхнет неполный коробок. 1926
Василий Каменский
Песня о Каме
Эй, чайки снежнокрылые, На лодках рыбаки, Друзья, матросы милые Раздольницы-реки. Гулять, кататься велено, Кто молодостью сыт, Кругом под небом зелено От солнечной красы. Мать, Кама синеокая, Как вороная сталь, Блестит, зовет, широкая, На пароходы вдаль. И я, послушный сын реки, Призывностью горя, Изведал с легкой той руки Все суши и моря. И вот вернулся снова я, Скитаньями обвит, А Кама та же новая — Дороженька любви. Те же чайки снежные, Та же в волнах взмыль. Лишь моя мятежная Затихла в бурях быль. Но не затихли песни ярости, Рожденные на Каме, Не будет, знаю, старости На лодках с рыбаками. Костер, как меч, Огнист, остер. Костром я жизнь простер, И мой огонь, и мой шатер, Мой мир и мой простор. А у шатра сетей набор — Рыбацкое шитье. Топор. Собака. И ружье — Охотничье житье. Эх, Кама, Кама, Камушка. Крутые берега, Спасибо тебе, мамушка. Сердечная река. 1933
Владимир Карпеко
Стихи о костре
Сухие сучья накрест сложат, Бересты сунут вниз клочок, И вот, несмел и осторожен, Ты кажешь красный язычок. И снова прячешь на мгновенье, Испуган дерзостью своей, Успев, однако, одобренье Прочесть на лицах у людей. И, тем вниманьем ободренный, Уже смелей из-под коры Высовываешь восхищенно Задорно-рыжие вихры. Ты приобвык уже немножко, Набрал порядком высоты, И вот уж в синеньких сапожках В веселый пляс пустился ты. Но, как ни прыгаешь, играя, Свою доказывая прыть, — Тебе еще не доверяют Тяжелый чайник кипятить. Еще ты молод и не крепок, Трещишь без умолку за зря (Среди сухих смолистых щепок Немало было и сырья). Еще дымишь!.. Но время будет, Когда ты жарко и светло Начнешь пылать уже, и люди Твое почувствуют тепло. И будут встречи и разлуки. Перебывает сколько тут! Иные лишь погреют руки И, равнодушные, уйдут. Другие дров тебе подбавят И помянут тебя добром, И, если надобно, поправят, Чтоб ровным, цельным был костром. Пусть пепла сединой одеться Придет когда-нибудь пора — Все так же жарко будет сердце У отгоревшего костра. Но и дотлев наполовину, Он доживет до той поры, Когда придут и сердце вынут, И на других привалах кинут… И вспыхнут новые костры! 1955
Семен Кирсанов
Творчество
Принесли к врачу солдата только что из боя, но уже в груди не бьется сердце молодое. В нем застрял стальной осколок, обожженный, грубый. И глаза бойца мутнеют, и синеют губы. Врач разрезал гимнастерку, разорвал рубашку, врач увидел злую рану — сердце нараспашку! Сердце скользкое, живое, сине-кровяное, а ему мешает биться острие стальное… Вынул врач живое сердце из груди солдатской, и глаза устлали слезы от печали братской. Это было невозможно, было — безнадежно… Врач держать его старался бесконечно нежно. Вынул он стальной осколок нежною рукою и зашил иглою рану, тонкою такою… И в ответ на нежность эту под рукой забилось, заходило в ребрах сердце, оказало милость. Посвежели губы брата, очи пояснели, и задвигались живые руки на шинели. Но когда товарищ лекарь кончил это дело, у него глаза закрылись, сердце онемело. И врача не оказалось рядом, по соседству, чтоб вернуть сердцебиенье и второму сердцу. И когда рассказ об этом я услышал позже, и мое в груди забилось от великой дрожи. Понял я, что нет на свете выше, чем такое, чем держать другое сердце нежною рукою. И пускай мое от боли сердце разорвется — это в жизни, это в песне творчеством зовется. 1943
Игорь Кобзев
После кино
Девушка с каштановой косою Горько плачет у дверей кино: Жалостью к погибшему герою Ее сердце юное полно. Долго-долго слез унять не может И стоит с заплаканным лицом. А подружки, совестясь прохожих, Обступили бедную кольцом. — Что ты плачешь? Это ж все — неправда. Кто бы мог стерпеть такую боль? Все слова в кино придумал автор, И актер исполнил только роль. Стыдно! Как могла ты разреветься, Если всем известно наперед, Что актер, пуская пулю в сердце, Настоящей смертью не умрет. — Просто не пришлось тебе, наверно, Видеть, как снимается кино: Все подстроено, все из фанеры — Вспомнишь — и становится смешно… …Я случайно слышал эти речи. И хоть я в поступках не горяч, Подошел к ней, взял ее за плечи И сказал: — Не смей им верить. Плачь! 1955
Дмитрий Ковалев
А думал я…
А думал я, Что как увижу мать, Так упаду к ногам ее. Но вот, Где жгла роса, В ботве стою опять. Вязанку хвороста межой она несет, Такая старая, невзрачная на вид. Меня еще не замечая, Вслух Сама с собой о чем-то говорит. Окликнуть? Нет, Так испугаю вдруг. …Но вот сама заметила. Уже, Забыв и ношу бросить на меже, Не видя ничего перед собой, Летит ко мне: — Ах, боже, гость какой! А я, Как сердце чуяло, В лесу Еще с утра спешила все домой… — Давай, мамуся, хворост понесу. — И мать заплакала, шепча: — Сыночек мой. — С охапкой невесомою в руках, Близ почерневших пятнами бобов, Расспрашиваю я О пустяках: — Есть ли орехи? — Много ли грибов? — А думал, — Там, В пристрелянных снегах, — Что, если жив останусь и приду, Слез не стыдясь, При людях, На виду, На улице пред нею упаду. 1958
Александр Коваленков
Снегирь
Что ты заводишь песню военну,
Флейте подобно, милый Снегирь?
Г. Р. Державин, «Снегирь». (Стихи памяти Суворова) Клубы дыма, танки, самолеты, Сломанные надвое мосты, Конские хвосты, штыки пехоты, Взрывов желто-красные кусты. Людоед бежит во все лопатки, Снайпер с елки целится в него, Войско чужестранцев в беспорядке, Солнце видит наше торжество… Вот что нарисовано в тетрадке У мальчишки — сына моего. Говорю: — Рисунок сделан смело. Только что ж бумагу тратить зря? Кончен бой, сраженье отгремело. Ты изобразил бы снегиря. Или, скажем, лодку, рыболова, Разные деревья и цветы… Мало ли хорошего, такого, Что видал и что запомнил ты. Но художник явно не согласен; Смотрит вбок, вздыхает тяжело: — Что там рисовать скворца иль ясень, То ли дело сабля наголо. Лодку, — говорит, — я нарисую. С парусом, чтоб плыть в далекий край, С пушками зенитными, такую, На которой спасся бы Чапай. Я пойду гулять. — Ну что ж, ступай… Наперед известно по программе, Что наследник явится домой Весь в песке, с известкой под ногтями, С круглою медалью жестяной. Тут пойдет обычная беседа: — Кто пустил стрелу в окно соседа? — Кем и чем губа рассечена? — Почему опять была война? Вымоют мальчишку. Спать уложат. Скажут, улыбаясь: «Вот беда, Каждый вечер все одно и то же, С девочкой спокойнее куда…» И возникнет дальней песни эхо: «Нас не трогай». И приснится ширь, Где сидит на придорожной вехе Зоревой суворовский снегирь. 1946
Яков Козловский
«Мы часто о времени судим не точно…»
Мы часто о времени судим не точно, С поправками сердца считаться пора. Историей кажется мальчикам то, что Случилось, по-моему, только вчера. Мальчики спорят со мною запальчиво, А я говорю им, что с давних времен Все имена оперившихся мальчиков Звучат с приложеньем отцовских имен. По лестнице путь — то быстрее, то тише. Ступеньки — минувший и нынешний день, Чтоб ногу поставить ступенькою выше, На нижнюю я опираюсь ступень. Бывает, что море давно за спиною, А мы на губах своих чувствуем соль. Недавняя радость, еще ты со мною, Еще ты со мной, неутихшая боль. Я мальчиков вижу, довольных собою, У друга пустой замечаю рукав. Душе моей слышатся отзвуки боя И шелест еще не родившихся трав. 1960
Осип Колычев
Гамма
Л. И. Бродской
Светлая зелень — на зелени темной. Косы березок в густом дубняке. Признак весны в этой прелести тона, В первом воздушном зеленом дымке… Встань под весенним сквозным небосклоном, Сколько, взгляни, переливов кругом! Сколько оттенков зеленых в зеленом, Сколько тонов голубых в голубом! Сколько оттенков — зима их не знала,— Что ни минута, меняется свет… В сердце их тоже должно быть немало, Это беда, если в сердце их нет… 1954
Лев Кондырев
Стекольщик
Меж корпусов, промасленной травой По новостройке проходя под осень, В стекле, подернутом рассветной синевой, Все отраженье мира он проносит. Звенит стекло, скользят в нем облака, Над дальним лесом вьются легкой стружкой. В стеклянной дымке катится река, Песок узоря галькой и ракушкой. Мост над рекою выгнулся крутой. Два поезда летят там на сближенье. Мелькнул огонь в пролете золотой, Дрожит стекло — и меркнет отраженье… За дамбой дом кончают мастера, Где окна на стекольщика в обиде, Ресницы ставен вскинув, ждут — пора Нас остеклить, мы ничего не видим. Не всплески зорь, не листопада медь — В глазах у нас пеньковые волокна. — Добро, — сказал стекольщик, — вам прозреть Я помогу. — И свет ударил в окна. 1950
Анисим Кронгауз
Минута
Вот сейчас повисла минута На часовом волоске, И упала. И сгладилась, будто След на сухом песке. Ей обратно не возвратиться. Ей песчинкой в веках кружить. Это жизни моей частица, Я ее не оставил жить. Я убил ее зимним полднем, Избалован обильем дней. Я ничем ее не наполнил, Не оставил память по ней. Века маленький промежуток! Я тебя сохранить не смог. Строят памятники минутам — Кто из камня, а кто из строк, На станках из дерева точат, Ищут в нитях таежных троп, В облака — поднимает летчик, На земле — растит хлебороб. Да и сам я пришел маршрутом, Где мгновенья равны годам. Вот еще повисла минута… Я ее не отдам! 1946
Анатолий Кудрейко
Запасный полк
Расквартированный на лето, где ели сшиблись в тесноте, полк поднимался до рассвета, а спать ложился в темноте. Свое он помнил назначенье — фронт управлял его судьбой. Поход, на местности ученье чередовал он со стрельбой… Но это — дела половина! Нужны траншеи в полный рост, — берешь кирку: земля не глина, а камень, брат, не так-то прост! Скалистый пласт искрит под ломом, рубашка сохнет на траве, удар наносишь по изломам, — он отдается в голове… Но это — дела половина! На лесопилке склад пустой, берешь пилу, а лес — махина, кондовый спелый древостой! Такое дерево повалишь, что обнимаешь ствол вдвоем, но ты ругаешь, а не хвалишь его в усердии своем… Но это — дела половина! Хлеб осыпается в полях, — берешь косу, покос — лавина и на тебя идет впотьмах! Росой унизанный шиповник шумит у леса под луной, — не отличил бы и полковник овса от пыли водяной… Косить все горше без рубахи — свет блещет резко, как стекло… А хлеб такой, что только взмахи видны идущему в село. На горизонте гаснут скалы, стекает с них последний блеск, и косы на плечах усталых уносит полк в еловый лес. И та дорожка полевая, которой в сумерки брести, стремится в сердце, как живая, навеки место обрести. Ты самой долгою любовью преисполняешься к земле, где камень ставишь в изголовье и спишь под елями в тепле. Не высыхает пот соленый в той академии наук, куда, под твой шатер зеленый, не залетает с фронта звук… Но это — дела половина! Другая в тыщи раз трудней — дойти до самого Берлина с пехотной выкладкой своей! 1956
Василий Кулемин
«Опять знакомая опушка…»
Опять знакомая опушка. И вечер тих, и даль светла. В свои степные колотушки Во ржи стучат перепела. Мне ветер веткой липы машет И что-то хочет рассказать. И свеж, как прежде, снег ромашек, И мир глядит во все глаза. И вдруг припомнилось былое: Сюда, подальше от села, Украдкой мы ушли с тобою, А мать звала тебя, звала… К ней плыли тучки ветровые, Ей откликался лес ночной, Но ты в тот дальний час впервые Не подала ей голос свой. 1955
Юрий Левитанский
Синяя лампочка
Это дело давнее. Не моя вина. Увезла товарищей финская война. Галочкой отметила тех, что в строю. — Рано! — ответила на просьбу мою. Я остался дома. По утрам в Сокольники почта приносила письма-треугольники. О своих раненьях и обмороженьях товарищи писали в кратких выраженьях. Ждать их наказывали. Нас мучила совесть. Мы на хлеб намазывали яблочный соус. Зимняя нас лавочка у ворот сводила, синяя лампочка у ворот светила — письма читали синими глазами, девушки плакали синими слезами… Это дело давнее. Не моя вина. Выпала мне дальняя долгая война. В рамах оконных стекла дрожали. В ямах окопных сверстники лежали. Мины подносили руками усталыми, глину месили сапогами старыми и домой вернулись старыми бойцами в мятых гимнастерках, с чистыми сердцами… Это дело давнее, не моя вина. Под холмом могильным зарыта война. Зарыта, забыта, но, душу леденя, синяя лампочка смотрит на меня. Синяя лампочка стоит перед глазами: девушки плачут синими слезами, синие отсветы лежат на снегу, — выключить лампочку никак не могу. 1956
Марк Лисянский
Моя Москва
Я по свету немало хаживал, Жил в землянках, в окопах, в тайге. Похоронен был дважды заживо, Знал разлуку, любил в тоске. Но Москвою привык я гордиться, И везде повторяю слова: Дорогая моя столица, Золотая моя Москва! Я люблю подмосковные рощи И мосты над твоею рекой. Я люблю твою Красную площадь И кремлевских курантов бой. В городах и далеких станицах О тебе не умолкнет молва, Дорогая моя столица, Золотая моя Москва! Мы запомним суровую осень, Скрежет танков и отблеск штыков, И в сердцах будут жить двадцать восемь Самых храбрых твоих сынов. И врагу никогда не добиться, Чтоб склонилась твоя голова, Дорогая моя столица, Золотая моя Москва! 1941
Владимир Лифшиц
Баллада о черством куске
(Ленинград. Зима 1941–1942 г.)
По безлюдным проспектам Оглушительно звонко Громыхала На дьявольской смеси Трехтонка. Леденистый брезент Прикрывал ее кузов — Драгоценные тонны Замечательных грузов. Молчаливый водитель, Примерзший к баранке, Вез на фронт концентраты, Хлеба вез он буханки, Вез он сало и масло, Вез консервы и водку, И махорку он вез, Проклиная погодку. Рядом с ним лейтенант Прятал нос в рукавицу. Был он худ. Был похож на голодную птицу. И казалось ему, Что водителя нету, Что забрел грузовик На другую планету. Вдруг навстречу лучам — Синим, трепетным фарам — Дом из мрака шагнул, Покорежен пожаром. А сквозь эти лучи Снег летел, как сквозь сито, Снег летел, как мука,— Плавно, медленно, сыто… — Стоп! — сказал лейтенант. — Погодите, водитель. Я, — сказал лейтенант,— Здешний все-таки житель.— И шофер осадил Перед домом машину, И пронзительный ветер Ворвался в кабину. И взбежал лейтенант По знакомым ступеням. И вошел… И сынишка прижался к коленям. Воробьиные ребрышки… Бледные губки… Старичок семилетний В потрепанной шубке. — Как живешь, мальчуган? Отвечай без обмана!..— И достал лейтенант Свой паек из кармана. Хлеба черствый кусок Дал он сыну: — Пожуй-ка, — И шагнул он туда, Где дымила буржуйка. Там, поверх одеяла, — Распухшие руки. Там жену он увидел После долгой разлуки. Там, боясь разрыдаться, Взял за бедные плечи И в глаза заглянул, Что мерцали, как свечи. Но не знал лейтенант Семилетнего сына: Был мальчишка в отца — Настоящий мужчина! И когда замигал Догоревший огарок, Маме в руку вложил он Отцовский подарок. А когда лейтенант Вновь садился в трехтонку, — Приезжай!! — Закричал ему мальчик вдогонку. И опять сквозь лучи Снег летел, как сквозь сито, Снег летел, как мука,— Плавно, медленно, сыто… Грузовик отмахал уже Многие версты. Освещали ракеты Неба черного купол. Тот же самый кусок — Ненадкушенный, Черствый — Лейтенант В том же самом кармане Нащупал. Потому что жена Не могла быть иною И кусок этот снова Ему подложила. Потому что была Настоящей женою, Потому что ждала, Потому что любила. Грузовик по мостам Проносился горбатым, И внимал лейтенант Орудийным раскатам, И ворчал, что глаза Снегом застит слепящим, — Потому что солдатом Он был настоящим. 1942
Михаил Луконин
Мои друзья
Госпиталь. Все в белом. Стены пахнут сыроватым мелом. Запеленав нас туго в одеяла И подтрунив над тем, как мы малы, Нагнувшись, воду по полу гоняла Сестра. А мы глядели на полы, И нам в глаза влетала синева, Вода, полы… Кружилась голова. Слова кружились: — Друг, какое нынче? — Суббота? — Вот, не вижу двадцать дней…— Пол голубой в воде, а воздух дымчат. — Послушай, друг…— И все о ней, о ней. Несли обед. Их с ложек всех кормили, А я уже сидел спиной к стене. И капли щей на одеяле стыли. Завидует танкист ослепший мне, И говорит про то, как двадцать дней Не видит. И — о ней, о ней, о ней… — А вот сестра, ты письма продиктуй ей! — Она не сможет, друг, тут сложность есть. — Какая сложность, ты о ней не думай… — Вот ты бы взялся! — Я? — Ведь руки есть?! — Я не могу. — Ты сможешь! — Слов не знаю! — Я дам слова! — Я не любил… — Люби! Я научу тебя, припоминая… Я взял перо. А он сказал: — «Родная».— Я записал. Он: — «Я, считай, убит». — «Живу!» — я записал. Он: — «Ждать не надо…» — А я, у правды всей на поводу, Водил пером: «Дождись, моя награда…» Он: — «Не вернусь»,— А я: «Приду! Приду!» Шли письма от нее. Он пел и плакал, Держал письмо у отворенных глаз. Теперь меня просила вся палата: — Пиши! — Их мог обидеть мой отказ. — Пиши! — Но ты же сам сумеешь, левой! — — Пиши! — Но ты же видишь сам! — Пиши!.. Все в белом. Стены пахнут сыроватым мелом. Где это все? Ни звука. Ни души. Друзья, где вы?.. Светает у причала. Вот мой сосед дежурит у руля. Все в памяти переберу сначала. Друзей моих ведет ко мне земля. Один — мотор заводит на заставе, Другой с утра пускает жернова. А я? А я молчать уже не вправе, Порученные мне, горят слова. — Пиши! — диктуют мне они. Сквозная Летит строка. — Пиши о нас! Труби!.. — Я не могу! — Ты сможешь! — Слов не знаю… — Я дам слова! Ты только жизнь люби! 1947
Михаил Львов
«Мы стольких в землю положили…»
Мы стольких в землю положили, Мы столько стойких пережили, Мы столько видели всего — Уже не страшно ничего… И если все-таки про войны Я думать не могу спокойно И если против войн борюсь — Не потому, что войн боюсь. А если даже и боюсь,— Не за себя боюсь — за тех, Кто нам теперь дороже всех, Кого пока что век наш нежил И кто пока еще и нé жил, Кто ни слезы не уронил, Кто никого не хоронил. 1956
Марк Максимов
Мать
Жен вспоминали на привале, друзей — в бою. И только мать не то и вправду забывали, не то стеснялись вспоминать. Но было, что пред смертью самой видавший не один поход седой рубака крикнет: — Мама! …И под копыта упадет. 1945
Алексей Марков
Уборщица
Метро. Воскреснувшие в бронзе, Стоят солдаты Октября, И электрическое солнце Сияет, в мраморе горя. Среди бойцов моряк с гранатой. Упрямый взгляд, широкий шаг… Вот так в сражении когда-то Был встречен краснофлотцем враг. Сюда уборщица приходит, Лишь только загорится свет, Порядок ревностно наводит Уж сколько зим, уж сколько лет! На плечи краснофлотцу ляжет Рука в прожилках голубых. Уборщица ему расскажет О новостях, делах своих, Как было раньше каждым летом, Когда моряк — родной сынок, В простую форменку одетый, К ней приезжал на краткий срок. Бывало, теплые ладони Лежали долго на плечах. Он для нее не похоронен В холодных мурманских ночах. 1951
Сергей Марков
Рябинин-город
Цветет в Рябинине герань, И на столе вздыхает ткань Камчатой скатертью с кистями… Смеются алые уста, Когда — нарядна и проста — Ты пьешь рябиновку с гостями. В ковригу воткнут синий нож, И чарка алою слезою Блестит… Я знаю — ты живешь За малой речкой Бирюзою. К тебе за Бирюзу пойду, Щеколду у дверей найду, Сдержу — чтоб не раздалось звона… Ушли ли гости? Все ли спят? Не спишь ли ты? Считает сад Хладеющие листья клена… Рябинин-город! Явь иль сон? — И смех, и волосы что лен, И рассудительные речи. В светлице — шитые холсты, И вздохи теплой темноты, И в полотне прохладном плечи! Не зря в Рябинине подряд Семь дней сверкает листопад, Не быть ли заморозку ныне? И не сочтешь ли ясным сном Ты утром иней за окном И снег туманный на рябине?.. 1940
Леонид Мартынов
След
А ты? Входя в дома любые — И в серые, И в голубые, Всходя на лестницы крутые, В квартиры, светом залитые, Прислушиваясь к звону клавиш И на вопрос даря ответ, Скажи: Какой ты след оставишь? След, Чтобы вытерли паркет И посмотрели косо вслед, Или Незримый прочный след В чужой душе на много лет? 1946
Самуил Маршак
Словарь
Усердней с каждым днем гляжу в словарь. В его столбцах мерцают искры чувства. В подвалы слов не раз сойдет искусство, Держа в руке свой потайной фонарь. На всех словах — события печать. Они дались недаром человеку. Читаю: «Век. От века. Вековать. Век доживать. Бог сыну не дал веку. Век заедать. Век заживать чужой»… В словах звучат укор, и гнев, и совесть. Нет, не словарь лежит передо мной, А древняя рассыпанная повесть. 1946
Михаил Матусовский
Мальчикам