Припомни день вчерашний, — Счастливые года! От молодости нашей Ни тени, ни следа… Но мы еще живучи, И можем повторить Тот шквал, тот неминучий, Что удалось прожить. А помнишь, как, бывало, Мы разбивались в кровь? Начнем же все сначала, И голод, и любовь. Не говори, что силы У нас с тобой не те: Вот мир все в той же милой И дикой красоте. Пусть ты смирней и глуше, Пусть я не хороша, В бессонницу подслушай, Как плачется душа. О чем ее рыданья? Она готова вновь На вечное скитанье, На нищую любовь. 1930 Надпись на книге
Если б я искал защиты От всемирного огня, Я б пришел к тебе навеки, И укрыл бы ты меня; Если б я боялся жизни, Смерти, скуки, суеты, Я б пришел к тебе навеки, И меня б утешил ты. Но, прости, я в этом мире Счастья вовсе не ищу, Я хлебнул такой отравы, Что покой не по плечу. Я хлебнул такой свободы, Что меня не приручить, И любовию до гроба Это сердце не прельстить. Не суди мои дороги, Эти темные пути! Там таких, как ты, наверно Лучших в мире, не найти. На последнее признанье, Милый друг, не отвечай, Дай мне руку на прощанье, И прощай, прощай, прощай! 1932 «За погибшую жизнь я хотела любить…»
Д. К.
За погибшую жизнь я хотела любить, За погибшую жизнь полюбить невозможно. Можно много забыть, можно много простить, Но нельзя поклониться тому, что ничтожно. Эта гордость моя не от легких удач, Я за счастье покоя платила немало: Ведь никто никогда не сказал мне “не плачь”, И “прости” никому еще я не сказала. Где-то пляшет под флейту на палке змея, Где-то слепо за колосом падает колос… Одиночество, царственна поступь твоя, Непокорность, высок твой безжалостный голос! 1933 Из книги “Наше сердце”
Первый отрывок
Не может сердце разлюбить. Темнеет день, проходят годы, Все продолжает сердце быть И слушать времена и воды. Все продолжает сердце жить. На площади, совсем некстати, Так продолжает нас смешить Израненный шпагоглотатель. И престидижитатор тот, Огнем пылавший, как комета, И больно опаливший рот, Напоминает сердце это: — Оно не в силах разлюбить, Оно некстати хочет жить. Оно так хрупко и так мало, Оно не дышит, но дрожит, И кажется, что обветшало От гибелей и от обид, От отмелей, морей и устей. Но сердце продолжает жить: Оно под сапогом не хрустнет, Его в огне не растопить. . . . . . . . . . . . . . . . Второй отрывок
Мы потерялись, мы прошли В тумане мировой пыли, И с нами вместе пеной смыты Загубленные Афродиты, Безносый царь, безрукий бог, — Всё это был над миром вздох. Летучей жизни ход жестокий Мне не поправить, не вернуть, Не выжечь памяти стоокой, Себя ничем не обмануть. Всё для тебя: и топот ночи, И дней набег, и эти очи, Что все синей, все хорошей Сверкают в памяти моей. Да, наши жизни были разны. Мой жар по холоде твоем, Твой гнев за нежность и соблазны Палили нам сердца огнем. Но ты, смеясь, в воде не тонешь, И не сгораешь на огне, И гибнуть в вихре беззаконий, Конечно, выпало лишь мне. Но с временем еще в борьбе, В том мире, где мы так любили, Дай о тебе и о себе Подумать. Это слезы были, Вздох, ставший под конец невмочь. Но если наступает ночь, И гибнешь ты, как Афродита, И гибну я, как ты, как все, Пусть то, что было пережито, Еще хоть раз во всей красе Мне память рассечет секирой: Тот мира вздох, те слезы мира. Третий отрывок
Не надо писем, слов не трать… В ночи по дому ходит тать, И от комода до буфета Он рыщет в комнате без света, И вот — находит серебро. Но капает вода в ведро, И просыпается хозяйка. (А под подушкой нет ключей.) Тревога, крик… Но он ловчей, Чем кошка — в тьму. Поди, поймай-ка! Он все унес, и не сыскать. И вот, как он (кричать не надо), Сквозь глушь двора и дрему сада Приду тебя я воровать. Во мраке спит высокий берег, А море синее внизу. Колышет ночь тяжелый вереск, Луна похожа на слезу; Дрожат в воде ее движенья, И над красою превращенья В ртуть переимчивой воды Задумались над морем сосны, И в мраке милы и несносны Далекой музыки следы. В безмолвной даче окна плотно Закрыты, и залег засов. В безмолвной даче беззаботно Ты спишь, и над тобой дремотно Проходит рой теней и снов. А я сквозь заросли сирени Взбегаю тайно на ступени, Преступно подобрав ключи, И по гостиной легче тени Бегу, без шума, без свечи, К дверям твоим. Молчи, молчи! Ковры глушат мое дыханье, Изнеможение свиданья Меня за дверью стережет. Не знаешь ты: запретной встречи Подходит воровской черед, И вот: глаза твои, и плечи, Испугом искаженный рот. Но мне не перенесть свиданья, Такого счастья мне не снесть. Все это — вдохновенья месть За все твои очарованья. Пиши мне письма, трать слова, Цветы, и вереск, и трава Ногой моей не будут смяты. Открой же окна широко В ночь, полную луны и мяты, — Вор одинокий, вор проклятый От белой дачи далеко. Там, в городе, неслышно бьется Ночное сердце. Мерен звук. Оно живет, оно плетется В чреде беспамятных разлук. Безумной вылазки у моря Ему вовек не пережить, Такого счастия и горя Не может в этом мире быть. Волною нежной и холодной Омыла память ты свою И вот, забвенья на краю, Ты чувствуешь себя свободной. Все позабылось, все прошло В краю, где море пеной плещет, А в городе одно трепещет Ночное сердце, как крыло. Мне страшно за его биенья, За слишком кроткий ход его, Оно не хочет ничего, Ни ревности, ни преступленья. Когда-то в бурях мировых Оно дышало за двоих, В холодных сумерках изгнанья Оно не дрогнуло еще, Оно лишь билось горячо В минуты нашего свиданья. Оно умеет так молчать, Оно не смеет застучать. И страшно мне его смиренье, И страшен тихий ход его. Позволь унять его биенье: Не любит сердце никого.
Четвертый отрывок
Была червонною земля, Стелились нежные поля, И сердце реяло, как птица, Но птицелову примоститься В овраге удалось, и вот В порядок сети он приводит, Потом, таясь, к меже выходит, На землю зеркало кладет. Блестит кусок воды и стали, А жаворонок без печали Струится в небе голубом, И, нисходя и воздетая, Поет о милой выси мая, О горле маленьком своем. Но блеск внизу, и отблеск неба В покое зреющего хлеба: Там то же солнце, что вверху, Там тот же край лазури пышной, Там в бездне ложной, в бездне лишней, В цветах, полыни и во мху Лежат знакомые высоты Голубизны и позолоты. Он канет в синее стекло, Там так же ярко и светло, Там плен душе его навеки, В плеснувшей сети тяжело Опустит крылья он и веки… Певучий, солнечный туман, Спасибо за такой обман, За миг один путей потери, За в смерть распахнутые двери, За то, что верх и низ слились, За опрокинутую высь. О, зеркало мое ночное! Со звоном падаю в тебя. И принимаю роковое, Изнемогая и любя. Когда отходят волны мира, Когда летит из-за Памира По небу черный метеор, Я гибну от любви и песен, И так смешон, и так чудесен, И так печален мой позор. Тысячелетнее виденье, Окончен мир, и ты, и я Через неверное мгновенье Окончимся, любовь моя. Растаешь ты, а я впотьмах, Еще тебя благословляя, Со звоном высоты в ушах, Полет последний ускоряя, Паду — во весь летя опор, Хрустя костьми, в мой сумрак низкий, Как тот азийский метеор, Как жаворонок тот российский, Крича, разбрызгивая кровь, Дробясь, цепляясь за земное… Как в зеркало мое ночное, Я падаю в тебя, любовь. 1933 1942–1962
Шекспиру
О гений Стратфордский, явись! Вернись Туда, где Авон всё влачит туманы, Где прежнего величья мужи полны, И строгости, и мудрости седой, И где не ждут тебя, как и не ждали В шестнадцатом столетье. В мир шагни В брабантских кружевах, в камзоле старом, В ботфортах, стоптанных на всех подмостках, Ты некогда был королей любимцем, Шутом и богом дикарей вельможных. Три ведьмы шепчут, шепчут и прядут. Тобой рожденные, тебя вернуть Пытаются в тот грозный час, когда Бирманский лес идет на Донзинан, И зыблются Полесские болота, И радуга над Волгою повисла, И где-то между Ильменем и Доном Владыка мира смотрит в очи року. Они легли, миллионы, легионы, С костьми еще татарскими мешаясь, С литовскими, французскими костьми, Там, где когда-то — Куликово поле, Полтавская широкая равнина, Там, где когда-то над Невой в Европу Сверкнул очами первый император. Они легли и более не встанут. Им сладко спать в объятьях половецких, Им хорошо с полками Гедимина, Со старой гвардией Наполеона, Над ними зашумит — о скоро, скоро, Российский хлеб… Но тот, кто век потряс, Тот без тебя окончить жизнь не может. О гений Стратфордский, сойди к нему, Введи его в твой сонм судеб ужасных И научи последнему призванью! Три ведьмы шепчут, шепчут и прядут. Нить так тонка, а шепот так невнятен: То Курский лес шумит вокруг тирана И гнет дубы, а пряжа все бежит. Не спится ночью во дворце ампирном, Построенном еще при Александре, Здесь варвар жил в усах и орденах, Здесь в восемнадцатом году пытали, А в тридцать первом строили больницу. Теперь паркеты мохом поросли, Со стен штофных еще глядят портреты Красавиц с азиатскими глазами. А лес шумит. И вот выходит он В ненастье русское послушать бурю: Или старухи нож дадут ему? Иль подведут его под нож другого? Или умчат его отсель в изгнанье? Иль в клетке повезут в Париж развратный Как зверя? Нить из темноты во тьму Бежит, и век двадцатый нам невнятен: Трагедия сердец не потрясает, Поэзия, как мертвая орлица, Лежит во прахе, музыка молчит, Любовь не жжет, и мысль оскудевает. Лишь кровь течет. Есть кровь. Мы все в крови. Вода в крови, земля в крови, и воздух В крови. И тот, убоины не евший Всю жизнь, как мы, стоит по грудь в крови. О гений Стратфордский, о дух могучий, Ты кровь любил, приди же, помоги Скорей закончить этот путь кровавый! Париж, 1942 Разлука
Разлука похожа на страшную сказку: Она начинается ночью, Ей нету конца. Однажды июльскою ночью Стучали копытами кони, Кричали бессонные дети, Петух надрывался рассветом. Однажды: в полнеба пожары, И вьется за пылью дорога, И ты уезжаешь. Разлука Похожа на страшную сказку: Когда уезжают за море — Ей нету конца. Разлука похожа на скрежет полночный Ночных поездов. Исчезают Навеки в тюремных провалах, В глухих ледниках Бухенвальда, В тифозном огне Равенсбрука. Я помню, как ты отрывалась От милого мира, Я помню, как ты улыбалась, Как ты всё крестила Меня, и зеленое небо, И город, и встречных… Разлука похожа на грохот По сердцу — колес. Разлука похожа на длинную песню, Что кто-то кому-то поет: О долгой осаде столицы, О том, как кольцом окружили, Как били из пушек По памятникам и дворцам, По остову, по ледяному. А там, У самого синего моря, Жил старик со своею старухой… (Бывало, мне мать вытирала Глаза кружевами.) Разлука похожа на долгую песню, В которой нет встреч. 1945 «Колясочки. Собачки. Тишина…»
Колясочки. Собачки. Тишина. Воскресный воздух города большого. Весна, весна, опять и вновь весна В деревьях сада городского. И лирный голос: “Смертью смерть поправ”. Мне все равно, кто прав и кто не прав, Моя любовь укрыться хочет В дрожании твоих ресниц И в пении весенних птиц. Моя любовь боится ночи. 1947
Белая ночь
Часы остановились. Весы стоят. И ночь светлее дня. Нет больше времени. Из моря и огня Недвижно зарево зари. Молчанье Вдоль этих берегов стоит, как тишина. Нет больше времени. Висит луна В небесном зеркале. И воздух ясен И неподвижен. И весы стоят. Нет груза лет, нет груза страшных бед, И чайки улетают в поднебесье. И равновесие. О, страшно равновесье, Бесстрастье страшно сердцу моему. Хеммарё, 1948 Сон
Мне часто снится город Похожий на Антверпен, На Гётеборг похожий. С холмов бежит трамвай По шумному бульвару, В порту стоит корабль, И музыка играет В нарядном ресторане. Я медленно вхожу В какой-то кабачок Под вывескою синей; Два человека бойко Играют на бильярде. Здесь пахнет пивом, рыбой, И кое-кто танцует Под звуки граммофона. А на стене висит Портрет дагерротипный: Усатый и надменный Изображен моряк. Должно быть, дальних стран Отважный посетитель — На нем сюртук и орден, И пышной лавальеры Уже столетний бант. Спускается туман, Кончается веселье, И смотрит капитан На тихое похмелье. Стучит бильярдный шар И попадает в лузу, Склоняется душа К таинственному грузу. Откуда и куда Везли его по морю? Поможет он едва Хроническому горю. Я выхожу. Всё так, Как я любила это: Далекий мол, и мрак, И блеск ночного света. Остаться здесь, всегда Неузнанной, свободной… Корабль уходит вдаль, И плещется вода. Сегодня снова снился Похожий на Антверпен, На Гётеборг похожий, Давно знакомый город. О, как спешила я В приморский кабачок, Где два матроса бойко Играют на бильярде. И я спросила их: Кто этот важный, толстый На стенке капитан? Быть может, я… Но нет: Он был бездетен, холост И умер далеко, Потомства не оставив. А если были жены, А если были дети, То где-нибудь совсем В невероятных странах, Которые не снятся, Которых больше нет. В каком-нибудь порту, Названье изменившем, В каком-нибудь углу Вселенной, потонувшем… . . . . . . . . . . . . . . 1949 Дракон
У зубного врача Крокодил и лисица В скучной приемной, А на стенке дракон, Золотой и огромный, У зубного врача. Крокодилу лет сто, Лисице — под сорок, А дракону — тысяча лет. В пыльной приемной, Где люди ждут, Электрический свет. Крокодила привез С верховьев Нила Веселый дедушка. Лисицу убил На охоте в Арденнах Веселый папа. Сам зубной врач Между первой войной и второй войной Был в Китае, От скуки ездил в Ханой и Шанхай И купил дракона в Шанхае. Между второй войной и третьей войной Он теперь лечит зубы. Ему улыбаются со всех сторон В кабинете искусственные зубы. Между третьей войной и четвертой войной Его, наверное, уже не будет. Между четвертой войной и пятой войной Кто-то его забудет. В скучной приемной Зимою холодно, И лисица укрыла Однажды ночью Пушистым хвостом крокодила. У них у обоих одинаковые Внутри опилки, А дракон на стене всегда один, Он зол и стар. Он думает: Где-то я буду висеть Между шестой войной и седьмой войной? И отчего это люди так страшно кричат, Когда так просто терпеть? 1950 «Последний поэт России…»
Последний поэт России: Голова седая в крови. Дайте рюмку, — прочтет стихи и О прошлом поговорит. Как в тринадцатом… Жизнь струилась Между пальцами слабых рук, И кабацкая тень носилась Меж влюбленных в него подруг. Как в тринадцатом, в последнем, В незабвенном, вольном году, Он у Блока сидел в передней, У Волошина спал в саду. (“Я виском ударился в жизни, Что-то острое было в ней, И на пьяную морду как брызнет, И не сплю уже сколько ночей!”) Кладбище, тюрьма, лазарет ли, — Конец уже виден его. Сейчас — полумертвый и светлый, Он ходит себе, ничего! Знакомится, шаркает ножкой: — Последний России поэт! Познакомитесь ближе немножко, Он скажет: России нет. Вы подайте ему, не стыдитесь, Посмотрите ему в глаза, Не чурайтесь и не креститесь, Все равно приснится не раз. Поцелуйте же те ступени, Где ходила его нога, Обнимите его колени, — Никогда. Никогда. Никогда. 1950
«Две девочки — одна с косой тугой…»
Две девочки — одна с косой тугой, Другая — стриженая после кори, Идут аллеей, за руки держась. Кто эти девочки? Садится солнце, И нежно плачут жаворонки в небе, В аллее тень, и камень бел и сух. Кто эти девочки? То ты, быть может, И я, и вместе нам идти легко. Дом далеко, а рай почти что рядом, Оттуда к нам идут навстречу двое: Мой старший брат, мой давний друг, товарищ Ушедших юных лет, и твой отец. Они теперь нас больше не покинут, Они ото всего нас оградят, А эта жизнь, и всё, что прежде было, И что теперь, и то еще, что будет, Давай всё это правдой не считать: Мы так прошли с тобой по той аллее, Рука с рукой. Ты стрижена, как мальчик, А у меня коса. Нам десять лет, И вечным миром приняло нас небо. 1950 Памяти З. Н. Гиппиус
Я десять лет не открывала старой Коробки с письмами ее. Сегодня Я крышку подняла. Рукою тонкой Вот эти бледные листы она Когда-то исписала мне на радость. Там бабочка случайная дремала, Среди стихов, среди забытых слов, Быть может, пять, быть может, десять лет… И вдруг, раскрыв оранжевые крылья (Напомнив рыжеватость тех волос), Она из тьмы ушедших лет вспорхнула И в солнце унеслась через окно, В лучистый день, в лазурное сегодня. Как будто камень отвалила я У входа в гроб давно глубоко спящей. 1950 Карибское море
Здесь начинается Гольфштром От зарева и от закатов. Мне говорил о нем Муратов, Когда мы в Риме шли вдвоем. Там начинается Памир, Памир рассыпал нас по миру. Не возвращались мы к Памиру, — Милее сердцу был Гольфштром. Он вещей силой нас питал, Он дал сознанье нам когда-то. От зарева и от заката С тех пор наш разум запылал. Вглядись в него. Как чуден он! Не символ ли его стихия? Смотрись, смотрись в него, Россия, И возродись из тьмы времен. Проконсул или триумвир — К Памиру больше нет возврата, И всё равно — в огне заката — Кто держит в тяжких лапах мир. …Был римский полдень так богат, Так полон всем, что есть и было, Что я доселе не забыла Тот разговор, тот римский сад С Нептуном мраморным у входа, Пришедшим в мир из глуби вод, — Вот этих вод, чей грозный ход Несет тебя в мой край, Свобода. 1956 «Ребенок маленький лепечет…»
Ребенок маленький лепечет О том, что больше Бога нет, И люди говорят при встрече: — Кто выдать мог ему секрет? Секрет прополз в воображенье, Секрет прокрался в сладкий сон, Оттуда не исчезнет он, От сна не будет пробужденья. К чему кощунственный намек? Храните лучше тайны ваши! Ведь от Моления о Чаше Еще остался черепок. 1956 «Шумели деревья. Шатался гуляка…»
Шумели деревья. Шатался гуляка. — От рака? От сердца? От сердца? От рака? Повисла подруга на слабой руке И плачет, сама в безысходной тоске. Шумели деревья, как будто старались С земли оторваться, сорваться, умчаться, И всё бормотания их раздавались: — Пора расставаться. Боюсь расставаться. И ночь наступала. И нового мрака Несли утешение тучи большие. — От рака? От сердца? От сердца? От рака? О, шепот влюбленных! О, слезы людские! 1956 «Кассир спросил: “Туда и обратно?”…»
Кассир спросил: “Туда и обратно?” — Только туда. В путь безвозвратный. Не возвращаются никогда ТУда, откуда гонит беда. Кассир удивлен: умрет, где родился. Над ним возлюбленный смерч не носился, Над ним не сверкала наша гроза, И только мимо шли поезда. Прощай, кассир! Спасибо за дело, За дальний билет, за звонкую мелочь, За обещанье счастливых дней И за мерцанье вокзальных огней. Кажется, это когда-то уж было: Дама сказала, что зонтик забыла, Рвался ребенок из чьих-то рук, И приближался к окошку друг: — Хотела бы ты вернуться обратно? Куда? Мне некуда. Всё — безвозвратно. И только в памяти свист голосов: Адресов, адресов, адресов, адресов. 1956 «Часы в столовой к ночи стали…»
Часы в столовой к ночи стали, И гости допили вино. Он говорил, а мы молчали И смирно слушали его. Он говорил, что плох Шекспир, Что скучны Баха бормотанья, Что жаждет оглушенный мир Четырехстопного молчанья. Он был по-своему поэт, И новой эры возникало Неотвратимое начало На тысячу иль больше лет. 1956
Луна
Луна хотела высказаться ночью На солнечных часах, но не смогла. Она старалась долго, Она и так и сяк пыталась Дать знать о том, что было на уме, В большом серебряном мозгу, Но зря: Стрела не отклонилась, Тень не легла. И долго сад следил, оцепенев, И с ужасом цветы смотрели На эту муку. И больше — миллионы лет — Луна не пробовала выражаться. 1959 Кассандра
Это было в те времена, Когда наши отцы, Между едой и спаньем, Развлекались мечтой о бессмертии. Они давно прошли в рай Через верблюжье ушко И там теперь, на иголках, Сидят и ждут нас. В те времена Люди ходили в гости, И за чайный стол иногда Садилась одетая по моде, Молодящаяся особа. Она много и громко говорила И гадала на кофейной гуще. Мужчины снисходительно слушали ее, А женщины — некрасивые и ревнивые — Считали, что она много жестикулирует, Повторяет одно и то же И выпивает лишнее. Хозяйские дети, Пока их не уводили спать, Стояли в дверях и смотрели На ее шляпу с траурными перьями, На ее узкую руку в кольцах, На ее фальшивые жемчуга И синие, синие очи. Где-то она теперь, богиня и пророчица. Осмеянная, забытая? И кому и какими древними поверьями Еще веют ее упругие шелка? 1959 Я остаюсь
Я остаюсь с недосказавшими, С недопевшими, с недоигравшими, С недописавшими. В тайном обществе, В тихом сообществе недоуспевших, Которые жили в листах шелестевших И шепотом нынче говорят. Хоть в юности нас и предупреждали, Но мы другой судьбы не хотели, И, в общем, не так уже было скверно; И даже бывает — нам верят на слово Дохохотавшие, доплясавшие. Мы не удались, как не удалось многое, Например — вся мировая история И, как я слышала, сама вселенная. Но как мы шуршали, носясь по ветру! О чем? Да разве это существенно? Багаж давно украли на станции (Так нам сказали), и книги сожгли (Так нас учили), река обмелела, Вырублен лес, и дом сгорел, И затянулся чертополохом Могильный холм (так нам писали), А старый сторож давно не у дел. Не отрывайте формы от содержания, И позвольте еще сказать на прощание, Что мы примирились с нашей судьбой, А вы продолжайте бодрым маршем Шагать повзводно, козыряя старшим. 1959 Пора спать
Наши отцы лежат в гробах, Матерей в богадельнях кормят с ложечки. Мы последние, Мы на очереди, Не в далекое путешествие, А в ближайшее ничто. (Приголубьте нас! Не забудьте нас!) Если хотите знать с научной точностью, Кто мы такие, Нынче вечером взгляните на звездочку (В энциклопедическом словаре) И там вы найдете подстрочное примечание О бессрочных нас. За нами не надо посылать, Мы уходим сами. Уже поздно. Поздно. Очень поздно. Русским детям пора ложиться спать. 1959 Стрекоза
Проходит девочка, Она похожа на стрекозу. Я сама когда-то была похожа На эту девочку. Мир был моложе, Было много стрекоз кругом и цветов. Возможно ли это? Возможно. Но нету слов. Мне говорят: теперь все то же. История топчется, и мы топчем сады. И если мир был моложе, Мы сами были мо́лоды… Проходите, мальчики и девочки, Идите, куда глаза глядят! Я сама тоже была похожа На стрекозу. Я сама тоже была. 1959
«Есть нити, есть сети…»
Есть нити, есть сети, Есть тяжести счастья, Чугунные узы, — Но я ухожу, не оставив узлов. Оковы ношу, как запястья, И тернии — как тиару, И все оскорбленья, обиды и боли На шее цыганки монистом звенят. Друзьям моим милым Дано долголетье, Врагам — только день. И — нет дня! Меня бы сожгли Фердинанды, Карлы, Филиппы. Смотрите: я выросла в парку, А была я Обыкновенною ведьмой, Когда вы знали меня. Есть сети, есть цепи, Всё есть у колодников счастья, Прикованных к миру, Закованных в мир. Гремят кандалы слаще звуков Моцарта, Железа горят изумрудами, Гвоздь в ладони — сапфир. Есть искры, есть молнии, Огненный ток наших прихотей, Костры вожделений, пожары желаний, И тайный закон. Но легки мне чугунные узы, И час расставаний, И ночи сомнений, И призрак, тревожащий сон. Ни о вазе. Ни о розе в вазе: Запретили. Нельзя! Постановили единогласно, И я сама голосовала “за”. А что ж о черепках? Забыли? Разбили вазу, Цветок сломали, А черепок? О нем-то есть постановленье? — Конечно, запретили тоже, И я сама голосовала “за”. (Читатель, я тогда моложе…) Как жаль! А то по черепку восстановить бы вазу, А там, глядишь, в горшке знакомом Репейник бы зацвел опять, — Наперекор, читатель, и тому, И этому. Наперекор всему, Наперекор голосованью моему И тем, кто любит запрещать. Что делать нам с запретным сим репьем? Куда его? Куда прикажете девать Посудину? Опять разбить? Зарыть? Закинуть за три моря? (Морей у нас кругом не перечесть.) — Забыть об этом безобразии! Но кто-то есть, кто ждет осколок: Он по нему восстановит Меня, — Наперекор всему, Наперекор желанью моему, Наперекор и вашим, и моим голосованьям. 1961 Передача на ту сторону
Дети мои, внуки мои, Черные жемчужины! Дедов не знали, отцов потеряли, — Сироты! “Сердитые” и молодые, Бородатые, “битые” и смешные, Редкие, Как синие алмазы, Как черные жемчужины. Родина вам — чужбина (А мне чужбина — родина), Вы — родинки России, Благородства признаки, Никем не признанные. Не богатые, не славные, В списки не занесенные, Дачами не пожалованные. Говорю с вами и только вам: Двадцатый век над нами Летит облаками. Вы двадцать первый увидите, А я — нет. Вы закат кровавый увидите, А я видала рассвет. Вы — поэты, и я поэт. Не разговор у нас — монолог, Но вы меня слышите. Спасибо за то, что вы дышите, Что обо мне спросили, По имени назвали, Сказали и замолчали. Я ваши четыре слова Повторяю снова и снова, Я ваше молчание Уношу в бессонницы. Я никогда не молюсь, Я никого не боюсь, Я ни о чем не плачу. 1961 1965–1983
«Мне снилось: мы были с тобою в раю…»
Мне снилось: мы были с тобою в раю (Там лев обнимался с ягненком), Но кто-то нагнулся ко мне, Прикоснулся ко мне, И сказал мне тихонько: — Вставай! Уходит твой поезд, Гудит пароход, Самолет запускает мотор, Пора тебе в черный простор Из райских зверинцев (Где лев обнимался с ягненком), Пора тебе в лед И в огонь. 1965 Из стихов о прошлом
Какой сухой и душный летний день! Какая пыль над Петербургом висла! Торцы меняли на Морской. Стоял Ужасный грохот. Мать хотела сына, Отец хотел не сына, нет, но дочь. Был ранний час и в Дублине еще Никто не просыпался в старом доме И не скрипел пером в углу своем, А в Вене собрались уже студенты Галдя, сморкаясь, споря и куря; И в доме у реки, в другой столице, Лохматый, с выпученными глазами, Смотрел весь день на формулу свою, Готовя век к таким переворотам, Которые не снились, друг Горацьо, Ни нашим мудрецам, ни тем фантастам, Которые… Уж если семь часов Кричать и выть от боли, то уж лучше Пусть будет мальчик! День и ночь Морская Кипящим дегтем пахла из котлов, И этот запах я теперь люблю. Я в мир вошла, мать разорвав на части, Пока Монэ писал свои соборы, И Малер сочинял свою шестую. Я грызла грудь ее потом до крови, Я не давала спать ей шесть недель Немолчным криком в жарком Петербурге. И плакала она тогда ночами От слабости, от боли и от страха, Что я не буду на нее похожа. (И я могу сказать, что оказалась Она права). Но веселился рядом Отец, что вышло по его хотенью, И говорил, что если я ору, То откричусь заранее и после Уже не буду плакать никогда. (Он в этом оказался тоже прав.) И оба правотой своей гордились До самой смерти. До тех пор, когда Все там же, в том же старом Петербурге (Но в ледяном сорок втором году) Они замерзли вместе черной ночью. 1967 Из стихов о настоящем
Опять, третий раз в столетие, полмира не спит: Ждет. Слушает. Молчит. Дрожит. — Растворимся со вздохом? — Распадемся с грохотом? (вместе с Моцартами, закатами, восходами и свободами). Люди, вы не угадали будущего, Вы не узнали своих пророков двадцатых, тридцатых, сороковых годов. И никто не готов! Вы уснули, и никто не разбудит вас, Никто не воскреснет под трубный глас, Никто не дождется сроков. Пепел по ветру будет стелиться, Пепел скроет людские лица, Будет в вас, впереди и за вами, Будет в вас и над вами. А где же ваши поэты? Они ждут. Слушают. Дрожат. Не призывают гуннов? Не приветствуют варваров? Говорят: в самом длинном из всех столетий У нас не хватает междометий. 1973 Детская песенка о птицах
Соловей на ветке, Соловей в клетке (дети поймали и теперь он там сидит) Через тысячу лет — Разницы нет. Ласточка под облаками, Ласточка в помойной яме (она упала туда и захлебнулась в помоях) Через тысячу лет — Разницы нет. Жаворонок в небе, Жаворонок, запеченный в хлебе (и политый сметанным соусом), Через тысячу лет — Разницы нет. Гений на эстраде, в зале, Гений на лесоповале (Сталин послал его туда, — помнишь?) Через тысячу лет — Разницы нет. Мы всё это вместе сложили И тысячу лет прожили. 1974
Ветреная Геба
Всё должно быть немного не в фокусе,
Говоря как бы: На-ко-ся, выкуси!
1. «Я проливаю кубок громкий…»
Я проливаю кубок громкий Из туч и молний на авось: Пусть ваши ведают потомки (Своих иметь не довелось), Что лучше быть знакомой Зевса, Чем из толпы смотреть парад. Как я была не рада Марксу, Не будет рад мне самиздат. Мой друг явиться отказался На приглашение богов, Он кажется больным сказался И ужинать у них не мог. Меня туда не пригласили, Я — разумеется — пошла, И там, на ложе белых лилий, Голосовала и спала, И тайну чудную узнала (Громокипящий их секрет), Она вас удивит немало: Бессмертья нет. Бессмертья нет. 1975 2. «Раздался вдруг голодный клекот…»
Раздался вдруг голодный клекот, И я по облакам пошла Не ангела, не человека Кормить, — Зевесова орла. Он не был Вороном поэта, Он не юлил, как над прудом Юлили Ласточки у Фета, У Ходасевича потом; Он не терзал воображенье, Как Жаворонок (у меня), Его ползучие движенья, И глаз без мысли и огня, И с причитаньем схожий клекот, И дрожь подбитого крыла, — Вот что от тютчевского века Осталось у того орла! Не расшифровывайте строчки, Прочтите их. Они — мои. И вам не надо ставить точки На эти взвизгнувшие и. 1975 3. «Учу язык глухонемых…»
Учу язык глухонемых, По воскресеньям, в ближней школе, Чтоб с демонами говорить И понимать их поневоле. Экзамен сдан. Я выхожу. В лазури солнышко садится. А так хотелось бы узнать, Что предсказали те зарницы! И я сжимаю кулаки: Кулак всегда мне пригодится. Зачем мне знать язык зарницы? Громов я знаю языки. 1975 4. «Он говорил: “Я не могу…»
Он говорил: “Я не могу, Я начинаю жизнь сначала”. А я сидела на полу, Не верила, не возражала. 1975 5. «Летит на солнце легкий пух…»
Летит на солнце легкий пух По воздуху, в зеленой роще. Ты знаешь: мыслящий лопух — Он тоже ропщет, тоже ропщет! Когда души и моря нет, Откуда быть морскому пенью? А тростнику, ему сто лет, И научился он смиренью. Тот, у кого хороший слух, Услышит шорохи и шелест В овраге, там, где мох и вереск: То ропщет мыслящий лопух. 1975 6. «Книги в ящик уложились…»
Книги в ящик уложились, Платья в чемодан легли, Тени сизые смесились, Среди них — я тоже тень. Выхожу я осторожно Из рифмованной строки В неизвестную свободу, В этот предпоследний день. Только вряд ли очень много Мы отсюда унесем. Не старайтесь, ради бога, Всё во мне, и я во всем. 1975 7. «Прошли верблюды сквозь ушко…»
Прошли верблюды сквозь ушко, Попали в рай и успокоились, А мы с тобой так далеко Зайти ни разу не сподобились. Ягненка волк поцеловал, И укачал в своих объятиях. Но (что бы ты ни говорил) Ягненку ты не позавидовал. Живем как можем, кое-как, В перемонтированной башенке, Покинуты на нас самих, И как бывает ночью страшно нам. 1975 8. «Открой, заговори, скажи…»
Открой, заговори, скажи, Ответь, признайся и поведай, Чтоб слово — камнем из пращи, Самофракийскою Победой Метнулось в мир из тьмы твоей. Не смей молчать. Таить не смей. Молчанью оправданья нет, И, как художник выжал краску, Так ты — прозаик и поэт — Все слезы выжми на огласку, Все скрепы настежь отпусти, Вселенную оповести. Но не отчетливою одой, А бредом, криком и свободой С наружным шумом пополам! Найди себе освобожденье, Другим позволь до пресыщенья Питаться тайною твоей. Не смей молчать. Скрывать не смей. 1978 9. «На роковой стою очереди́…»
На роковой стою очереди́. — Товарищ, становись иль проходи! — А что дают: муку аль бумазею? — На это я ответить не умею, Но слышала, что керосин дают: Не всех зароют, избранных сожгут. — Давно стоишь? Одна? А люди где же? — Почем я знаю! Проходи, невежа. 1979 10.
Первое послание Н. Моршену
Ты в ночь бежал. Я в ночь бежал. Ты думал о надзвездной Лире, А я — о короле мечтал, О потерявшем разум Лире. И на окраинах земли, Средь возвышающих обманов, Мы что-то вместе сберегли Меж двух огромных океанов. И хорошо, что Скорпион Тебе приходится патроном. Мой Лев, о, как ощипан он! Но полон золотом и звоном. Тьмы низких истин отдаю, И о Лукерье не жалею[1], Но дядю Тома я люблю[2]: Готов повеситься на шею! Envoi (Я сочиняю оттого, Что мне полезны упражненья, И нет приятней ничего Американского общенья.) 1975 11.
Второе послание Н. Моршену
Вегетарьянцы, викторьянцы Живут меж нами там и тут. Эсперантисты, шахматисты, Как мошки, в воздухе снуют. А мы зачем? Какое дело Вам до меня и мне — до вас? А вот подите ж, в эту среду Я повторяла целый час Те памятные ваши строки, Где вы сказали, что блажен, Кто посетил сей мир в те сроки, Когда он цел, но не совсем! Мне говорят, что это Тютчев, Но я на недругов плюю И, словно ветреная Геба, На вас бессмертья чашу лью. О, риторические бредни И стоп ямбических вино! Пусть так, и зритель вы последний, Но собеседник все равно! 1975 «Старушки кормят птиц…»